Пусть на листьях не будет росы поутру,
Пусть луна с небом пасмурным в ссоре, -
Все равно я отсюда тебя заберу
В светлый терем с балконом на море.


В. Высоцкий, «Лирическая»



В Сивокозово рассвело.

На Галку упала корова.

Ничего страшного, подвывих голеностопного сустава, констатировала фельдшерица Зинаида Петровна в местном пункте.

Доярки-то как – специально до света выходят и ждут, когда над Центральной полетит рыбас. Ленивые они, доярки. В старые времени сели бы на табуреточку и доильный аппарат к вымени приладили, а теперь ждут, потому что летит рыбас – и коровы летят. Удобно так подлетают, как раз на высоту рук, гнуться не надо, на титьки им стаканы раз – и пошло по трубкам. Очень удобно. А ты ничего не делай, стой и смотри, как над Центральной – там ближе к разливу гаражи, а дальше как раз колхозное хозяйство, потом сельпо и уже дома – так вот, как летит рыбас, больше конечно золотые, но есть и меченосцы, и обычный товар, вроде щуки или карася, только размером он с порося. Или с корову. Или с дом.

Лучше всего ход рыбий по весне, в марте-апреле. Дорогу тогда размывает, и рыбари из города – есть такие очень заинтересованные – в Сивокозово добираются на летучем автобусе. Разлив подкатывается к самым гаражам, а местные и рады. В апреле уже лодки спускать можно, ловят конечно не рыбас, а нормальную, старую рыбу, щурья вот особенно много попадается. Рыбари же поднимаются на острова. Большой назвали Кисьим, потому что на нем неизвестно откуда полно кошек, жрут они улов рыбарий, что ли? Да нет, такое не сожрешь, как бы тебя не сожрало. Второй так и остался Безымянным. С Кисьего даже мостки ведут, сидят рыбари по весне на мостках со своими спиннингами иностранными. Когда такой вот карасик размером с дом наживку особую схавает, то сразу мельчает, усыхает как бы, можно его и в ведро. Дарина Юрьевна, продавщица из сельпо, меняет рыбас на водку, а сама из него очень хорошие делает настойки, для мужской силы полезные. Но рыбари в основном не меняются, увозят добычу в город, может даже и в Институт свой, кто ж их, городских, разберет?

Так вот, насчет Галки. Как раз в тот день в Сивокозово прибыли три рыбаря на летучем «Икарусе», корова упала, а Майн Рид опять напился пьяный и орал с сарая про Всадника. Вообще-то его звали Филиппом Матвеевичем Овсянниковым, и был он агротехником, но как нажирался, всегда лез на сарай и орал про пришествие безголового Всадника, который несет смерть, чуму и Жутких. Может, это его в детстве Майн Ридом так ранило, или еще чем, всех тут после Второй изрядно покарябало. А раз он полез на сарай, то сержанту милиции Остапенко пришлось поспешно выгружать Галку из коляски своего «Урала» и ехать разбираться, потому что так и до поджога недолго. А если и не жечь, то сверзится в пьяном бреду и шею свернет.

Поэтому приезд трех городских рыбарей на этот раз прошел почти незамеченным. Так-то сельские уполномоченные обычно у них документы проверяли, зона, конечно, не запретная, Левиафанов поблизости не водится (хотя рыбас и крупный летает), и все же порядок надо блюсти.

А тут и Галка ругается, она-то дурында думала, что ее Остапенко прямо в фельдшерский пункт занесет, прижимая к широкой богатырской груди, а он скок на мотик и давай на другой конец села. Пришлось ей самой по ступенькам прыгать. Очень она обозлилась. Вообще эти милиционеры плохо женский пол понимают.

- Чтобы ты убивцу так ловил, как от меня бегаешь! – орала Галка. – У него девки безголовые по кустам за выгоном третий год валяются, а он только и знает как с Майн Ридом водовку жрать! И прямо с утра, не стыдно и людям на глаза потом показываться!

«Урал», прощально затарахтев, выбил из-под колес фонтаны грязи и скрылся за углом.

Фельдшерица Зинаида Петровна вышла и помогла пострадавшей доярке подняться в приемную. Майн Рид голосил с сарая, как рассветная птица петух, а из подплывшего к остановке у сельпо летучего «Икаруса» спокойно высадились три рыбаря со всем своим снаряжением.


