СТАВКА

Любовный роман


Часть первая


Точка опоры

Глава 1. Крыша

Я стою на краю. Здесь, на высоте двенадцатого этажа, город внизу похож на игрушечный — маленькие машинки, кубики домов, пунктирные линии фонарей. Ветер бьет в лицо, и кажется, что еще немного — и он сдует меня, как пылинку. Я не боюсь высоты. Никогда не боялась. Я боюсь того, что ждет внизу. В кармане куртки — смятый листок. Я выучила эти цифры наизусть, пока сидела сегодня ночью на кухне, пока считала и пересчитывала, пока пыталась понять, как из тысячи рублей сделать двести пятьдесят тысяч. Не получилось. Математика — жестокая наука. Она не прощает иллюзий.

Степан спит. Он пришел под утро, пахнул перегаром и чем-то сладким — то ли духами, то ли потом чужого тела. Я не стала спрашивать. Я уже давно перестала спрашивать. Раньше я думала, что любовь — это когда вместе. Когда держатся друг за друга, когда делят последний кусок, когда смотрят в одну сторону. Теперь я знаю: любовь — это когда ты одна стоишь на крыше в три часа ночи, а он даже не заметил, что тебя нет.

Максим заплакал. Я слышу этот звук сквозь ветер, сквозь гул города, сквозь вату в ушах. Тоненький, надрывный, требовательный. Восемь месяцев — это возраст, когда мир состоит только из мамы, еды и сна. Когда мамы нет — мир рушится.

Я отхожу от края. Спускаюсь вниз.

В квартире темно. Я не включаю свет — боюсь увидеть себя в зеркале. Знаю, что увижу: опухшие глаза, синяк на шее, который Степан оставил вчера, когда я сказала, что денег на его игры больше нет. Он схватил меня за горло, сжал, посмотрел с такой ненавистью, будто я была не жена, а враг, который перекрыл ему кислород.

— Найдешь, — прошипел он. — У родителей попроси. У подруг. У кого хочешь.

Я не пошла к родителям. Я пошла на крышу. Максим плачет, захлебывается. Я вхожу в комнату, беру его на руки, прижимаю к себе. Он пахнет молоком и детским кремом, и от этого запаха внутри что-то обрывается. Я сажусь на пол, прямо так, в куртке, и качаюсь.

— Тише, маленький. Я здесь. Я здесь.

Он затихает не сразу. Всхлипывает, тычется носом мне в шею, цепляется маленькими пальцами за волосы. Мы сидим в темноте, и я смотрю в окно. Там уже сереет — скоро утро. Я думаю: если бы он не заплакал, я бы шагнула.

Я думаю: а завтра? Через неделю? Когда он снова заплачет, а меня не будет рядом, чтобы вернуться?

Я не всегда была такой. Раньше я просыпалась с улыбкой. Раньше я верила, что мир справедлив, что за черной полосой обязательно будет белая, что если стараться — обязательно получится. Глупая была.

Мы познакомились со Степаном два года назад. Он пришел на день рождения к подруге, сел в углу и весь вечер молчал. Высокий, широкоплечий, с тяжелыми руками и усталыми глазами. Он не пил, н танцевал, только смотрел на меня. Иногда я ловила его взгляд и отворачивалась, а через минуту чувствовала снова.

— Чего он на меня уставился? — спросила я у подруги.

— А ты подойди, узнай.

Я подошла. Он встал, когда я приблизилась, и я вдруг поняла, что он выше меня на голову, что от него пахнет деревом и табаком, и что у него очень красивые глаза — серые, с темными крапинками.

— Вы на меня смотрите, — сказала я. — Почему?

— Потому что вы красивая, — ответил он просто. — И потому что я думал, как подойти. А вы сами пришли.

Он улыбнулся, и лицо его изменилось — стало молодым, открытым, почти мальчишеским.

Я влюбилась. Конечно, влюбилась. Разве можно было не влюбиться?

Через полгода мы поженились.

Мать крутила носом: «Дальнобойщик, общежитие, ни кола ни двора». Отец молчал, но я видела, что он тоже не рад. А мне было все равно. Я хотела быть с ним.

Он говорил: «Я построю нам дом. Своими руками. Чтобы сад, чтобы дети бегали». Он говорил: «Я люблю тебя больше жизни». Он говорил: «Мы будем счастливы».

Я верила.

А потом родился Максим. И все пошло не так. Я не знаю, когда именно Степан сломался. Может быть, когда понял, что дом своими руками — это кредиты, стройматериалы, годы работы. Может быть, когда устал от моих бессонных ночей и вечно орущего ребенка. Может быть, когда кто-то из знакомых сказал: «Слышь, тут казино новое открыли, можно поднять бабла за вечер».

В первый раз он пришел домой веселый, возбужденный, с пачкой денег.

— Выиграл! — закричал с порога. — Поставил тысячу — получил пять!

Я кормила Максима, уставшая после бессонной ночи, и улыбнулась:

— Молодец. Только не увлекайся.

— Да что ты! Я же не дурак.

Через неделю он проиграл все, что выиграл, и еще тысячу сверху. Через месяц — десять. Через три — пятьдесят.

Я узнала о долгах случайно. Он оставил дома телефон, и пришло сообщение: «Степан, когда отдавать будешь? Если завтра не будет, приеду сам».

Я открыла переписку. Там было двадцать таких сообщений. Двадцать человек. Двести пятьдесят тысяч долга.

Я села на пол. Максим заплакал в кроватке, а я не могла встать. Я сидела и смотрела в стену, и цифры плыли перед глазами.

Вечером я спросила его:

— Сколько?

Он не стал отпираться.

— Двести пятьдесят. Но я отдам. Мне просто не везет последнее время. Но скоро повезет, я чувствую.

Я заплакала.

— Ты с ума сошел. У нас ребенок. У нас нет денег.

— Я для вас стараюсь! — заорал он. — Для вас! Хочу, чтобы ты ни в чем не нуждалась!

— Мне ничего не надо. Только чтобы ты был рядом.

Он оттолкнул меня и ушел.

С тех пор он уходил часто.

За окном уже совсем светло. Максим уснул у меня на руках, чмокает во сне, сжимает во сне мой палец. Я осторожно кладу его в кроватку. Смотрю на спящего сына — на смешные складочки на шее, на взлохмаченные рыжеватые волосики, на приоткрытый рот. Он не виноват ни в чем. Ни в том, что отец у него такой. Ни в том, что денег нет. Ни в том, что я стою на крыше по ночам. Я накрываю его одеялом и выхожу на кухню.

На столе — пачка нераспечатанных макарон, пустая бутылка, гора грязной посуды. Я смотрю на это и вдруг понимаю: так больше нельзя. Нельзя ждать, пока он изменится. Нельзя надеяться, что повезет. Нельзя верить в сказки. Надо что-то делать. Я беру телефон. Долго смотрю на экран. Потом набираю номер матери.

— Мам, — говорю я. — Можно я приеду?

Она молчит. Секунду, две, три.

— Зачем? — спрашивает наконец.

— Степан играет. Долгов наделал. Мне негде жить.

Она вздыхает. Так тяжело, что мне становится холодно.

— Дочка, — говорит она. — Я тебя предупреждала. Ты не слушала. Теперь сама расхлебывай.

— Мам...

— Нет. Не могу я вас принять. У нас с отцом своих проблем хватает. Он болеет, еле ходит. Не до вас.

