Господи Иисусе, что тут у тебя стряслось… Батюшки! Вот же тетеря, зеркало раскокала! Как умудрилась-то, оно ж на стене висело себе, никого не трогало! Ааа… опять свои дурацкие суфли делаешь?.. Суфли, селфи, одна ерунда! Ты в прыжке, что ли, фотографировалась, что аж зеркало со стены снесла?! Тьфу на тебя… не трогай! Руки-крюки, порежешься ещё… сама уберу. Хочешь помочь, тащи совок и веник. Вот родителям-то сюрприз будет после работы — новое зеркало покупать! В кого только такая неуклюжая уродилась? Мать твоя в детстве сервиз хрустальный из серванта вынимала да мыла — ни одной вазочки не разбила за все годы, а ты… Ладно, губы-то не дуй, не обижайся на бабку. Думаешь, мне зеркала жалко? Да пропади оно… вот только зеркала — это вещь непростая, ох непростая! Аккуратно с ними надо, уважительно, а ты…

На, кинь в ведро. А раму в прихожей поставь, потом на помойку вынесем… Думаешь, почему принято зеркала тканью завешивать, ежели покойник в доме? А почему смотреться в разбитое зеркало нельзя? Просто так, что ли? А ведь люди не дураки, испокон веку знали, что вещь эта — не только для того, чтобы суфли ваши с вытянутыми губами делать… Цыц! Что это за взгляд сейчас был свысока? Думаешь, бабка дремучая, ничего не понимает? А вот поставь-ка чайник на плиту, я тебе сейчас расскажу, какие суфли случаются, если к традициям без должного уважения отнестись.

Было это в сорок третьем году… знаешь хоть, что в те годы творилось? Ну слава богу, а то я уж думала, что суфли нынешней молодёжи последние мозги заменили… буду ворчать! Это моё святое бабушкино право, терпи.

Так вот, случилось это в сорок третьем году, в самом его начале, в январе, стало быть. На святки. На святки, говорю! Святые дни, что от Рождества Христова и до Крещения Господня длятся. Всегда на Руси принято было в эти дни боженьку прославлять, колядовать да праздновать. Ну да с приходом коммунистов в открытую праздновать перестали, конечно, однако традицию помнили. Особенно в деревнях, от властей подальше. Но в те времена, сама понимаешь, не до святок людям было. Третий год война проклятая шла, и не видно ей было ни конца, ни краю…

Достань медку, что ли, поухаживай за бабушкой. Вот спасибо! Ох, мёд, что твоё золото! В какие времена живём, всё есть! Грех жаловаться. Но ты другого-то не помнишь, и слава богу. Счастливое вы поколение, квартирное да сытое. Вот и послушай, как по-другому бывает.

Зимы в наших краях завсегда суровые были, но зима сорок третьего года выдалась совсем лютая! Стены в избе — брёвна толстые, вековые, а и те промерзали до самого нутра. Под утро, как печь прогорит, иней на них — пушистый, серебристый. Ночью мы с мамкой и с сестрой, царство им небесное, спали вместе на полатях да под тулупами, в валенках, в платках. Раздеваться страшно было: уснёшь — и не проснёшься, превратишься в ледышку. Дрова экономили пуще зеницы ока. Мужиков-то не было, на войне все, вот сами по дрова в лес и ходили. А оно как? Мороз за тридцать, снега по пояс, руки в худых рукавицах уже ничего не чувствуют, а ты руби! Менялись, конечно. Пока одна топором машет, другая на руки дышит да под тулуп их пихает. Мне-то на тот момент семнадцать годков было, а сестра и того моложе. Свалим лесину кое-как, а ведь потом её ещё порубить на чурки надо. Да чурки те на сани взвалить, до дома дотащить. И так несколько раз туды-сюды. От усталости и холода слёзы прямо на щеках замерзали. Тащим, падаем, поднимаем друг друга и ревмя ревём. Вот как дрова-то давались!