Рыбари при ближайшем рассмотрении оказались знакомые, не первый год в Сивокозово паслись и у Дарины Юрьевны затаривались. Закупились обычным – консервы, особенно килька в томате, черный хлеб кирпичиками, супы в пакетиках, поплывший от перебоев с электричеством сыр. Настойку, как и в прошлые разы, брать не стали. Старшего из них, холодноглазого мужчину за пятьдесят с коротким сизым ежиком и крупной челюстью, звали Архимед Петрович. Двоих помоложе Вован и Леха. Имена как имена, не считая Архимеда. У них были с собой сумки-холодильники со всяким запасом (пивом точняк, местное не брали), мешки с наживкой, непромокаемая палатка-брезентуха, аккуратно свернутая и упакованная в чехол с лямками, также газовая плитка, баллон и сковородки с кастрюлями, в общем, основательно укомплектованы. Спиннинги опять же заграничные, непростые, стало быть, люди.

- Как там в городе? – спросила Дарина Юрьевна, отвешивая сливочное масло в брикетах.

Масла горожане брали много, видать, на жарку.

- Говорят, декрет новый вышел, в супермаркеты эти ваши после восьми вечера не входить? – продолжала она.

- Жути бояться – в супермаркеты не ходить, - согласно гоготнул Вован, или, может, Леха – похожи они были, как братья.

Архимед Петрович мрачно зыркнул на молодых спутников.

- В городе все путем, мать, - сухо ответил он.

«Какая я тебе мать, морда твоя собачья», - нелестно подумала сорокалетняя и в самом еще соку Дарина, бахая на весы новый брусок. Вслух же продолжила вежливо:

- Вот я и думаю, все там у вас хорошо. Иначе зачем к нам в глушь ездить? Если россказням верить, у вас там и почище рыбаса по улицам шостает, но я-то не верю, я-то знаю, что наши молодцы из Института всю нечисть у вас разогнали, нам бы так, хотя какая тут нечисть, и нет ничего, ну воет кто-то по вечерней заре на разливе, так может то собака воет, у Павловны Жужик давеча сбежал и так и не нашелся, и потом корабли эти красные в небе ходят, так что корабли, у других треножники, а у нас корабли, лучше уж пусть ходят…

Архимед Петрович кивнул, быстро расплатился, и троица вышла. Палатку они всегда уже на острове ставили, на Кисьем, потому что с Безымянного и навернуться недолго – совсем маленький, с комнату в поперечнике, а летает высоко, метров двадцать над землей. А на Кисьем даже сосны растут, хороший, надежный остров, и карабкаться пониже, и лестницы там подвесные уже давно приспособили.

- Вы эта, - прокричала не забывшая обиду Дарина в кожаную спину уходящего Архимеда Петровича, - костры только особо не жгите там. А то угольки на крыши домов нанесет, пожар будет, а с нас Майн Рида полоумного и так достаточно.

Архимед Петрович на ходу приостановился и кинул на Дарину такой взгляд… Не очень, в общем, хороший взгляд. Продавщица вспомнила про топор в подсобке, но горожанин уже развернулся и зашагал себе дальше.

- Фуу, анчуткины дети, - выдохнула женщина, когда дверь сельпо за троицей окончательно захлопнулась, и прибегла к настойке.


Пока Галка плакалась фельдшерице Зинаиде Петровне на жизнь, на ногу, на корову Зорьку и на то, что советская милиция ее совсем не бережет, рыбари разбивали лагерь, а Дарина Юрьевна успокаивала себя настойкой, сержант Остапенко пытался снять Майн Рида с сарая.

- Чую пришествие Антихриста! – надрывался Майн Рид, по обыкновению размахивая зажженным факелом.

Факелы он вертел из старых рубашек и поливал их керосином, горели они изрядно, как сам агротехник и его дом до сих пор уцелели – тайна почище нашествия Жути.

- Чую, чую рокот копыт, по волнам несет его конь, имя тому коню Морок, имя Всаднику смерть, в его пальцах булат, меч мертвецов в руке его, стонет земля, ой как землица стонет…

- Ты бы факел-то притушил, - орал снизу Остапенко.

Майн Рид куролесил так не каждый, конечно, божий день, а в основном по весне, когда коровы летали и шел над Центральной рыбас. Было что-то неспокойное в мартовском ветре, игравшем голыми ветвями берез и несущем в лицо целые пригоршни брызг с разлива вперемешку со снежной крупой. В земле, в деревьях и в людях начиналось недоброе брожение. Тучи летели над селом низко и быстро, и правда чудился в их беге то рокот копыт, то взмах невероятного, на полнеба, плаща. Это, видимо, и вызывало пьяные галлюцинации агротехника. Красные корабли тоже случались, но ближе к зиме, они алели с закатами над разливом под трескучий молодой мороз, и было это так красиво, что в декабре-январе из города приезжали уже не рыбари, а живописцы со своими мольбертами. Как раз к этому времени дороги становились, а занести их снегом еще не успевало, так что ездить было удобно, хотя и холодновато.

