Воздух здесь лежал плотными слоями. У воды, где стояла она, он отдавал горчинкой скипидара. Я втянул его в себя, и на языке осталось ощущение тягучей, перебродившей темноты. Деревянный причал - нагромождение густых, тяжелых мазков коричневой охры — слегка продавливался под ногами.
Перед нами расстилалась живая субстанция, сотканная из синего, почти черного кобальта с ядовито-бирюзовыми всплесками. И в ней купались, тонули и рождались заново отражения огней ночного города, а сверху на нас смотрели сгустки лимонно-желтых спиралевидных звезд. Я увидел свой темный и угловатый силуэт. Он был обведен уверенным контуром и казался частью картины.
Она запрокинула голову, стараясь заглянуть за небесный полог, и по ее лицу пронеслась тень чего-то неосязаемого. Я посмотрел на ее струящиеся по плечам волосы — мне захотелось до них дотронуться, зарыться в них лицом и ощутить аромат.
Она улыбнулась, почувствовав мой взгляд, и пошла по воде. Я последовал ее примеру.
Мы дошли до середины реки, легли на синюю твердь и раскинули руки. Там, где тонули отражения фонарей, вода казалась теплее, но стоило провести рукой по белому гребню – пальцы белели от холода, будто дотрагивались до обожженного льдом металла.
Звезды были прямо над нашими головами, и когда она касалась их, ее пальцы тонули в густом, сияющем мазке, оставляя на теле небосвода едва заметные тонкие шрамы.
Мы лежали так, может, минуту, может, целую вечность, пока не начало медленно, почти неуловимо светлеть у горизонта. Тонкая зеленовато-розовая полоса не была рассветом, она была лишь сменой оттенков на гигантской палитре, безмолвным напоминанием, что пора идти дальше.
Когда мы вернулись к причалу, река казалась нетронутой. И только на ее ладонях, как свидетельство нашего присутствия здесь, остались сине-желтые отпечатки звездной пыли.
Мы пошли в сторону городских огней, и постепенно запах краски смешался с ароматом жженого кофе. В конце набережной нас ослепил яркий свет.
Желтая охра обнажала террасу Café la Nuit и растекалась по брусчатке тяжелыми прерывистыми мазками.
На террасе за столиками сидели люди. Их фигуры, проявленные твердым, надрывным касанием, были вдавлены в шершавый холст. Лица — багровые кляксы, зияли пустотой. Они издавали шум, похожий на плеск воды в глубоком колодце — гулкий и пугающий.
Мы сели за свободный столик из грубого железа. Его поверхность под локтями была неровной, с пузырьками и наплывами. За соседним столиком двое черных силуэтов вели беседу. Их голоса доносились сквозь золотую дымку струящегося света.
— «Мне нужна женщина, я не могу, не желаю и не буду жить без любви. Я человек, и человек со страстями, я должен пойти к женщине, иначе я замерзну или превращусь в камень» — доносилось до нас обрывками.
— «Любая женщина в любом возрасте, если она любит и если в ней есть доброта, может дать мужчине если уж не бесконечность мгновения, то мгновение бесконечности».
Она наклонилась ко мне, и ее глаза сверкнули отражением фонарей.
— Ты слышишь? Они говорят его цитатами.
— Здесь все говорит его цитатами, — поправил я.
Я поймал взгляд официанта. Он стоял в проеме двери, залитый потоком света, и его фигура казалась вырезанной из листа золотой фольги. Я поманил его.
Человек подошел неторопливо. Его лицо было размытым, будто художник потерял интерес к деталям.
— Месье? Мадемуазель?
— Скажите, — кивнул я в сторону соседнего столика, — кто эти господа?
Официант приблизил ко мне свое лицо настолько близко, что оно показалось сшитым из грубой холщовой ткани.
— Какие господа, месье? — На его лице не было ни удивления, ни вежливого участия.
— Вот же… — я обернулся и почувствовал, как по спине пробежал холодок.
Терраса была пуста. Столики стояли кривыми рядами, как будто сидевшие за ними люди испарились в одно мгновение. Музыка стихла, и только желтый свет продолжал изливаться на пустую брусчатку, заполняя синие провалы ночи.
— Но… они только что… — прошептала она, вцепившись в край стола. Ее тонкие пальцы побелели и стали похожими на разлитое молоко. Я взял ее руку в свою ладонь и почувствовал ее трепет.
Официант посмотрел на нас с тем же отсутствующим выражением лица.
— Вы единственные посетители, месье. С наступлением темноты здесь редко кто задерживается. Слишком… ярко.
В его голосе послышалась едва уловимая ирония.
— У нас есть комнаты наверху. Для… особых гостей. Если захотите остаться, — Официант попробовал улыбнуться, и на багровой ткани его лица образовалась черная складка.
Он протянул мне ключ — холодный, металлический, обычный на вид, и пошел к открытой двери, ступая по лужам желтого света. Мы многозначительно переглянулись и молча последовали за ним.
Внутренний зал был пропитан удушающим запахом похмелья. Официант остановился и посмотрел куда-то мимо нас, в точку схода кричащих линий, соединяющих красные стены и ядовито-зеленый потолок.
— Проходите, — он указал на лестницу, ведущую в темное пространство второго этажа.
— Спокойной ночи.
Мы поднялись и очутились в узком, черном коридоре с одной-единственной дверью в конце. Воздух здесь был другим — пахнущим струганым деревом и лаком.
Я вставил ключ в замок. Щелчок прозвучал неожиданно громко. Я почувствовал, как она прижалась ко мне плечом.