Я зажмуриваюсь.

— Мам, пожалуйста. Я отработаю. Я помогу. Только пусти.

— Сказала же — нет. — Голос у нее железный. — Привыкла, что мама всегда подстелит? Так вот — не в этот раз.

Она кладет трубку.

Я стою на кухне, сжимая телефон, и смотрю в одну точку.

Выхода нет. Крыша ждет. Но Максим просыпается снова. И я иду к нему. Потому что пока он есть — у меня есть ради кого не прыгать. Пока он есть — у меня есть надежда. А надежда — это все, что у меня осталось.

Конец первой главы


Глава 2. Чужие

Я не сплю вторые сутки.

Максим беспокойный — то ли зубы, то ли живот, то ли чувствует мое состояние. Он просыпается каждый час, плачет, требует грудь, а когда я даю — отворачивается и снова плачет. Я ношу его по комнате, качаю, пою — ничего не помогает.

Степан не пришел ночевать. Вчера, после звонка матери, я сидела на кухне до обеда. Смотрела в стену и пыталась придумать выход. Вариантов было три: вернуться к Степану и терпеть дальше, найти работу с ребенком на руках или прыгнуть с крыши.

Первый вариант отпадал — я больше не могла. Второй — казался нереальным. Кто возьмет на работу женщину с восьмимесячным ребенком? Куда я его дену? В ясли не берут с полугода, денег на няню нет.Третий вариант я уже почти выбрала сегодня ночью.

Я смотрю на Максима. Он наконец-то уснул у меня на руках, прижимается горячей щекой к моей груди, и я чувствую, как бьется его сердце. Быстро-быстро, как у воробья.

— Что же нам делать, маленький? — шепчу я. — Как быть?

Он не отвечает. Он просто спит, доверяя мне целиком. Потому что я — его мама. Потому что я — весь его мир. А мой мир рухнул.

В дверь звонят в пять вечера.

Звонят долго, настойчиво, с перерывами. Я сначала не открываю — мало ли, может, Степан ключи забыл. Но он никогда не звонит так — он просто орет под дверью.

Я подхожу к глазку. Там двое: мужчина в кожаной куртке и женщина с папкой. Лица серьезные, даже злые.

— Откройте, Татьяна, — говорит женщина. — Мы знаем, что вы дома. Разговор есть.

Я открываю. Максим у меня на руках, и я прижимаю его крепче.

— Вы кто?

— Представители кредиторов вашего мужа, — говорит мужчина. — Можно войти?

Я отступаю. Они заходят, оглядывают прихожую, проходят на кухню без спроса. Садятся, будто к себе домой.

— Вы знаете, что ваш муж должен? — спрашивает женщина, открывая папку.

— Знаю.

— Двести пятьдесят тысяч только официально. А есть еще неофициальные. Люди ждать не любят.

— Я тут при чем? — говорю я тихо. — Это его долги.

— Вы жена. По закону — совместно нажитое имущество, совместные долги.

Я смотрю на нашу кухню: старый холодильник, плита с двумя работающими конфорками, стол, который мы нашли на помойке и сами чинили. Какое имущество?

— У нас ничего нет, — говорю я.

— Значит, будете отдавать с зарплаты. — Мужчина усмехается. — Работаете где-то?

— В декрете я. С ребенком.

— А муж?

— Не знаю. Я его третий день не видела.

Они переглядываются. Женщина что-то помечает в бумагах.

— Значит, так, Татьяна. Мы пришли предупредить по-хорошему. Через неделю будет по-плохому. Сроки горят, люди нервничают. Если муж не появится — с вас спрос.

— С чего мне отдавать? — у меня голос срывается. — Я ребенка кормить нечем!

— Это ваши проблемы. — Женщина встает. — Предупреждение мы сделали. Дальше решайте сами.

Они уходят, не прощаясь. Я стою в прихожей, прижимая Максима, и смотрю на закрытую дверь.

Максим просыпается и плачет.

Я сползаю по стене на пол и плачу вместе с ним.

Степан появляется на четвертый день.

Я уже не жду, не выглядываю в окно, не вздрагиваю от каждого шума в подъезде. Я просто существую: кормлю, меняю, стираю, глажу, снова кормлю. Деньги кончились. В холодильнике — полпачки масла и засохший сыр. Молоко для Максима я развожу водой, чтобы хватило подольше.

Он входит без стука — у него же ключи. Грязный, небритый, от него разит перегаром и потом. Глаза красные, бегающие.

— Тань, — говорит он. — Тань, выручай.

Я молчу. Кормлю Максима, отвернувшись.

— Слышишь? Меня убьют. Серьезно. На счету каждая минута.

— А меня? — спрашиваю я тихо. — Меня кто спасать будет? Максима?

— Ты баба, ты не в теме. А меня реально грохнут.

Я поворачиваюсь. Смотрю на него — и не вижу ничего. Пустота внутри.

— Степан, уходи.

— Чего?

— Уходи. Я не знаю, где ты был, с кем пил, кому должен. Мне все равно. У меня ребенок. У меня нет денег. Уходи.

Он подходит ближе, нависает надо мной. Максим чувствует напряжение, начинает хныкать.

— Ты чего? — голос у Степана меняется, становится злым. — Ты куда собралась? Я тебя кормил-поил, а ты?

— Ты меня не кормил. Ты проигрывал. Ты в долги влез. Ты руки распускаешь.

— Ах ты...Он замахивается. Я закрываю Максима собой, прижимаюсь к стене. Удар приходит в плечо — сильный, тяжелый. Я вскрикиваю, Максим заходится плачем.

— Убирайся, — шепчу я. — Или я заявление напишу.

— Кому? Ментам? А докажешь?

Он смотрит на меня с ненавистью, потом плюет на пол и уходит. Хлопает дверью так, что сыплется штукатурка.

Я сижу на полу, качаю Максима, и думаю: это конец.

Вечером звоню матери.

Я знаю, что она сказала. Я помню ее железный голос. Но больше звонить некому. Подруги? У меня их нет — я после свадьбы как-то растеряла всех. Степан изолировал меня, ревновал к каждому столбу.

Трубку берут не сразу. Длинные гудки, потом щелчок, потом мамин голос:

— Алло.

— Мам, — говорю я. — Мам, он меня бьет. Он меня убьет когда-нибудь.

Она молчит. Долго. Так долго, что я начинаю думать — сбросила.

— Таня, — говорит она наконец. Голос усталый, почти безжизненный. — Я бы взяла. Честно. Но у нас беда.

— Какая?

— Отец слег. Совсем. Врачи говорят — инсульт. Лежит, не встает. Я за ним ухаживаю, сама еле живая.

У меня внутри все обрывается.

— Папа?

— Да. Третьего дня случилось. Я тебе не звонила — думала, зачем тебя грузить. У тебя своих проблем.

— Мам, я приеду. Помогу.

— Чем ты поможешь? С ребенком? Тут сама знаешь — печка, дрова, огород. Нам еле на двоих хватает. А ты с младенцем куда?

Я молчу. Она права. Что я буду делать в деревне с Максимом? Где жить? Дом маленький, две комнаты. Отец лежит.

— Ты держись, дочка, — говорит мать. И в голосе вдруг появляется что-то старое, знакомое, из детства. — Держись, как можешь. Я за вас молюсь. Она кладет трубку.