Но до зимы далеко.

- Всадник ждет новую жертву, - разорялся Майн Рид, прыгая по сараю, как бабуин по вольеру.

Был он невысок и тощ, но очень жилист, так что скрутить его даже здоровенному Остапенко казалось совсем непросто.

- Рот свой прикрой, - озлился милиционер, взбираясь на примыкающую к сараю поленницу. – Особенно при городских.

Дрова у него под ногами разъехались, и он чуть не покатился вниз, а пьяному агротехнику только в радость.

- А что городские? Пусть все, сержант Остапенко, знают твой позор. Третий год у него девки мрут, - внезапно трезво прошипел Майн Рид и очутился прямо перед сержантом, чуть не ткнув того в лицо факелом, - лежат по кустам безголовые, а нашей милиции хоть бы хны!

- Так я тут меньше года работаю, - совсем обозлился Остапенко, который был отличником в милицейской школе и не о такой карьере мечтал.

Сержанта перевели в Сивокозово, и правда, только девять месяцев назад, и его уже все успело достать – и местные прилипчивые грудастые девки, и сумасшедший агротехник, и корабли в небесах, и рыбас. Он скучал по городу. Там-то все четко – опера гоняются за грабителями и маньяками, а сотрудники Института за Жутью, а здесь, на селе, все смешалось и все было скучно и мелко.

- При мне никого не убили, не было никаких безголовых, - с глупой настойчивостью произнес он, убеждая то ли сбежавшего опять на другой край крыши агротехника, то ли себя самого. – И не будет!

- Ага, - с неожиданной покорностью согласился Майн Рид и, так и не затушив факел, рухнул с сарая в осевший ноздреватый сугроб в огороде.

Милиционер от неожиданности заорал, но пьянице море по колено – выкарабкался из талого снега и пошел себе в дом, волоча за собой потухшую, обмотанную горелой рубахой палку.

- Чтобы вы все тут провалились! – страстно пожелал Остапенко, усаживаясь на плоскую кровлю, свешивая ноги в заляпанных сапогах и доставая из нагрудного кармана пачку «Явы». Очень надо было перекурить.


Почки у верб уже набухли и раскрылись смешными желтыми пушистиками, но вечерами у разлива было зябко, ветер сек лицо. Чудилось, что за серой его полосой ворочается могучее, кое-где еще скованное льдом море. В зарослях осоки мелькали шустрые тени, то ли мороки, то ли потерянная собака Жужик.

По утрам рыбаки вытаскивали из сараев – местные звали их гаражами, хотя кроме сержанта и Дарины Юрьевны машин ни у кого не водилось, а в сараях зимовали лодки – весла и клубки сетей, но к ночи все возвращались в село, не время для ночного лова. Редко-редко в сарае горел огонек сороковатной лампочки, там какой-нибудь Иван Колобродий со други прятался от жены и бухал помаленьку, делая вид, что перебирает мотор. От сельпо шла дорога к выгону, где сивокозцы пасли своих личных, не колхозных буренок. Туда и двинула Галка после того, как фельдшерица наложила перевязку, и после того, как они сначала с докторшей, а потом и с подругами знатно почесали языками, обсуждая нетрадиционные (наверняка же, наверняка!) пристрастия сержанта Остапенко. Потом пришла пора обедать, и, хотя фельдшерица твердо наказала приложить к больной ноге лед и лежать, подняв эту ногу выше головы, ничем таким заниматься Галка не собиралась. Похлопотала по хозяйству, пользуясь новеньким больничным, протерла полы, постирала в тазу занавески и поставила тесто. Похлебала затем уху с белыми лохмотьями старой рыбы и ломтем ржаного хлеба и выдвинулась за своей Любочкой.

Коров пасли медузы. Сумерки весной наступали быстро, и медузы электрически светились, колыхаясь во мраке над выгоном.

Странным образом, приспособил медуз к этому делу агротехник, тогда еще не спившийся и не Майн Рид, а уважаемый Филипп Матвеевич, новатор из области. Он в те годы был ого-го и полон свежих идей – например, как опылением с воздуха можно спасти поля от сизой жирянки, которая превращала злаки в нечто черное, сморщенное, а по эффекту при употреблении внутрь напоминала спорынью. Энергичный Филипп Матвеевич даже получил пилотское удостоверение и выписал из Новоонежска «кукурузник», который сам и пилотировал. Сам и опылял, так что местные его даже прозвали Початковым Хахалем, вот так, с ударением на второе «о». Насчет медуз тоже его идея – известно, что скопления медуз поднимают температуру воздуха в среднем на двадцать градусов и прогревают почву, под ними даже зимой из земли трава прет. Сэкономило колхозу и частникам много тонн запасаемого на зиму сена, плюс медузы оказались отличными пастухами – если какая-нибудь буренка направлялась в лес, воздушная тварь вытягивала тентакль со стрекательными клетками, и корова живо-бодро возвращалась обратно к стаду. Людей медузы не трогали. В общем, сплошные плюсы.