Потому и избу топили только чтобы насмерть в ней не замёрзнуть, да чтобы картошку сварить или похлёбку из лебеды прошлогодней, что мать с осени насушила. Чай? Какой там чай… Ты ещё скажи капучина ваша! Хвойный отвар мы пили, чтобы согреться. Горький, да. Зато какой-никакой, а вкус! И шишки пожевать можно, они в кипятке мягкие становились. Голод — это ведь не просто, когда живот подводит. Голод — это если у тебя мысли только о том, как бы в рот чего положить да зубами сжать…

Худые мы были, как тени. Глаза впалые, скулы торчат, лица серые, землистые. В гроб краше кладут! Потому и зеркало, у кого дома было, так пылью давно покрылось. Кому охота на себя такую смотреть? Так что в нашем дому зеркало-то за шкафом стояло, уж и забыли мы, что оно есть у нас. А тут — святки!

И знаешь что, внученька? Молодость — это такая сила! Это как росточек зелёный, тоненький, хрупкий, а сквозь камень пробивается! Так вот и мы тогда. В избе изморозь по стенам, от голода еле на ногах держимся, а всё туда же — святки, праздник, радость! Танюшка и предложила на суженого гадать втайне от матери. Почему в тайне? Так ведь грех же! Гадать — с нечистым заигрывать. В деревнях девок за то по головке не гладили. А ведь всё равно гадали. Вот и мы…

Знаешь про гадание-то это? Хотя откуда тебе знать, одни суфли на уме… ладно-ладно, не буду! А полагалось вот что. В ночь-полночь девица должна поставить напротив друг друга два зеркала, чтобы получился в них бесконечный коридор. Свечку рядом зажечь. Самой быть без крестика и с распущенными волосами. Угощение между зеркалами поставить да позвать: «Суженый-ряженый, приди ко мне ужинать!» И вот в глубине, значит, зеркального коридора он и должен появиться. А как появится, главное тогда быстро сказать: «Чур меня!» — и гадание тотчас прекратить! Что говоришь? Кри… пота? Тьфу на тебя, русский язык забыла, что ли?! Молчи лучше.

Вот такое гадание Танюшка и предложила. Ей в ту зиму пятнадцатый год шёл, девчонка совсем, ей всё — игра. А я поначалу отказывалась. Не потому что страшно, а потому что не хотела никакого суженого-ряженого, кроме одного. Был у меня мальчонка любимый, Витюша. С детства дружились, не разлей вода. Я уж и не помню, когда мы начали себя парой считать, настолько всё само собой произошло. Как будто на роду нам написано было вместе век коротать. Но тогда за девками строго следили, ты не думай! Так что мы с Витюшей только на лавочке рядышком сидели да за руки держались. Пожениться думали, конечно, и родители не против были, говорю же — сызмальства мы вместе, все к тому привыкли. Но тут война началась.

Витюша-то меня постарше немного был. Ему в сорок втором семнадцать лет сравнялось, и вся деревня тогда гудела: наши отступают, немцы под Сталинградом! Он места себе не находил. Ну и поехал в город, в военкомат. Грудь выпятил, подбородок задрал: «Мне, — говорит, — восемнадцать уже, я приписан был, документы потерялись». А в то время особо не разбирались. Людей как песок сквозь пальцы вымывало, фронту подмога нужна была позарез…

Я как узнала — и себя не помню от слёз. А разве отговоришь? Он уже всей душой там, глаза горят, и лицо такое… как вот у святых на иконах. И ушёл. Худенький, в пиджаке на два размера больше, в кепке набекрень. Я потом неделю на завалинке сидела, глядела на дорогу, пока мать силком в избу не затащила.

Что? Письма писал, конечно! Четыре письма пришло от Витюши, долго я их потом хранила, пока в пятидесятых в переезде не потерялись. Конвертов тогда не хватало на всех, и письма приходили сложенные треугольником, так что само письмо внутри, а адрес снаружи написан. Потом покажу как, не суть. Их так и называли — треугольники.

Так вот, когда мне Танюшка предложила на суженого гадать, весточки от Витюши с осени не было. Я о плохом старалась не думать, знала, что связь в войну — дело трудное, ненадёжное. Могло месяцами идти письмо, могло совсем затеряться. Ждала, верила, сама писала. И гадать не хотела ни на какого суженого, потому что суженый в моём сердце один был.

Вот только Танюшка так просила! Жалко мне её стало. Думала, конечно, что глупости это всё, да пусть сестрёнка потешится. Может, хоть на час о голоде и холоде забудет.