Я сижу на кухне, смотрю на телефон, и понимаю: я одна. Совсем одна. Никого нет. Только я и Максим.

И этот город, полный чужих людей. И муж, который хочет моей смерти. И кредиторы, которые придут через неделю.

Я встаю, подхожу к окну. Смотрю вниз, на асфальт. Двенадцатый этаж. Потом оборачиваюсь на детскую кроватку. Максим спит, раскинув ручки. Дышит ровно, спокойно. Ему хорошо — он не знает, что мир рухнул.

Я отхожу от окна. Сажусь на пол рядом с кроваткой и кладу голову на край. Смотрю на сына и шепчу:

— Я не дам тебя в обиду. Слышишь? Никому не дам. Я придумаю что-нибудь. Обязательно придумаю. За окном ночь. Город гудит, дышит, живет своей жизнью. А я сижу на полу и жду утра. Потому что утром что-то меняется всегда. Хотя бы просто потому, что оно наступает.

Глава 3. Пепел

Я просыпаюсь от того, что кто-то трясет меня за плечо. В комнате светло — утро, день? Я не понимаю. Я спала на полу, свернувшись калачиком рядом с кроваткой Максима. Шея затекла, спина болит, во рту сухо.

— Таня! Таня, вставай!

Надо мной склонилась соседка — тетя Зина с третьего этажа. Лицо у нее белое, глаза испуганные.

— Что? — Я сажусь, тру глаза. Максим в кроватке вертится, скоро проснется. — Что случилось?

— Таня... — Голос у тети Зины дрожит. — Таня, доченька, держись. Там... дом твой сгорел.

Я не понимаю. Смотрю на нее и не понимаю.

— Какой дом?

— Родительский. В деревне. Мне только что соседи твои звонили — у нас связь через людей, думали, ты знаешь. А ты спишь...

Я встаю. Ноги не слушаются. Хватаюсь за стену.

— Что значит — сгорел? А мама? А папа?

— Про папу не знаю. Мать твоя в больнице, говорят. Вытащили, но...

Она всхлипывает. Я смотрю на нее и не вижу. Перед глазами темнеет.

— Таня, тебе плохо? Садись!.

Я не сажусь. Я иду в коридор, ищу телефон. Нахожу, смотрю на экран — двенадцать пропущенных. Все с незнакомых номеров. Я спала. Я спала, когда звонили.

Я набираю мамин номер. Длинные гудки, потом сброс. Еще раз — то же самое.

— Не берет, — шепчу я.

Максим просыпается, начинает хныкать. Я не иду к нему. Стою и смотрю на телефон.

— Таня, ты как? — тетя Зина заглядывает в комнату. — Может, помочь чем?

Я поворачиваюсь к ней.

— Где это? В какой больнице?

— В районной, наверное. В Талинке.

— Далеко.

— Часа три ехать. Но ты с ребенком как?

Я смотрю на Максима. Он уже орет вовсю, требует еды, требует внимания, требует, чтобы мир не рушился.

— Не знаю, — говорю я. — Не знаю.

До Талинки я добираюсь только вечером. Степан пропал — его нет, телефон отключен. Денег у меня — тысяча рублей, которые я откладывала на молоко. На такси не хватит. На автобус хватит, но с ребенком, с коляской, с сумкой — это ад.

Тетя Зина помогла доехать до вокзала. Потом была давка в автобусе, злые лица, чужие руки, которые толкали, не давали пройти. Максим орал всю дорогу. Я кормила его грудью прямо в проходе, прикрываясь платком, и чувствовала, как горят щеки от стыда. В Талинке темно. Автостанция маленькая, грязная, пахнет соляркой и дешевыми пирожками. Я выхожу на улицу — холодно, ветер, мелкий дождь.

— До больницы как добраться? — спрашиваю у женщины в киоске.

— Пешком, милая. Тут недалеко, за поворотом.

Я иду пешком. Коляска увязает в грязи, Максим плачет, ветер бьет в лицо. Я тащу коляску, сумку, себя — и думаю только об одном: только бы успеть. В больнице меня не пускают.

— Приемные часы закончились, — говорит женщина в регистратуре. — Завтра приходите.

— Там моя мама, — говорю я. — У нее дом сгорел. Я издалека приехала, с ребенком.

— Ничем не могу помочь. Правила есть правила.

Я смотрю на нее. Женщина лет пятидесяти, усталая, равнодушная. Ей все равно.

— Пожалуйста, — шепчу я. — Я только посмотреть на нее. Узнать, жива ли.

Она вздыхает.

— Жива. В третьей палате, на втором этаже. Но только на минуту, и чтобы никто не видел.

Я оставляю коляску с Максимом в холле — спит, слава богу, спит. Поднимаюсь на второй этаж. Коридоры длинные, пахнет лекарствами и хлоркой. Третья палата — в конце. Я открываю дверь.

Мама лежит у окна. Я узнаю ее не сразу — лицо в красных пятнах, руки замотаны бинтами, волосы обгорели, торчат неопрятными космами. Она смотрит в потолок и не шевелится.

— Мама, — говорю я.

Она поворачивает голову. Глаза у нее мутные, непонимающие.

— Таня? — Голос тихий, сиплый. — Таня, ты?

Я подхожу, сажусь на край кровати. Беру ее руку — осторожно, поверх бинтов.

— Я, мама. Я здесь.

Она смотрит на меня долго. Потом губы у нее начинают дрожать.

— Папа, — говорит она. — Папа там остался.

У меня сердце останавливается.

— Что?

— Я кричала ему, а он не вставал. Он после инсульта не вставал, ты знаешь. Я кричала, а он только смотрел. А потом потолок рухнул.

Она плачет. Тихо, беззвучно, только слезы текут по щекам. Я сижу и не могу пошевелиться.

Папа умер. Папы больше нет.

Я выхожу из палаты через полчаса.

Спускаюсь в холл. Максим спит в коляске, даже не просыпался. Я смотрю на него и думаю: он никогда не узнает деда. Никогда не увидит, как тот строгает в сарае, никогда не посидит у него на коленях, никогда не услышит его сказок.

Потому что какой-то пьяный сосед бросил спичку не туда.

— Вы родственница? — Голос сбоку.

Я поворачиваюсь. Мужчина в форме — то ли полицейский, то ли кто.

— Дочь.

— Соболезную. — Он достает блокнот. — Надо показания дать. Как все случилось, что знаете.

— Я ничего не знаю. Я в городе живу. Мне позвонили, я приехала.

— Понятно. — Он что-то записывает. — Поджог, скорее всего. Сосед ваш, Петрович, пьяный был, сухую траву жег за забором. Ветер перекинул. Он уже сознался.

— Сознался, — повторяю я. — И что ему будет?

— Лет пять, наверное. Если доживет — старый уже.

Пять лет. За пять лет можно пять раз умереть. А папа уже умер.

— Спасибо, — говорю я. — Можно идти?

— Идите. Вас вызовут, если что.

Я беру коляску и выхожу на улицу.

Ночь, дождь, ветер. Я стою на крыльце больницы и смотрю в темноту.

Дома нет. Папы нет. Денег нет. Мужа нет. Есть только я, Максим и пустота вокруг.

Я закрываю глаза и думаю: может, прямо сейчас? Сесть в автобус, доехать до города, подняться на ту же крышу и шагнуть. Но Максим во сне чмокает губами. Ищет грудь. Я открываю глаза.

Иду искать, где переночевать. В Талинке я провожу три дня.