Галка, чавкая сапогами по глубокой грязи, уже подходила к стаду, уже готовила привычно-ласкательное «Люба, Любавушка, подь сюды», когда мрак у нее за спиной всколыхнулся. Девушка обернулась, успела заметить серебряный проблеск на уровне собственных плеч, и тут же бедовая ее голова покатилась в кусты.

В кустах она, впрочем, пробыла недолго.


Тело нашли уже на рассвете. Дунька, подруга Гали, заскочила перед работой проведать болящую, но болящей дома не оказалось, лишь во дворе громко мычала от боли в распухшем вымени корова Любаша. Дунька побежала по деревне туда-сюда и быстро оказалась на тропке, ведущей к выгону. Тело Галки, бесформенное в бесформенном синем, заляпанном кровью ватнике выглядывало из зарослей безлистой еще, но пушащейся вербы. Головы при нем не было.

- Ох, горе какое! – закричала Дунька, всплеснув небольшими белыми ручками.

Крик этот волнами пошел по деревне и скоро дошел до участка, где над рапортом о вчерашнем происшествии скучал сержант Остапенко. Другого уполномоченного в селе не имелось, так что пришлось отложить машинописный листок с рассказом о буйном Майн Риде (которому давно место в психушке) и идти освидетельствовать место происшествия.

Остапенко знал, что раньше или позже это произойдет. Знал, потому что двое его предшественников поспешно покинули Сивокозово, потому что никто не хотел идти на эту собачью работку, знал и все же надеялся, что нет. Но теперь, стоя на грязной тропке в окружении цветущей пасхальной вербы и глядя в заплаканные глаза Дуньки (кстати, почему он до сих пор ее не замечал? Красивая девка, тоненькая, словно осинка, а не как все эти, толстомясые, и глаза – ух, огонь!), понимал – нет, не пронесло.

За спиной уже собиралась толпа, возглавляемая фельдшерицей и Дариной Юрьевной из сельпо. Странно, что не было Майн Рида, но тот, видать, отсыпался после вчерашнего. Лица были подпухшие со сна, бледные, но злые, и злость эта была пока что направлена прямиком на Остапенко.

- Бережет нас наша милиция! – высоким голосом прокричала Дарина.

Под курткой ее, хорошей, болоньевой, виднелась расхристанная импортная ночнушка с кружевами, из которой выглядывали крупные и еще свежие груди.

- Уж третий год как бережет!

- А то.

- И правда.

- Куда смотрят, - заухало в толпе.

- Разойдитесь, граждане, разойдитесь, не топчите место преступления, - раздраженно выкрикнул Остапенко.

Но, конечно, все уже было безнадежно затоптано. Если и вели к телу какие-то следы, то их скрыла утренняя морось и отпечатки десятка резиновых сапог.

Сержант присел на корточки рядом с телом. Голову отделили одним мощным ударом чего-то крайне острого, вроде серпа или, например, ятагана – хотя откуда в Сивокозово ятаганы?

- Но где голова? – вслух, но обращаясь, скорей, к себе самому, пробормотал милиционер.

- А и не будет головы! – истерично взвилось над толпой.

Все обернулись.

Конечно, это подтянулся Майн Рид, в жилетке с десятком рваных карманов, нелепых засаленных брюках и сандалиях, еще более нелепых тут, где били ночами почву свирепые весенние заморозки. Всклокоченные власы агротехника нимбом сияли на бледном северном солнце, встающим над кромкой леса.

- Не будет, не будет! Голова та принадлежит Всаднику, его, его голова, не девки, а Всадника!

- Помолчите, - поморщился Остапенко, выпрямляясь во весь свой немалый рост.

Было понятно, что никакие следователи из области по распутице сюда не потащатся, а труп надо убирать на холод. Желательно, в фельдшерский пункт, до приезда городских оперов и судмедэксперта.

- Кто поможет нести тело?

Толпа попятилась, словно даже мысль докоснуться до обезглавленной девки их изрядно страшила. Лишь тоненькая Дуня подалась вперед, но куда ей, пигалице, тащить увесистую покойную?

Фельдшерица Зинаида Петровна прокашлялась.