Дверь приоткрылась, и из комнаты брызнул рассеянный свет — он лился с бледно-лиловых стен, с простого деревянного пола, с двух полотняных подушек на кровати.
Она первой сделала шаг внутрь. Ее ботинок мягко ступил на плоские пятна темно-коричневой умбры. Половицы захлюпали под ее ногами, и пространство наполнилось ароматом только что разведенной краски.
— Здесь хорошо — прошептала она, и ее голос растворился в клубящейся табачной дымке.
Она подошла к изголовью кровати. На стене, в деревянных рамках, висели картины.
Она протянула к ним руку, но остановилась. Ее пальцы зависли в воздухе.
— Можно потрогать?
— Кажется, здесь можно все, — ответил я.
Она коснулась края холста и вздохнула.
Я подошел к ней так близко, что увидел, как изменились ее глаза — они стали лилово-голубыми, как кувшин, стоящий на столике. Я обнял ее и мои пальцы почувствовали мелкую, почти невидимую зернистость, сотни крошечных штрихов, сложившихся в ее фигуру.
Мой взгляд потянулся к деревянной кровати. Красное пятно одеяла было сердцем комнаты — теплым убежищем среди приглушенных лиловых тонов.
«Всего лишь на минутку», — подумал я, и потянул ее за руку. Мы оказались между одеялом и жестким матрасом.
Это было похоже на растворение. Мы лежали на гигантской ладони, вылепленной из застывшего, но еще теплого света, и чувствовали, как тяжесть тела растекается и впитывается в простыни, а веки наливаются свинцом. Я поднял глаза и впервые увидел потолок. Мне показалось, что по нему скользнула тень.
— Что там? — спросил она, и ее губы скользнули по моей шее.
— Там мужчина, в черной фетровой шляпе...
— Это он? — прошептала она, продолжая меня целовать.
Я приблизился и нежно коснулся ее лица. Она вздрогнула, и потянулась ко мне.
— Представляешь, — сказала она шепотом, дотрагиваясь до меня полураскрытыми губами, — а ведь никто и никогда не заглядывал под его кровать.
Эта мысль показалась мне интересной. Я откинул одеяло и наклонился — в густом, не видимом человеческому глазу, сумраке, лежала пара старых башмаков.
— Боже, — вздохнула она, рассматривая башмаки через мое плечо, — Они похожи на снятую кожу.
— Хочешь применить? — я повернулся и протянул ей левый ботинок.
Она замотала головой, что означало категорическое нет, и спрятала лицо под подушку.
Я развязал шнурки и скинул кроссовки.
— Что ты делаешь? — спросила она с изумлением.
Но я уже ничего слышал. Его башмаки будоражили мое воображение сильнее, чем ее близость. Я вставил в них ноги и ощутил силу вырывающегося наружу вулкана.
Комната задрожала и все краски превратились в один бурлящий поток. Цветовой вихрь оторвал нас от кровати и втянул в воронку закручивающейся спирали.
Я услышал позади меня резкий, неприятный голос, и открыл глаза.
— А теперь прошу всех подойти поближе, перед вами — жемчужина нашей коллекции, единственное полотно, проданное при жизни художника.
Я вздрогнул и обернулся — меня окружала группа туристов.
— Это картина Винсента Ван Гога «Красные виноградники в Арле. Монмажур». Обратите внимание на этот пылающий, почти живой цвет. Художник писал её под влиянием южного солнца, и багряные тона здесь словно пульсируют, создавая ощущение знойного вечера. Виноградник кажется не просто полем, а огромным костром, в котором сгорает закат».
Выйдя из галереи, я зашёл в кафе и сел за свободный столик. Напротив меня сидела девушка. Ее струящиеся по плечам волосы показались знакомыми. На ее столике лежал буклет с выставки картин Ван Гога.
Я заказал еще двойной экспрессо и подсел к ней.
— Привет, — сказал я. — Похоже, сегодня мы оба под впечатлением?
— Похоже. Странное послевкусие, правда? — Она сделала глоток и закрыла глаза так, как закрывала девушка из моего видения.
Мы проговорили больше часа. О цвете, о линиях, о тонкой грани, когда красота переходит в боль, и обратно.
— Слушай, — начал я, чувствуя себя немного уверенней. — Завтра вечером... я хотел бы продолжить. На набережной. Там хотя бы тихо. Придёшь?
Она посмотрела в окно, и сказала как бы между прочим:
— Почему бы и нет. Ведь «Ночное небо живее и богаче цветом, чем день».
— Ты читала его письма к Тео?
— Конечно, — ответила она, и попросила счет.
На следующий день, в воскресенье, ровно в восемь, я ждал её в условленном месте. Наряжаться специально не стал, но почему-то надел любимую тёмно-синюю куртку и серую, широкополую шляпу, которую привёз из Зюндерта — города, где родился Винсент. В руках у меня был букет — неестественно яркие, лимонно-жёлтые подсолнухи, сошедшие с полотна.
Я ждал ее сначала у каменного моста, потом спустился к воде. Я увидел, как она подошла к парапету — такая обычная, как сотни других, — и облокотилась на него спиной. Ее волосы разметал ветер, и они как-то небрежно, некрасиво легли на плечи, оголив ничем не примечательный профиль.
Я бросил подсолнухи в воду. Их тяжелые, ядовито-лимонные головы сразу пошли ко дну, и пока они тонули, я подумал, что реальность не соткана из лунного света и роз — иногда она очень прозаична, как эта река, этот вечер, как ее развивающееся черно-белое платье.