Живу у какой-то сердобольной медсестры, которая пустила нас с Максимом в свою комнату в общежитии. Хожу в больницу к маме. Сижу рядом, держу за руку, кормлю с ложечки — у нее руки замотаны, сама не может.

Мама молчит. Смотрит в стену и молчит. Иногда плачет, иногда засыпает. На мои вопросы не отвечает.

На третий день приходит следователь.

— Похороны завтра, — говорит. — Тело отдали. Можете забирать.

Я смотрю на маму.

— Как забирать? Куда? Дома нет.

— В морге есть услуги. Похоронное бюро. За деньги.

Денег у меня — триста рублей.

Я звоню Степану. В первый раз за все время. Он не берет. Я звоню снова и снова — сбрасывает. Пишу сообщение: «Отец умер. Нужны деньги на похороны». Ответа нет.

Я иду к маме.

— Мам, — говорю. — Денег нет. Совсем. Что делать?

Она смотрит на меня долго. Потом говорит:

— В доме, под половицей, в спальне, бабкины серьги лежали. Золото. Старое, но золото. Может, уцелели.

Я еду на пепелище. Деревня встречает меня запахом гари. Я помню каждую улицу, каждый дом. Здесь прошло мое детство. Вот школа, где я училась. Вот магазин, куда мама посылала за хлебом. Вот поворот к нашему дому.

Я сворачиваю и замираю. Дома нет.

Стоит черный остов, обугленные бревна, провалившаяся крыша. Печная труба торчит, как надгробие. Вокруг валяются обгоревшие вещи — то, что когда-то было нашей жизнью.

Я подхожу ближе. Ноги вязнут в пепле. Пахнет горелым деревом, тряпками, еще чем-то сладковатым, тошнотворным. Спальня была здесь. Я помню, где стояла кровать родителей, где висело зеркало, где лежала та половица. Но сейчас все перемешалось — черное, мокрое, мертвое. Я начинаю ковыряться в пепле руками. Грязь забивается под ногти, пепел летит в лицо, глаза слезятся. Я ищу, ищу, ищу. Через час я нахожу коробочку. Она обгорела, почернела, но не рассыпалась. Я открываю — внутри серьги. Бабкины серьги, с красными камнями. Оплавились немного, но золото есть золото.

Я сажусь прямо в пепел и плачу. Не от горя. От всего сразу.

Похороны проходят на следующий день. Гроб дешевый, место на кладбище дешевое, поп старый и глуховатый. Маму привезли на каталке из больницы — она еще не ходит. Я стою с Максимом на руках и смотрю, как опускают гроб.

Людей мало. Соседи, пара дальних родственников, какие-то старухи, которые всегда ходят на все похороны.

Когда закапывают, мама вдруг говорит:

— Положите меня рядом. Когда умру.

Я киваю. Слова нет.

Вечером мы с мамой сидим в общежитии у медсестры. Мама молчит. Максим спит. Я смотрю в окно и думаю, что дальше.

— Мам, — говорю. — Поехали со мной. В город. Как-нибудь проживем.

Она качает головой.

— Нет, дочка. Я там не выживу. Мне деревня нужна, воздух, свое хозяйство. Я без этого пропаду.

— Но дома нет.

— Избу куплю. Старую, маленькую. Деньги за дом дадут — страховка там, пенсия. Проживу.

— А одна? Как же?

— А ты думаешь, мне одной хуже, чем с твоим мужем? — Она смотрит на меня. Впервые за много дней — прямо, в глаза. — Ты сама как? Выберешься?

Я молчу.

— Дочка, — говорит она. — Ты прости меня. Что тогда по телефону... Что не пустила. Я думала, не справлюсь. А теперь видишь — и сама не справилась. И папа...

Она плачет. Я обнимаю ее, прижимаю к себе, чувствую, какая она маленькая и хрупкая.

— Мам, ты не виновата. Никто не виноват. Так получилось.

— А ты? — шепчет она. — Ты как?

— Я выживу, мам. У меня Максим. Я должна.

Она кивает. И мы сидим так долго, вдвоем, в чужой комнате, в чужом городе, и молчим. А за окном ночь. И дождь.И впереди — ничего. Кроме нас.

Конец третьей главы


Глава 4. Возвращение


Я возвращаюсь в город пустая. Внутри — ни слез, ни боли, ни страха. Только тяжесть, которая придавила грудь так, что трудно дышать. Я сижу в автобусе, прижимаю к себе спящего Максима и смотрю в окно на серые поля, голые деревья, низкое небо. Денег нет. Совсем.

Серьги бабкины я продала в Талинке, в ломбарде на вокзале. Дали три тысячи. Тысячу оставила маме — она сначала отказывалась, трясла головой, но я сунула деньги в карман ее больничного халата, когда она отвернулась. Две осталось у меня.На билет ушла почти тысяча. Остаток — тысяча сто рублей. На них надо жить. Неделю. Две. Пока не придумаю что-то. Максиму нужны памперсы, смесь, каши. Мне — хотя бы хлеб.

Я закрываю глаза и вспоминаю, как мама сказала на прощание:

— Ты сильная, дочка. Я всегда знала. Только ты сама про это не знаешь.

Я не чувствую себя сильной. Я чувствую себя выпотрошенной рыбой, которую выбросили на берег и забыли.

Автовокзал встречает меня запахом выхлопных газов и жареных пирожков. Я выхожу из автобуса, тащу коляску по ступенькам, Максим просыпается и начинает хныкать — голодный, мокрый, уставший. Я сажусь на скамейку в зале ожидания, кормлю его грудью, прикрываясь платком. Люди проходят мимо, смотрят с равнодушием или брезгливостью. Мне все равно. Потом меняю памперс прямо на коленях — пеленальный столик здесь не предусмотрен. Максим орет, выгибается, не дает себя застегнуть. Я работаю быстро, ловко, привычно. Потом мы едем домой.

В маршрутке тесно, кто-то толкает коляску, кто-то ворчит: «С детьми вообще нельзя ездить, места мало». Я молчу. Смотрю в окно.

Город. Мой город. Я прожила здесь пять лет. Вышла замуж, родила, чуть не умерла. А он все такой же — серый, равнодушный, чужой.

Квартира встречает меня темнотой и холодом.

Степана нет. На кухне — горы грязной посуды, пепельница полна окурков, на столе пустые бутылки. В холодильнике — плесневелый сыр и открытая банка тушенки, которая уже пахнет так, что тошнит.

Я стою посреди этого кошмара и не знаю, за что хвататься.

Максим плачет. Я беру его на руки, качаю, хожу по комнате. Он не успокаивается. Тогда я сажусь на пол прямо в куртке и начинаю качаться сама — вперед-назад, вперед-назад.

— Тише, маленький. Тише. Мы дома. Мы дома.

Слово «дом» застревает в горле. Это не дом. Это просто комната, где мы живем.

Степан появляется ночью.

Я не сплю. Сижу на кухне, пью холодный чай и смотрю в стену. Максим наконец-то уснул — видимо, вымотался за день. Слышу, как поворачивается ключ в замке. Шаги в прихожей. Потом свет включается, и он стоит на пороге кухни. Смотрит на меня. Я — на него.

— Ты где была? — спрашивает он.

Я молчу.

— Я звонил. Ты трубку не брала.

— А ты брал, когда я звонила? — спрашиваю тихо. — Когда у меня отец умер, ты взял трубку?