Достали мы зеркало из-за шкафа, пыль с него обтёрли. Старое это зеркало было, овальное, в раме медной, стекло от времени помутилось. Уж и не помню, откуда оно у нас взялось — всегда было. А второе зеркало, точнее его большой осколок, мы из бани взяли, там оно на окне стояло. В бане и гадать решили. Почему в бане? А чтобы мамка не видела. В полночь-то она спала уже, и мы должны были спать. А вместо этого в баню — шмыг!

Холод там стоял, как на улице. Топили от силы раз в неделю, а то и реже — больно дров много уходило. Вот поставили мы зеркала на пол друг против друга, рядом — огарок свечной. Угощения ещё подавать полагалось, стол накрывать, суженого ведь на ужин звали. Да только откуда у нас угощения? Но мы с Танюшкой и тут исхитрились. Вместо скатерти на пол между зеркалами рушник постелили… рушник, говорю! Полотенце такое, искусно вышитое. Матери на свадьбу дарили. Вот, а на рушник уже плошку с двумя ломтями хлеба, заранее припасёнными. Хлеб тот был из отрубей да лебеды. Как сейчас помню — тяжёлый, сырой, пальцем в него ткнёшь — он и не пружинит, а мнётся, как глина. Рядышком — щепотка соли на газетном обрывке. Вот и весь тебе ужин.

Танюшка первая гадать вызвалась. Уселась перед зеркалами, а я за дверь вышла. Уговорились мы, что если она вдруг заблажит, то я сразу на подмогу кинусь, выручать её из лап бесовских. Да только через пять минут она сама вышла. Страшно, говорит, и хохочет. Я помню, ещё осердилась на неё, зачем, мол, тогда весь этот балаган, коли ты такая трусиха? А она меня в баню заталкивает — сама попробуй! Я и пошла просто чтобы доказать ей, что ничего страшного нет, глупости одни.

Села перед зеркалами, волосы распустила, а крестиков мы тогда и не носили — снимать нечего. Говорю: «Суженый-ряженый, приди ко мне ужинать!» И смотрюсь в зеркальный коридор, в бесконечность эту. А там чем дальше, тем темнее, будто плывёт что-то в глубине, колышется, как вода. И вроде не боюсь ещё, а глаз оторвать не могу. Завораживает.

Что? Где видела? Зеркальный лабиринт? Это за который деньги платить надо? Додумался же кто-то… Ну вот, а теперь представь, что это не аттракцион, где светло и люди, а баня тёмная да ледяная. А снаружи деревня, в которой остались только бабы, старики да дети малые, и те от голода полуживые уже. И вокруг лес дремучий, волки по ночам воют, совы ухают. То-то.

И вот сижу я, смотрю в зеркало и начинаю Танюшку понимать. Потому что вроде и не происходит ничего, а как-то очень неуютно становится, и в затылке свербит, как будто смотрит на тебя кто из темноты. И хочется уже бросить всё да вон выйти, в избу вернуться к мамке. Но в тот момент, когда я уже было собралась с пола вставать, в глубине зеркального коридора ворохнулось что-то. Присмотрелась — батюшки святы — фигура! Фигура человеческая стоит там вдали, в полутьме. Мужская фигура, да худая, и до того знакомая, что я ближе к зеркалу сунулась, про страх забыла. Вижу — точно! Пиджак великоватый, плечи торчат, рукава длиннее рук… Кепка залихватская, набекрень сидит. Витенька! Суженый мой, весь как есть!

Про всё я тогда забыла, внученька. Прилипла к зеркалу, стекло глажу, шепчу что-то, зову его. А он идёт. Медленно приближается по бесконечному тому зеркальному коридору. И чем ближе, тем виднее, что он это, взаправду он, не может быть ошибки! Вот уже и уши оттопыренные разглядела, смешные они у него были, его за эти уши ещё в детстве лопушком кликали. У меня и слёзы покатились от счастья, ведь как соскучилась, каких только ужасов себе не навоображала за время нашей разлуки! Об зеркало уже чуть ли не носом трусь, пытаюсь лицо родное разглядеть…

Но тут огарочек свечной догорел, затрепетал и погас. Сразу — темень кромешная, и меня словно водой ледяной окатило! Морок отпустил, и такой страх обуял, что я, не вставая с пола, прямо на четвереньках за двери ломанулась, головой их открыла! Танюшка, бедная, перепугалась, схватила меня, обняла, спрашивает что-то, сама уже ревёт, а я и слова выдавить не в силах, только зубами лязгаю. До утра тряслась под своим тулупом, опомниться не могла.