- Так, милый человек, то есть товарищ сержант, у нас и морга никакого нет. Некуда класть. Разве что в погреб, на ледник…

- Какой такой ледник, - зароптали сразу несколько рыбаков в толпе.

Колхоз рыбной ловлей давно не жил, разлив обмелел для баркасов, но все же артель сохранилась, и общий ледник у нее был. Летом там хранили улов частники, а иногда и забитую корову, а иногда местные пользовались навроде как финской сауной, это если особенно подопьют после баньки.

- Но, но! Сказано – ледник, тащим на ледник.

Толпа раздалась, и выступил вперед председатель колхоза Демьян Эдуардович Мамонтов. Ростом он был не меньше сержанта, в плечах шире, на голове купеческий картуз, а пегая борода как у староверца, хоть полы такой бородой мети. Демьяна Эдуардовича в колхозе чтили, хоть и показывался он редко, все больше в конторе сидел.

- Ну, чего стоим? – спросил председатель, устремив тяжелый взгляд на милиционера. – Хотели нести – несите.

Остапенко вздохнул, снова присел и подсунул руки под труп. Напрягся, морщась от сильного кровяного запаха, вскинул жуткую ношу и, вырвав сапоги из грязи, почавкал к селу, к низкому сараю с артельной снастью. Поясница под весом безголовой Галины ныла, и почему-то крутилось в голове наполовину насмешливое, наполовину покаянное: «Живую на руках не поносил, хоть мертвую тебя поношу». Дуня бежала следом, и перед мысленным взором сержанта все плыло ее бледное, но такое красивое личико и горячий взгляд.


Организованные милиционером поиски головы, понятно, ничего не дали. Дуня, допрошенная позже, как полагалось, в участке, и подсказала Остапенко свежую мысль. Сама девка ничего не видела, но вспомнила, что над местом происшествия (преступления, сержант, преступления) как раз проплывал Кисий остров с лагерем рыбарей.

Нервно ломая пальцы, она выдохнула:

- А вы бы, товарищ Остапенко, - тут щеки девушки, по природе бледные, отчего-то зарделись маковым цветом, - порасспрашивали их. Им с высоты, может, и видно чего было. Галка-то за Любавой шла, за коровой то есть, значит, не поздно еще. Они там, наверное, как раз уху варили, на гитарах играли, что туристы обычно делают. Может, что и заприметили.

«А дело говорит», - подумал Остапенко.

Проводив Дуню – под ручку – до выхода из участка, он оглядел Центральную улицу. Рыбас сегодня не шел, но остров, как и всегда, парил чуть правее сельпо, аккурат между Центральной и выгоном. Солнце встало уже высоко, и остров отбрасывал длинную лохматую тень. Слева от него и повыше болталась в воздухе одинокая, почти прозрачная в дневном свете медуза.

Зачем-то, прежде чем отправиться на Кисий, сержант вернулся в участок и прицепил к поясу кобуру со служебным 9-мм Макаровым. Что-то такое вертелось в голове, гаденькое – неужели успел у местных набраться неприязни к городским? Сам ли еще недавно вдыхал сырой, холодный воздух Невы и бродил переплетением каналов, и вот, уже бирюк бирюком, увидит трамвай – пожалуй, еще и креститься начнет со страху. От всех этих мыслей Остапенко злобно плюнул в лужу у участка, пересек небольшую и единственную сельскую площадь и, кряхтя от боли в натруженных плечах, полез по веревочному трапу на воздушный остров. Лез и почему-то думал о Дуне, и кто ее родители, и отчего такая красивая девушка одна (одна же?), и откуда она вообще среди этих северных, ширококостных и плосколицых людей взялась.


Наверху было хорошо. Поддувал легкий ветерок, солнце пригревало уже совсем по-весеннему, и снег у корней сосен таял. Пахло прошлогодней хвоей и смолой. Почки медузьего дерева, похожие на гроздья рябины, набухли и лопались, выпуская в полет маленьких, розовых еще медузок. На дальнем конце острова между деревьями была проплешина, и виднелся край недалекого леса. Из леса в покрытое сизыми бляшками снега поле выбралась инсектоидная парочка, вроде двух здоровенных, металлически блестящих сороконожек. Сороконожка-мужик гналась за сороконожкой-бабой, такие у них по весне игры, весной все живое расцветает и хочет любви. В глубине ельника над макушками деревьев клубился пронизанный солнцем туман. Сквозь туман просвечивали бледно-фиолетовые огни, сидевшие на вышках линии электропередач. Одна из вышек вырвала было опору из земли и хотела шагать по просеке, но провода ее удержали. Вышка подергалась и сунула ноги-ходули обратно в почву.