Он отводит глаза. Подходит к плите, наливает себе чай из чайника, хотя чайник холодный. Пьет, морщится.

— Слышал, — говорит. — Соболезную.

— Спасибо.

Пауза. Длинная, тяжелая.

— Тань, — говорит он. — Тут такое дело... Мне деньги нужны. Срочно.

Я смотрю на него и не верю своим ушам.

— Что?

— Деньги, говорю. Займи где-нибудь. У подруг, у матери. Очень надо.

— У матери? — Я встаю. — Ты знаешь, что у матери дом сгорел? Что она в больнице лежала? Что у нее ничего нет?

— Ну, может, у кого-то еще...

— Степан. — Я подхожу к нему близко. Смотрю в глаза. — У меня отец умер. У меня мать чуть не сгорела заживо. У меня ребенок на руках. И ты просишь деньги?

— Меня убьют, — говорит он. И в голосе — не страх даже, а какая-то детская обида. — Сегодня пришли, сказали — неделя. Если не отдам — труба.

— Так пусть убьют.

Он смотрит на меня так, будто я ударила.

— Ты чего? Я ж муж тебе.

— Ты муж? — Я смеюсь. Горько, страшно. — Ты где был, когда я рожала? На работе? Нет, ты в казино был. Ты где был, когда у Максима температура под сорок? У друзей? Ты где был все эти месяцы? Ты был в своей игре. А меня не было. И сына твоего не было.

Он молчит. Стоит, смотрит в пол.

— Так что иди, — говорю я. — Иди, откуда пришел. Или убей меня прямо сейчас. Мне уже все равно.

Я выхожу из кухни. Иду в комнату, к Максиму. Сажусь рядом с кроваткой и смотрю, как он спит.

Степан уходит через час. Я слышу, как хлопает дверь. И впервые за долгое время мне становится легче.

Утром я просыпаюсь от стука в дверь.

Громко, настойчиво, долго. Я встаю, иду открывать. На пороге — те двое. Мужчина в кожаной куртке и женщина с папкой.

— Здравствуйте, Татьяна, — говорит женщина. — Мы предупреждали.

Я молчу. Пропускаю их в квартиру.

— Где муж? — спрашивает мужчина.

— Не знаю.

— Когда появится?

— Не знаю.

— Деньги есть?

— Нет.

Они переглядываются.

— Татьяна, мы не хотим проблем. Но проблемы будут. Через три дня мы придем с другими людьми. С теми, кто разговаривает иначе. Вы понимаете?

Я киваю.

— Понимаю.

— Может, есть что продать? Техника, украшения?

— Телевизор есть. Старый. Холодильник. Плита.

— Деньги есть?

Я достаю из кармана тысячу сто рублей. Показываю.

— На памперсы.

Женщина кривится.

— Ладно. Ждите.

Они уходят.

Я стою в прихожей и смотрю на дверь. Максим плачет в комнате. Я иду к нему.

Днем я решаюсь на то, на что не решалась никогда. Я беру Максима, сажусь в маршрутку и еду в центр. Там, в большом стеклянном здании, сидят люди, которые могут помочь. Центр поддержки женщин в трудной ситуации. Я узнала о них случайно, еще когда была беременна, читала в интернете. Тогда не пригодилось. А теперь пришло время.

Вхожу внутрь. Чисто, светло, пахнет кофе. За стойкой — девушка с добрым лицом.

— Здравствуйте. Чем могу помочь?

— Мне... — Я запинаюсь. — Мне нужна помощь.

— Проходите. Сейчас к вам выйдет психолог.

Я сижу в кресле, прижимаю Максима, и смотрю на стены. Здесь висят детские рисунки, стоят мягкие игрушки, на столике — журналы. Уютно. Спокойно.

Входит женщина лет сорока, с короткой стрижкой и внимательными глазами.

— Здравствуйте. Меня зовут Елена. Как вас зовут?

— Таня.

— Очень приятно, Таня. Рассказывайте.

И я рассказываю все. Про Степана, про игры, про долги. Про крышу. Про маму, которая не пустила. Про папу, который умер. Про дом, который сгорел. Про кредиторов, которые приходят. Про то, что денег нет и негде взять.

Я говорю и плачу. Максим спит у меня на руках, и я рада, что он не видит моих слез.

Елена слушает молча. Кивает. Иногда задает вопросы.

Когда я замолкаю, она говорит:

— Таня, вы молодец. Что пришли. Это первый и самый важный шаг.

— Какой шаг? — шепчу я. — Куда идти? Я не знаю.

— Мы поможем. У нас есть юрист, есть социальный работник. Мы можем помочь с документами, с пособиями, с временным жильем, если понадобится.

— У меня нет денег.

— Это бесплатно. Для таких, как вы.

Я смотрю на нее и не верю.

— Правда?

— Правда. Но вам придется кое-что сделать.

— Что?

— Уйти от мужа. Совсем. Начать новую жизнь. Это страшно, трудно, но это единственный выход. Вы готовы?

Я думаю. Вспоминаю его руки на моем горле. Его глаза, когда он просил деньги. Его равнодушие, когда у меня горе.

— Да, — говорю я. — Готова.

Елена улыбается.

— Тогда начнем.

Выхожу из центра через два часа.

У меня в сумке — список документов, которые нужно собрать, адрес приюта для матерей с детьми, где можно пожить, пока не встану на ноги, и номер телефона юриста, который поможет с разводом.

И еще — маленький огонек внутри. Там, где была пустота.

Я иду по улице, толкаю коляску, и впервые за долгое время смотрю вперед, а не вниз.

Максим вертит головой, ловит солнечные лучи, улыбается. Он не знает, что мы только что сделали первый шаг к новой жизни.

Но я знаю. И этого достаточно. Вечером я собираю вещи. Немного: документы, одежда, грушки Максима. Все, что помещается в одну сумку и коляску. Остальное — оставляю. Степан приходит, когда я уже застегиваю молнию.

— Ты куда? — Он смотрит на сумку, на меня, на Максима в коляске.

— Ухожу.

— Куда?

— Не важно.

— Тань, не дури. Куда ты пойдешь? К мамаше своей? У нее хаты нет.

— Найду.

— Тань... — Он подходит ближе, пытается взять за руку. Я отдергиваю.

— Не трогай.

— Тань, я все исправлю. Честно. Закодируюсь. Работу найду. Только не уходи.

Я смотрю на него. Вспоминаю, как любила. Как ждала из рейсов. Как верила каждому слову.

— Прощай, Степан, — говорю я. И выхожу.

На улице темно. Я толкаю коляску по мокрому асфальту, иду к остановке. Максим спит, укрытый одеялом. Мне страшно. Я не знаю, что будет завтра. Не знаю, примут ли меня в приюте, помогут ли, не выгонят ли. Не знаю, хватит ли денег. Не знаю, смогу ли. Но я иду. Потому что оставаться нельзя. Потому что если я останусь — мы оба погибнем. Потому что я — мать. И я должна. Я останавливаюсь на минуту, поднимаю голову к небу. Там звезды — редкие, бледные, но есть.

— Пап, — шепчу я. — Если ты меня слышишь... помоги.

И иду дальше.


