Записки судьи
Очерк первый
Судья и Захаров
Бывают встречи в жизни, что невольно заставляют душу вопрошать о непреложности закона и о загадочной извилистости человеческой судьбы. Одну такую встречу, случившуюся в прошлом году в уездном городе Акше, я и намерен здесь описать. Побуждает меня к тому не праздное любопытство наблюдателя, но потребность сердца, испытавшего глубокое и неоднозначное потрясение.
Акша в восемьдесят третьем году была местом, где дыхание империи ощущалось с особой силой: станица Забайкальского казачьего войска, недавно, в семьдесят втором, возведённая в ранг окружного города, жила суровой, размеренной жизнью окраины. Степь, начинавшаяся за околицей, была безбрежна и молчалива, словно тёмное море, а тишину уездных улиц нарушал лишь перестук конских копыт да редкий говор прохожих. На моей памяти прошло уже семь лет службы в здешнем суде, и казалось, ничто не могло вывести душу из состояния привычного, несколько отстранённого спокойствия.
Но вот в моём кабинете появился он – Пётр Захаров, подсудимый. Дело его, на первый взгляд, было просто и тягостно: грабёж четырёх купеческих лавок, а при бегстве – отчаянный, бессмысленный поджог сухой травы в Акшинской степи. Пойман он был уже у самой границы, измождённый, с пустыми глазами. Передо мною стоял не отъявленный злодей, а человек, раздавленный собственной жизнью. Лицо его, обветренное и жёсткое, хранило отпечаток не столько жестокости, сколько глубокой, животной усталости. Руки, привыкшие к тяжёлому труду, нервно перебирали край арестантской одежды.
«Ваша честь… – начал он глухо, не поднимая глаз. – Всё я признаю. Всё».
Но в ходе допроса, за сухими строчками протокола, начала проступать иная история. История не голода и не алчности, а какой-то безысходной, тёмной тоски, что подступает к человеку в бескрайней степи под свинцовым небом. Он говорил о долгах, о больной жене, о том, как «земля перестала родить», а казачья служба, на которую он подавал надежды, не задалась из-за строптивого нрава. Он не просил пощады и не каялся пафосно. Слова его были просты и оттого страшны.
«А степь… степь зажёг от злости, – признался он вдруг, и в его глазах мелькнула искра того самого дикого, необузданного чувства. – Бежал, оглянулся – а за мной уже огненная стена встаёт, до неба. Красиво было… и страшно».
Эта фраза поразила меня более всего. В ней был не расчёт поджигателя, а слепая ярость загнанного зверя, взмах руки, бросивший вызов и небу, и этой бездушной, подавляющей шири. В его поступке было что-то от древней, языческой стихии, неподвластной параграфам Уложения о наказаниях. Закон, которому я служил, видел в нём лишь преступника, подлежащего суровой каре – ссылке на каторжные работы, быть может, в ту самую Нерчинскую каторгу, где только год как открылась для особо опасных преступников новая Акатуйская тюрьма. Но душа моя, вопреки долгу, начинала различать в нём и жертву – жертву обстоятельств, суровой природы и собственного неукротимого нрава.
Приговор был вынесен по всей строгости закона. Когда я оглашал его, наш взгляд встретился. Я ждал увидеть в его глазах ужас, ненависть или покорность. Но там было лишь то же самое усталое, почти безразличное понимание, будто он знал этот приговор задолго до суда. Он молча поклонился и позволил увести себя.
После этого случая я часто думаю о нём. Авторская позиция в очерке, как верно замечено исследователями, не есть холодная фиксация факта; это «фильтр памяти» и «фильтр осмысления», через которые прошлое предстаёт перед нами уже преображённым. Так и образ Захарова не оставляет меня. Я вижу в нём не просто нарушителя, но часть этой суровой земли – буйную, тёмную, неуправляемую. Закон отделил его от общества, чтобы охранить покой города. Но может ли он унять тот пожар, что иногда вспыхивает в человеческой душе, задыхающейся в тесноте жизни? Судья вынес приговор преступнику. Но кто рассудит судью, в чьей душе поселилось сомнение?
А степь под Акшей на следующий год зазеленела с новой силой, будто и не было того огня. Только я, проезжая по ней, иногда вспоминаю отчаянный взгляд Петра Захарова и тот огненный шквал, что он оставил позади, убегая в никуда. И тихая грусть охватывает сердце – грусть от сознания, что пути человеческие неисповедимы, а правда жизни куда сложнее и трагичнее любого, самого справедливого приговора.