Остапенко подумал, что будет, если вышка все же сорвется с места и пойдет гулять по лесу, оборвав провода. Плохо будет, и в первую очередь затерянному на северах Сивокозову и его жителям. Без электричества совсем одичают, горшку будут молиться семиногому и прочей Жути. Да вот хоть этой бродячей вышке.

С такими мыслями сержант выступил на полянку у мостков. На полянке было людно.

Кипел на газовой плитке уютный, медной окраски чайник, ни дать ни взять кухня на Петроградке. Под аккуратно расправленным тентом стояла брезентовая палатка цвета хаки. У входа лежал распахнувший клапан армейский рюкзак, один из рыбарей помоложе рылся в рюкзаке, выуживая съестные припасы. Второй молодой и тот, что постарше сидели на аккуратных складных табуретах у костерка, нянчили в руках кружки. Судя по запаху, с кофе. В алюминиевой широкой миске, стоявшей на раскладном же столике, красовались бутерброды с колбасой. Любительская, с жирком. Остапенко шумно сглотнул, только сейчас сообразив, что позавтракать так и не успел. Да и поужинать, откровенно говоря, тоже.

Старшой поднял взгляд, серый и холодный, как вода в разливе, смерил им милиционера и предложил:

- Присаживайтесь, раз уж пришли. Кофе будете?

- Добрый день, - запоздало выпалил сержант и сел на предложенный пустой табурет, принадлежавший третьему из рыбарей.

- Я вот по какому поводу, - продолжил он, жадно глядя на кофе в эмалированных кружках с аккуратно обмотанными синей изолентой ручками. – У нас тут вчера случилось ЧП.

- Да уж наслышаны, - улыбнулся старший, кажется, Архимед Петрович.

Одними губами улыбнулся, глаза его продолжали хмуро изучать милиционера, как могли бы изучать, например, свалившуюся в кофе и сварившуюся там неосторожную медузку.

- И не первый год наслышаны. И, знаете, я не удивлен.

Таким примерно тоном их школьный учитель русского языка и литературы, незабвенный Станислав Олегович, говорил «я не удивлен», выводя в дневнике красивую, с тонким хвостиком двойку.

- Ничего личного, - Архимед Петрович развел руками.

Два его спутника молчали, хлопая в такт белесыми ресницами.

- Ничего личного, молодой человек, но всем известно, что в отдаленных поселках процветают всяческие… культы, назовем это так. Поклонение Жути. Жертвы Левиафанам…

Этот вежливый, образованный, городской человек стал отчего-то сержанту очень неприятен, хотя и сам Остапенко еще недавно думал о местных как о самой что ни на сеть неотёсанной деревенщине. А теперь, кажется, деревенщиной сочли и его. А может, все дело в мертвом рыбьем взгляде городского, в кожаном, неуместном на природе плаще, в холеных белых руках, наверняка очень, не по-мужски мягких и тоже каких-то рыбьих.

- А сами вы что делали вчера вечером, часов около шести? – неприязненно спросил он. – Вы и ваши друзья?

- Мы отдыхали на природе, - улыбнулся Архимед Петрович своей гадкой улыбкой. – Вкушали прелести деревенской жизни. А точнее, выгоняли из палатки несколько тысяч комаров, которых туда напустил мой… молодой друг Алексей.

Тут он бросил быстрый взгляд на молодого друга Алексея, и белобрысый заметно поежился.

- Документы предъявите, - уже без всякого пиетета решительно потребовал Остапенко.

- Как скажете, - улыбнулся Архимед Петрович, и незаметным движением извлек из кармана красную книжечку с очень знакомым всем символом: вроде как значок биологической опасности, но вписанный почему-то не в запрещающий треугольник, а в какой-то кривой овал, вроде как орбиту планеты. И оттого казалось, что биологическую опасность он не запрещает, а, напротив, очень даже одобряет.

Институт. Ведущий научный сотрудник Марочкин Архимед Петрович, такое-то подразделение…

Тут ведущий захлопнул корочки перед носом сержанта и ухмыльнулся, на сей раз вполне по-человечески.

- В отпуске я. Длительном. Знаете, предпенсионный возраст, всякие льготы. С племянниками каждую весну рыбарим, приучаю разгильдяев потихоньку к делу. И мой вам, юноша, совет – приглядитесь к агротехнику. Он дуркует, но очень, очень нарочито дуркует. Из таких и получаются отличные фанатики. А по поводу вашего вопроса – ничего мы не видели. Убийца действовал тихо, незаметно и быстро. Предваряя ваш второй вопрос – помочь сможем, если понадобится помощь.

- Не понадобится, - буркнул Остапенко и встал с табурета.