Конец четвертой главы


Глава 5. Приют

Я стою перед дверью и не решаюсь позвонить. Три часа ночи, улица пуста, фонарь мигает, и от этого кажется, что мир вокруг тоже пульсирует — то темнеет, то загорается. Максим спит в коляске, укрытый моей курткой. Я замерзла, но куртку не заберу — ему важнее. Адрес я записала на клочке бумаги, когда выходила из центра помощи. Женщина сказала: «Если совсем прижмет — приезжайте в любое время. Там дежурят круглосуточно». Прижало.

Я звоню. Долго никто не открывает. Потом щелкает домофон, и женский голос спрашивает:

— Кто?

— Таня. Мне сказали... мне можно... с ребенком...

Молчание. Потом дверь открывается.

Я втаскиваю коляску в подъезд. Лифт не работает — приходится тащить на себе. Третий этаж. Я задыхаюсь, но тащу. Дверь открыта. На пороге стоит женщина лет пятидесяти, в халате, с усталым лицом.

— Проходите, — говорит она. — Я Надежда, старшая смены.

Я вхожу. Коридор узкий, длинный, пахнет щами и хлоркой. По бокам — двери с номерами.

— Давайте ребенка, разденем. Замерз небось.

Я осторожно достаю Максима из коляски. Он просыпается, смотрит по сторонам большими глазами, но не плачет. Устал, наверное.

Надежда ведет нас в комнату. Маленькая, метров двенадцать, но чистая. Две кровати, стол, стул, шкаф.

— Здесь пока поживете. Утром заведующая придет, оформим бумаги. А сейчас спать.

Она уходит. Я стою посреди комнаты, прижимая Максима, и не верю.

Это все — мне?

Я осторожно кладу Максима на кровать. Он сразу сворачивается калачиком и засыпает. Я сажусь рядом и смотрю на него. Мы в безопасности. Хотя бы на одну ночь.Я ложусь, не раздеваясь. Слышу, как за стеной плачет другой ребенок, как ходят по коридору, как где-то разговаривают шепотом.

Чужие люди. Чужая жизнь. Но это лучше, чем та, что была.

Утром меня будит стук в дверь. Я вскакиваю, не сразу понимая, где я. Максим вертится, скоро проснется. Стук повторяется.

— Да, войдите.

Входит женщина — высокая, строгая, в очках. С папкой в руках.

— Татьяна? Я Галина Петровна, заведующая. Выходите, будем оформляться.

Я беру Максима на руки и иду за ней.

Кабинет маленький, заваленный бумагами. Галина Петровна садится за стол, достает бланки.

— Документы есть?

Я протягиваю паспорт, свидетельство о рождении Максима.

— Мужа нет?

— Нет. Я ушла.

— Надолго?

— Навсегда.

Она смотрит на меня поверх очков.

— Часто так говорят. А потом возвращаются.

— Я не вернусь.

— Посмотрим. — Она заполняет бумаги. — Значит, так. Живете здесь бесплатно месяц. Потом или находите работу и съезжаете, или оформляете продление. Питание — столовая общая, график на доске. Комендантский час в одиннадцать. Мужчинам вход воспрещен. Правила понятны?

— Да.

— Ребенка можете оставлять в игровой, там есть нянечка. С девяти до шести. Вам нужно искать работу.

— Я понимаю.

Она протягивает мне ключ.

— Комната двенадцать. Добро пожаловать.

Я беру ключ и выхожу.

В коридоре ко мне подходит женщина — молодая, растрепанная, с синяком под глазом.

— Ты новенькая? — спрашивает она.

— Да.

— Я Лена. Третью неделю тут. Пойдем, покажу, где что.

Мы идем по коридору. Она показывает столовую, душевую, прачечную, игровую.

— Тяжело сначала, — говорит она. — Но потом привыкаешь. Тут главное — не раскисать. И на мужиков не вестись, которые обещают забрать отсюда. Заберут — в могилу.

Я смотрю на ее синяк.

— Это он сделал?

— А кто ж еще. Два раза уходила, два раза возвращалась. Третий, надеюсь, последний.

Она улыбается. Улыбка у нее добрая, несмотря на все.

— Ты держись, — говорит она. — Вместе веселее.

Первая неделя в приюте пролетает как один день.

Я встаю в шесть, кормлю Максима, в семь иду в столовую, в восемь сдаю его в игровую, в девять бегу по собеседованиям. Собеседования — это отдельный ад.

Я обошла уже двадцать мест. Везде одно и то же:

— Где работали?

— В салоне связи, потом в декрете.

— Образование?

— Среднее специальное.

— С кем ребенок?

— С няней.

— А если заболеет?

Я молчу. Если заболеет — меня уволят. Я это знаю. Они это знают.

На двадцать первом собеседовании мне говорят:

— Уборщицей пойдете? В офис. По вечерам.

— Пойду.

— С ребенком что?

— Найду кого-то.

— Ждите звонка.

Я жду. Не звонят.

Лена говорит: «Не отчаивайся. Я три месяца искала. Нашла в конце концов. В прачечной. Тяжело, но можно».

Я смотрю на нее и думаю: три месяца. У меня есть только месяц. Потом — улица.

На десятый день происходит то, чего я боялась.

Я возвращаюсь в приют после очередного собеседования — и вижу его. Степан. Он стоит у входа, курит, смотрит на дверь. Замечает меня, тушит сигарету, идет навстречу.


— Тань, — говорит он. — Нашел.

Я останавливаюсь. Сердце колотится где-то в горле.

— Чего тебе?

— Поговорить надо.

— Не о чем.

— Тань, я все понял. Честно. Я закодировался. Смотри.

Он задирает рукав — на руке синий шрам от укола.

— Видишь? Вчера поставил. Теперь вообще не пью, не играю. Работу нашел. Стройка. Нормально платят.

Я смотрю на него. Он похудел, осунулся, но глаза чистые. Впервые за долгое время — чистые.

— Тань, вернись. Я без вас пропаду.

— А мы без тебя не пропали.

— Тань...

— Уходи. И не приходи сюда. Здесь мужчинам нельзя.

— Я подожду.

— Хоть до утра. Я не выйду.

Я захожу в подъезд. Закрываю дверь. Прислоняюсь спиной к стене и закрываю глаза. Сердце не успокаивается. Лена встречает меня в коридоре.

— Там твой стоит? — спрашивает она.

— Да.

— И что будешь делать?

— Не знаю.

— Ты это... Не ведись. Они все так сначала. Клянутся, плачут, руки на себя накладывают. А потом — раз — и по новой.

— Я знаю.

— Мало знать. Надо помнить.

Я иду в комнату. Беру Максима из игровой, прижимаю к себе. Он смеется, тянет руки к моему лицу. Я смотрю на него и думаю: он не видел отца три месяца. Он уже забыл его. А если я вернусь — придется вспоминать заново. И драки, и крики, и пустые холодильники. Нет.

Я подхожу к окну. Степан стоит внизу, смотрит на окна. Видит меня, машет рукой. Я задергиваю штору. Ночью я не сплю. Ворочаюсь, слушаю дыхание Максима, думаю. Вспоминаю, как мы познакомились. Как он смотрел на меня тогда, на дне рождения. Как говорил про дом своими руками. Как мы мечтали.

А потом вспоминаю другое: его руки на моем горле. Запах чужих духов. Пустой кошелек на столе. Кредиторов в прихожей.ьЯ выбираю второе.

Утром выхожу на улицу. Степана нет. На асфальте — только куча окурков.ьЯ вздыхаю. То ли с облегчением, то ли с сожалением. Сама не пойму.