А утром солнышко тьму разогнало, снег заблестел, мамка проснулась, ну и отпустило меня потихоньку. Танюшке я не рассказала о том, кого видела, сказала только, что поблазнилось что-то, вот и испугалась. А сама всё о Витюше думала, о том, как он шёл ко мне по зеркальному коридору той самой походкой, которую я из тысячи бы узнала. Шёл, да не дошёл. Так и не увидела я лица родного. И казалось уже, что ничего страшного не произошло, что дура я трусливая, могла ведь на любимого посмотреть, да сбежала, как зайчиха какая. До вечера я маялась, себя грызла, а вечером решила, что ночью опять в баню пойду и на этот раз уже не испугаюсь.

Что говоришь, милая? Тебе-то чего страшно? За меня страшно? Не бойся, былинка, вот она я, перед тобой сижу, живая-здоровая. Будешь дальше слушать? Ну слушай тогда.

Дождалась я, значит, когда мамка да Танюшка уснут, а сама — за дверь. Снова зеркала, снова свеча, на этот раз целую взяла из запасов, не пожалела! Хлеб засох уже на морозе намертво, но я знай своё: «Суженый-ряженый, приди ко мне ужинать!» И смотрю, не моргая. Минута тянется, две, пять… идёт! Идёт ко мне Витюша мой издалека, из полутьмы бесконечной, по зеркальному коридору! У меня аж дыхание зашлось — не то от испуга, не то от радости. Вот и пиджак большой — рукава болтаются, вот и кепка набекрень, вот и уши лопухастые… Ближе подходит, любимый мой, а я к нему навстречу душой тянусь, жду, когда лицо из темноты появится.

И появилось.

Красно-чёрное, обгорелое, кожа аж слезла вся, а глаза — белые. Зрачков нет, белки одни наружу выпученные, как яйца варёные. Но его лицо! Витеньки! Тут у меня сознание и помутилось, упала я прямо там, где сидела, на пол ледяной. Замёрзла бы до утра. Точно бы замёрзла, кабы сердце материнское беду не почуяло. Проснулась мамка в тот час, будто толкнул её кто!

Они с Танюшкой меня в избу притащили, руки-ноги растёрли, в себя привели. Тут-то я всё и рассказала. Мать креститься начала, Танюшка заревела белугой, а я так и сижу как замороженная. И в голове одна мысль — беда с Витюшей. Неживой он, раз в таком виде мне явился. С того дня только подтверждения тому и ждала.

Через две недели принесла почтальонша похоронку Витиной матери. Та сразу слегла — один он у неё был, а мужа ещё в первый год войны убило. Я за ней ходила, вместе плакали-горевали. Но про зеркало, конечно, ничего не сказала, хоть и помнила об этом каждый божий день.

Да как помнила!

Грызла меня мысль, что так и не попрощались мы. Что Витя-то ко мне даже мёртвый пришёл, а я ему и последнего «люблю» не сказала. Ну да, ты поняла уже, что мне хотелось сделать? Да только зеркало после ночи той мать унесла куда-то с концами. Осколок остался, что из бани, да толку с него одного? Коридор же нужен. Я даже у соседей зеркала спрашивала, на меня как на блаженную уже смотрели. Думали люди, что повредилась я умом после весточки о Витиной гибели, жалели да отмахивались.