Коленки ощутимо прострелило. Как они на этом, низком, вообще сидят? И почему у него, молодого мужика, тридцати еще нет, вдруг стали болеть коленки и мерзнуть отсиженная на тканевом сидении жопа?


Следующей жертвой маньяка-главорубца стала Дарина Юрьевна. Никому дурного слова не сказав, вечером продавщица сложила пару хороших норковых шуб, ящик настойки, консервы и прочее по мелочи в багажник своей «Нивы», закрыла на ключ магазин и двухэтажный, из крепких бревен сложенный дом, лучший во всем селе, и тихо и незаметно двинула по раскисшей грунтовке на юг. Вдоль разлива, в сторону, противоположную выгону. Однако нашли ее обезглавленное тело почему-то в тех же вербовых зарослях. Все повторилось – шея рассечена каким-то острым клинком, серпом или косой, срез чистый, и головы нигде нет.

Голову, впрочем, особо поискать и не дали, потому что от села донеслись крики. Кричали со стороны майнридовской избы. Когда Остапенко прибыл на место, оказалось, что у избы творится нехорошее. А конкретно, толпился там народ, все больше из рыбартели – те, что не нашли себе места в колхозных мастерских и не подались в город. Эти тунеядцы браконьерили себе потихоньку (сержант в их дела не лез, его предшественник, наскоро собираясь, предупредил – лучше в это не соваться, пулю из карабина в живот или в спину словить только так), нажитое нечестным промыслом пропивали по сараям и в облцентре, народ дикий, но, если им не мешать, и к тебе не полезут. Сейчас полезли. Толпа орала, кто-то был при топоре, кто при ружьишке, и показалось даже Остапенко, что мелькнули среди рыбачьих нечесаных голов две белобрысые макушки Вована и Лехи, племяшей ведущего. Рыбаки требовали Майн Рида.

- Разойдитесь! – гаркнул Остапенко, пробиваясь к калитке, но, в отличие от председателева окрика, его приказ силы тут не имел.

Милиционер уже взялся за кобуру, думая шмальнуть в воздух, но тут сам агротехник объявился на крыше сарая. Был он, как всегда, расхристан и дик, а в руке держал канистру.

- Э-гей! – проорал он. – Жгите меня, люди добрые, топчите меня! День придет, и вас потопчут, сгинете, сгинете под копытами!

- Слазь давай! – крикнули из толпы. – Судить тебя будем!

- Не судите, да не судимы будете, - неожиданно трезво и тихо сказал агротехник, после чего открутил крышку канистры и принялся деловито поливать себя ее содержимым.

- Разойдись! Щас рванет! – проорал Остапенко.

Что рванет и зачем рванет, было непонятно, но на сей раз его послушались, и народ расступился.

Милиционер перемахнул через калитку и привычно полез на сарай, молясь о том, чтобы сумасшедший не успел щелкнуть зажигалкой или поднести спичку. Спиной он чувствовал тяжелый взгляд из толпы, только кто там смотрел – председатель ли колхоза или ведущий Архимед – времени разбираться не было. Филипп Матвеевич так и стоял на крыше с пустой канистрой. От него мощно несло бензином, но никаких попыток самоподжечься бывший агротехник не делал, и с Остапенко пошел безропотно, с кроткой и рассеянной улыбкой на устах. Рыбачки им мешать не пытались, будто крепкий запах бензина отгонял их в сторону, словно репеллент – комарье с окрестных болот.


Заперев Майн Рида, все так же благоухавшего, в участке, Остапенко трижды попытался вызвонить город из правления, но, как обычно по весне, телефонные линии шалили – то выдавали «Венгерскую рапсодию» Листа, то сводки новостей, а иногда и бормотание каких-то частных далеких разговоров, что-то про галоши, которые необходимо купить Пашеньке к третьей четверти. Все это перемежалось электрическим треском, похожим на треск стрекательных тентаклей медуз.

- Так, - сказал Остапенко, усаживаясь на стул для посетителей.

Стула в правлении почему-то было всего два, и на втором за массивным, прямо как из горисполкома, столом, сидел под портретом Ильича председатель. Демьян Эдуардович, не стесняясь сержанта, курил трубку, и вид имел отрешенный.

- Так, - повторил Остапенко. – Давайте вы мне расскажете, что тут у вас творится.

Демьян Эдуардович отнял от губ трубку, сощурился и улыбнулся, показав крепкие желтые зубы.

- До вас тут был паренек, Гороховец кажется. Тоже в должности сержанта, а может и лейтенант. Он не рассказывал?

- Говорил, что были… инциденты с женщинами. Что он звонил и писал в область, требовал вмешательства Следственного комитета, только никто так и не приехал.

- Так и не приедет.