— Ушел? — Лена выходит следом.

— Ушел.

— Вернется.

— Знаю.

Мы стоим, смотрим на пустую улицу. Начинается дождь.

— Пошли завтракать, — говорит Лена.

Мы идем в столовую.

Через две недели я нахожу работу.

Уборщицей в детском саду. Рядом с приютом. Платят мало, зато можно брать Максима с собой — есть ясли при садике. Правда, берут только с года, а ему десять месяцев. Но заведующая смотрит на меня, на Максима, вздыхает и говорит:

— Ладно. До года оформим как исключение. Только работайте хорошо.

Я работаю. Я мою полы так, как не мыла никогда в жизни. Вылизываю каждый угол, каждую трещинку. Чтобы не выгнали. Чтобы Максим был рядом. Чтобы хоть какая-то крыша над головой.

Вечером я валюсь с ног. Руки болят, спина болит, ноги гудят. Но когда я беру Максима из яслей, и он тянет ко мне ручки, улыбается беззубым ртом — я забываю про боль.

Лена говорит: «Ты как лошадь пашешь. Отдохни хоть».

Я качаю головой.

— Не могу. Если остановлюсь — развалюсь.

Она понимающе кивает. Она тоже такая. Месяц в приюте пролетает незаметно.

Галина Петровна вызывает меня в кабинет.

— Ну что, Татьяна? Есть успехи?

— Работаю. В детском саду.

— Сколько получаете?

— Пятнадцать тысяч.

— Маловато.

— Знаю. Но это пока. Я вечерами еще убираюсь в офисе. Там еще пять.

— Где жить думаете?

Я молчу. Я не знаю.

Галина Петровна смотрит на меня долго. Потом говорит:

— Есть вариант. Общежитие от завода. Комната. Правда, без удобств. Но дешево. Устроит?

У меня сердце замирает.

— Устроит.

— Тогда оформляйте документы. Я позвоню, договорюсь.

Я выхожу из кабинета. Лена ждет в коридоре.

— Ну что?

— Общежитие дают.

— Круто! — Она обнимает меня. — Я тоже скоро съезжаю. Вместе пойдем?

— Вместе.

Мы стоим, обнявшись, и смеемся. Впервые за долгое время — по-настоящему.

А вечером я смотрю на спящего Максима и думаю: мы сделали это. Мы выбрались.ьПока не насовсем. Пока только на шаг. Но это шаг вперед. И я его сделала.

Конец пятой главы


Глава 6. Своя комната

Общежитие встречает нас запахом капусты и сырости.

Длинный коридор, обитый дерматином, лампочки под потолком, обшарпанные двери с номерами, написанными от руки. Где-то играет музыка, где-то ругаются, где-то плачет ребенок.

— Вам восемнадцатая, — говорит вахтерша, женщина с крашеными рыжими волосами и папиросой в зубах. — Туалет в конце коридора, душ по графику, плита общая. Вещи не оставляйте — унесут.

Я киваю. Толкаю коляску по коридору, считаю двери. Шестая, восьмая, двенадцатая... восемнадцатая.

Открываю дверь.

Комната маленькая, метров десять. Узкое окно выходит на стену соседнего дома. Обшарпанные обои в цветочек, железная кровать с панцирной сеткой, тумбочка, табуретка, платяной шкаф с оторванной дверцей.

Я стою на пороге и смотрю на это великолепие.

— Мама? — Максим просыпается, трет глаза.

— Мы дома, маленький, — говорю я.

И впервые за долгое время это слово не застревает в горле.

Мы въезжаем три дня.

Я привожу наши вещи из приюта — немного, все помещается в одну сумку. Лена помогает, таскает воду, моет полы, ругается на плесень в углах.

— Ты бы хоть побелила, — говорит она.

— Чем? Денег нет.

— Известка копейки стоит. Я помогу.

В субботу мы белим. Мажем стены дешевой известкой, она течет по рукам, капает на пол, но комната становится светлее. Максим сидит в манеже, который нам дали в приюте, и смотрит на нас, открыв рот.

— Где ты без меня пропадала бы? — говорит Лена, вытирая лицо.

— В раю, наверное, — отвечаю я. — Или в аду.

— Теперь в раю. Временном.

Она смеется, и я тоже.

Работа в детском саду отнимает все силы.

Я прихожу к шести утра, мою полы, вытираю пыль, драю санузлы. В восемь приношу Максима в ясли. В девять — вторая смена: мыть посуду на кухне. В двенадцать — перерыв, я кормлю Максима, сплю полчаса на стульях в раздевалке. В час — снова мыть, драить, убирать. В шесть вечера я падаю.

Вечером — еще одна работа. Уборка в офисе, три часа, каждый день, кроме воскресенья.

Я прихожу в общагу в одиннадцать. Максим спит у Лены — она сидит с ним за пятьсот рублей в день. Я забираю его, целую в теплую макушку, ложусь рядом на скрипучую кровать. И так каждый день.

Без выходных, без праздников, без надежды на отдых.

Но я не жалуюсь. Потому что у меня есть своя комната. Потому что никто не бьет. Потому что Максим сыт и спокоен. Потому что я свободна.

Через месяц Лена съезжает. Она нашла работу в пекарне и комнату в другом районе. Мы сидим на кухне в общаге, пьем дешевый чай с баранками, и она плачет.

— Ты чего? — спрашиваю я.

— Не знаю. Страшно одной.

— Ты же хотела.

— Хотела. А теперь боюсь.

— Лен, ты справишься. Ты сильная.

— Ага, сильная. — Она вытирает слезы. — Ты, кстати, накопила уже на первое свое?

Я молчу. Накопила. Пять тысяч. Лежат в тайнике под матрасом.

— Что купишь?

— Телефон. Новый. А то этот разваливается.

— А потом?

— Не знаю. Квартиру? Смешно, да?

— Не смешно. Нормально.

Мы сидим, молчим. Потом Лена встает, обнимает меня.

— Ты это... Если что — звони. Я всегда.

— И ты.

Она уходит. Я стою в коридоре, смотрю на закрытую дверь, и чувствую, как внутри что-то сжимается. Одиночество. Оно никуда не делось. Оно просто ждало, когда я останусь одна.

Степан появляется через неделю. Я возвращаюсь с работы, тащу уставшего Максима, и вижу его у входа в общагу. Сидит на скамейке, курит, смотрит на дверь.

— Тань, — встает. — Привет.

Я прохожу мимо.

— Тань, постой. Поговорить надо.

— Не о чем.

— О сыне есть о чем. Я отец.

Я останавливаюсь. Поворачиваюсь.

— Ты отец? Серьезно? Где ты был, когда он болел? Где ты был, когда мы из приюта выходили? Где ты был все эти месяцы?

— Я лечился, — говорит он. — Честно. Кодировку прошел, к психологу хожу.

— Поздравляю.

— Тань, я работать начал. Строителем. Деньги есть. Можно помогать.

— Не надо.

— Я хочу сына видеть.

Я смотрю на него. Он прав — по закону имеет право. Если подаст в суд — будут встречи, будут выходные, будет все то, от чего я бежала.

— Не сейчас, — говорю я. — Он спит. Устал.

— Завтра?

— Завтра на работе.

— Послезавтра?

Я молчу.

— Тань, я не отстану. Хоть в суд иди, хоть куда. Я хочу сына увидеть.