А время вперёд бежало, меня не спрашивало. Крещение настало, святки к концу подошли, а без них какое гаданье? Там и месяц миновал, и вслед за похоронкой Витина мать получила треугольник от его сослуживца. В самой похоронке-то коротко было сказано: мол, такой-то пал смертью храбрых при исполнении воинского долга. А как пал, когда, почему — неизвестно. А вот в письме товарищ Витин уже подробнее всё рассказал. Хотя какие там подробности? Военная рутина, если подумать. Шла их часть колонной, подвозили боезапас на передовую. Дорога — одна грязь, машины еле ползли, небо низкое, дождливое. И из туч этих немецкие «юнкерсы» спикировали, никто и опомниться не успел. Бомба угодила прямиком в грузовик, в котором Витюша мой ехал. Бензобак рванул — одно пламя да дым. Мне хочется думать, что не мучился мальчонка мой, что для него всё одной жаркой вспышкой оборвалось, но… только Господу то ведомо. Сгорел он, понимаешь, родная? Вот почему и мне в таком виде явился…

Дальше что было? Жизнь была. Закрутила-завертела. Дожили мы до победы. Голодно, холодно, а дожили! Герои наши начали с фронта возвращаться, тогда я и дедушку твоего встретила. Хороший он был человек, царство ему небесное. Только израненный весь, войной перемолотый, потому и не прожил долго. А мамка моя ещё в шестидесятых преставилась, второго внука дождалась и успокоилась. Танюшка вот совсем молодой ушла, да так обидно! Тридцати лет ей даже не было, когда на фабрике швейной, где она работала, пожар случился. Нет, не сгорела она, как Витюша, а дымом задохнулась. Замуж-то выйти сестрёнка моя не успела, мужиков тогда на всех не хватало, и схоронили её в свадебном платье. Красивая такая лежала в гробу, как живая…

Что касается зеркала… Думала я об этом, конечно, вспоминала. Первый-то год всё следующих святок ждала, надеялась снова Витюшу увидеть, пусть хоть какого. Но время раны лечит, а голову остужает. И пусть тогда власть советская церкви-то пожгла и людей божьих разогнала, да только вера в народе глубоко сидит — указами да расстрелами её не вытравишь. Вот и я, казалось бы, рождена была уже при коммунистах, а откуда-то узнала, нутром почувствовала, чего делать не след. А ведь и зеркало к сорок четвёртому году-то раздобыла, и святок дождалась, и не мешало мне ничего, а не пошла я в баню. Всю ночь на Рождество проплакала по Витюше моему, по счастью несбывшемуся, а не пошла. И не потому даже, что греха побоялась, а просто поняла — пустое это. Любое отражение — всего лишь мираж, игра света и разума. Нет в зазеркалье ничего живого, ничего такого, что могло бы нас услышать или нам ответить. В зеркало смотреть — что в колодец кричать. Эхо отзовётся, но разве поговоришь с ним?

Чего спрашиваешь? Как так получилось, что, не зная ещё о том, какую смерть мой Витюша принял, увидела я его именно обгоревшим? Как так зеркало за тысячи вёрст его мёртвое лицо отразило да мне показало? Думала я и об этом, а как же? Годами думала, ночами не спала. Но только одно на ум идёт. В ту секунду страшную, когда бомба в грузовик ударила, когда Витеньку живьём жгло… он обо мне подумал. Это ведь так работает — перед смертью человек за самое дорогое цепляется. Вот его душа от боли и рванулась туда, где ей счастье было обещано. Ко мне она рванулась, внученька! Через тьму до меня Витюша мой шёл, слепой от огня, на ощупь. А в ночи святочные, когда перегородка между мирами совсем тонюсенькая становится, зеркало мне это и показало. Не со зла показало, не для того чтобы напугать, но и не для того чтобы дать нам с Витюшей в последний раз свидеться. Бездушное оно, зеркало-то, своего намерения не имеет, а как телевизор показывает то, на что настроено. Видать я тогда своей любовью и настроила зеркало на мальчонку моего. Любовь ведь — большая сила, на чудеса способная. А во времена бедовые да страшные только сильнее она становится, сильнее расстояния, сильнее времени!

А ты чего это носом зашмыгала? Ой, милая, не плачь! Совсем тебя бабка… как это у вас говорится… загрузила, да? Ну прости старую, не хотела расстраивать! Иди, обниму… Я это к тому, что с зеркалами осторожнее нужно. Ты ведь в них не просто губки бантиком строишь да глазки таращишь, а через телефон свой окаянный это делаешь! Через стекло. Через камеру. А это тоже зеркало. В зеркальный коридор ты глядишься, милая! Ну, чего замерла? Вот тебе и суфли!

Загрузка...