Я смотрю на него и вижу — не врет. Глаза чистые, не бегают. Может, правда изменился? Может, бывает такое?

— В воскресенье, — говорю я. — В парке. На час.

— Спасибо. — Он улыбается. Впервые за долгое время — по-настоящему. — Я приду.

Я захожу в общагу. Поднимаюсь в комнату. Кладу Максима на кровать, сажусь рядом и смотрю на него.

Что я делаю? Правильно ли? Не знаю. Но он имеет право знать отца. Имеет право сам решить, когда вырастет.

А я имею право ошибаться. В воскресенье мы идем в парк.

Я одеваю Максима в лучшее — голубой комбинезончик, который Лена отдала, вязаную шапочку, которую я сама связала по ночам. Он вертится, не дает себя застегнуть, смеется.

— Мама, мама, — лепечет.

— Скоро папу увидишь, — говорю я. И понимаю, что слово «папа» для него пустой звук. Он не знает, кто это.

Степан ждет у входа в парк. Принарядился — чистая куртка, джинсы, выбрит. В руках — пакет с игрушками.

— Привет, — говорит. — А это... можно?

Я киваю.

Он подходит, смотрит на Максима. Максим прячется за мою ногу, выглядывает, хмурится.

— Максим, это папа, — говорю я.

Максим молчит. Потом говорит:

— Дядя.

У Степана лицо дергается.

— Я не дядя, сынок. Я папа.

Максим отворачивается и прячет лицо у меня в коленях.

— Он просто не помнит, — говорю я. — Маленький еще.

— Я понимаю.

Мы идем по парку. Степан пытается играть с Максимом — показывает игрушки, дудку, машинку. Максим постепенно оттаивает, начинает улыбаться, тянет руки к машинке. Я сижу на скамейке и смотрю на них. Отец и сын. Чужие, но такие похожие — те же уши, та же улыбка, тот же смех.

Внутри что-то щемит.

— Тань, — говорит Степан, когда Максим засыпает у него на руках. — Ты прости меня. За все.

Я молчу.

— Я дурак был. Теперь понимаю. Все просрал — тебя, сына, семью. Если бы можно было вернуть...

— Нельзя, — говорю я.

— Знаю. Но я хочу попробовать. Сначала просто помогать. Деньги приносить. С сыном сидеть. А там...

— Степан, нет.

— Тань...

— Нет. Я не вернусь. Никогда.

Он смотрит на меня долго. Потом кивает.

— Я понял. Но помогать можно?

Я думаю. Деньги лишними не будут. И Максиму нужен отец, даже такой.

— Можно.

Он улыбается. Грустно, но улыбается.

— Спасибо.

Мы сидим в парке до вечера. Степан носит Максима на плечах, показывает голубей, покупает мороженое. Максим смеется, визжит от восторга.

Я смотрю и думаю: может, люди правда меняются? Может, он понял? Не знаю. Время покажет.

Проходит год. Год работы, уборок, бессонных ночей, бесконечной усталости. Год, в котором я научилась жить заново.

Я получила повышение — теперь я не просто уборщица, а помощник воспитателя в том же детском саду. Немного, но больше, чем было. Максим ходит в ту же группу, где я работаю, и это счастье. Мы переехали из общаги. Сняли маленькую квартирку — комнату с кухней, отдельный вход, свои стены. Тесно, но наше.

Лена приходит в гости, приносит пирожки из своей пекарни, рассказывает про нового мужика.

— В этот раз нормальный, — говорит она. — Не пьет, не бьет, цветы дарит.

— Счастья тебе, — говорю я.

— И тебе.

Степан приходит раз в неделю. Забирает Максима на выходные, водит в зоопарк, в цирк, в парк. Максим ждет его, бежит к двери, когда слышит звонок.

— Папа пришел! — кричит.

И я смотрю на них и думаю: может, не зря я тогда разрешила.

Денег он дает немного, но регулярно. Не пьет, не играет — проверяла. Работает, живет один, говорит, что ни с кем не встречается.

— Жду тебя, — говорит иногда.

Я молчу.

Я не знаю, что будет завтра. Не знаю, простила ли. Не знаю, можно ли начать сначала. Но одно я знаю точно: я больше никогда не буду жертвой. Ни его, ни чьей-либо еще.


Конец шестой главы


Пять лет спустя

Я стою на балконе и смотрю на город. Наша квартира — своя, ипотечная, но своя — на десятом этаже. Максим спит в своей комнате, разбросав игрушки по полу, как всегда. Завтра в школу, первый класс. Странно думать, что когда-то я стояла на другой крыше, двенадцать этажей, и думала о смерти. А теперь стою здесь, десять этажей, и думаю о жизни.

В гостиной горит свет — Степан читает книгу. Да, мы снова вместе. Не сразу, не вдруг, не просто. Через год, через два, через боль и разговоры, через психологов и ночные скандалы. Он изменился. Правда изменился. Или я изменилась. Или мы оба.

Я не знаю, как это работает. Знаю только, что однажды он сказал:

— Я не прошу верить. Просто дай шанс доказать.

Я дала этот шанс. Он доказывает до сих пор. Каждый день. Каждым своим поступком.

Мама приезжает на следующей неделе. Купила домик в деревне — маленький, старый, но свой. Разводит кур, сажает картошку, живет одна и говорит, что так и надо. Я зову ее к нам — отказывается.

— Город не мое, — говорит. — Я деревенская.

Но внука любит. Присылает гостинцы, звонит по вечерам, рассказывает сказки по телефону. Я захожу в комнату к Максиму. Он спит, раскинув руки, улыбается во сне. На стене — рисунок: мы втроем. Мама, папа, он. Солнце, трава, цветы.

Я сажусь на край кровати, глажу его по голове.

Семь лет назад я стояла на крыше.

Шесть лет назад я ушла от мужа.

Пять лет назад мы жили в приюте.

Четыре года назад я сняла первую квартиру.

Три года назад мы купили эту.

Два года назад я вышла замуж второй раз — за того же мужчину.

Год назад мы посадили дерево в парке.

Сегодня сын пошел в школу.

Жизнь — это игра. Самая жестокая, самая прекрасная. И ставка в ней — мы сами. Я поставила на жизнь. Я выиграла.

А там посмотрим.

Я выхожу на балкон. Ночь, звезды, город шумит внизу. Степан подходит сзади, обнимает за плечи.

— Не замерзла?

— Нет.

— О чем думаешь?

— О том, что могло бы не быть.

— Но есть.

— Да.

— И хорошо?

Я поворачиваюсь к нему. Смотрю в глаза — те самые, серые, с темными крапинками, в которые влюбилась когда-то.

— Хорошо, — говорю я. — Очень хорошо.

Он улыбается. Та самая улыбка, из-за которой я тогда, на дне рождения, решилась подойти.

— Я люблю тебя, — говорит он.

— Я знаю.

Мы стоим, обнявшись, и смотрим на ночной город.

Где-то внизу едут машины, где-то смеются люди, где-то плачут дети. Где-то женщина стоит на краю и думает, шагнуть или нет.ьЯ хочу ей сказать: не шагай.

Там, внизу, не спасение. Там просто пустота.

А здесь, наверху, — жизнь. Со всей ее болью, грязью, усталостью. Но и с этим тоже — с теплыми руками, с детским смехом, с утренним кофе, с глупыми ссорами и сладкими примирениями. Я сделала ставку. И выиграла.


КОНЕЦ








Загрузка...