Председатель выбил трубку и принялся протирать ее бархатной тряпочкой. В комнате стояли клубы табачного дыма, их красиво прорезали косые солнечные лучи из окна.

- Вы-то, как вас там по батюшке, не помните времен до того, как вся эта Жуть из-под земли полезла. У нас тут к востоку шахты заброшенные, оттуда и поперли.

- Кто попер? – нахмурился Остапенко.

- Всякое поперло, - уклончиво ответил Демьян Эдуардович, убирая трубку в ящик стола. – Сам я тоже не помню, мал был. Ходили, говорят, твари ростом с пятиэтажку, на паучьих ногах, по разливу ходили, как по суше. Треножники были, смуряки, мряки болотные – это те, что с огнями над башкой, а башка-то мертвая. Институтские приезжали со всякой снарягой своей, а то. Лезли под землю, мало кто вернулся. А потом как-то затихло. Дорога у нас одна…

Председатель махнул в сторону окна, где в солнечном закатном мареве угадывалась площадь, запертый сельпо и ушатанная остановка перед сельпо.

- И никто по ней особо не ездит, ни с запада, ни на юг, кроме этих вот рыбарей городских.

- А вы знаете, что Архимед Петрович из Института? – перебил его Остапенко.

Председатель задрал кустистые брови, ни дать ни взять граф Толстой из учебника по литературе.

- Я в их дела не лезу, они в наши не лезут…

- Так, постойте, - снова перебил сержант. – Какие ваши дела? Тут женщин убивают.

Демьян Эдуардович поерзал на стуле, словно его беспокоил застарелый геморрой.

- Говорю же я, молодой вы. Женщин убивают ему, три девки раз в год. А раньше полсела вымерло, кто от пауков этих, кого мряки поели, кто от жирянки с ума сходил и на соседей с топором кидался. Еще с разлива приходил туман, от него наутро люди по избам лежали опухшие, лица черные, глаза белые. А вы говорите – женщин, женщин…

Что-то забрезжило в уме Остапенко, что-то крайне нехорошее.

- Так, постойте. Постойте, говорю! Вы хотите сказать, что откупаетесь от Жутких… вот этим вот? Что вы их как бы… в жертву, что ли, приносите? Всаднику этому вашему? Или кому?

Председатель нахмурился и стукнул по столу кулаком размером с небольшой арбуз.

- Я никого в жертву не приношу. Совсем вы, городские, умом ослабели? Я советский человек, я в армии служил, в разведке, с фрицем бился, что вы мне тут про какие-то жертвы лапшу вешаете!

Остапенко почувствовал, как скулы обжигает румянец. Это он, конечно, махнул. Не средневековье, чай, и не буржуйская какая-нибудь заграница, что это ему в голову вперлась такая несуразность?

Неловко попрощавшись с рассерженным Демьяном Эдуардовичем, он вышел из конторы и, стоя на наружной железной лесенке, ведущей со второго на первый этаж, глубоко вдохнул свежий предвечерний воздух. Пахло весной. Весной, черт возьми, пахло! И снова вспомнились Остапенко красивые девичьи глаза, черные, неспокойные глаза Дуняши. Эх, свозить бы ее в город, пригласить в кино, мороженым накормить…

Снизу закричали. Он бросил взгляд на площадь. Собравшиеся там несколько бабок и старый попик из местной церкви махали руками и тыкали пальцами куда-то в сторону разлива. Остапенко приложил руку козырьком к глазам – закатное солнце било изрядно – сощурился и уставился туда, где катилось в воду вечернее светило. За солнцем чудился огромный силуэт. Сизый и багряный, красок заката, гигантский всадник мчался по водам прямо к селу, и из его шеи, там, где должна была быть голова (но головы не было) била, словно из заводской трубы, струя темного дыма. Остапенко заморгал слезящимися от солнца глазами, и морок тут же рассеялся. Обернувшись к площади, он увидел, как бабки и святой отец поспешно семенят по домам.


Когда окончательно стемнело, у сержанта созрела идея. Сидя в участке и нюхая бензин (Майн Рид задрых на скамейке в камере за решеткой, а бензиновые пары настолько пропитали помещение, что, казалось, чиркни спичкой – и все взлетит на воздух), Остапенко решил, что возьмет табельное оружие и пойдет на выгон. Убивали женщин там или где-то еще – а «Ниву» Дарины Юрьевны тоже так и не нашли – тела преступник, или преступники, сносили туда. Значит, если запертый в камере агротехник не убийца, в чем Остапенко ничуть не сомневался, то настоящий душегуб раньше или позже, но точно до рассвета, на выгон заявится. Тут-то милиционер его и возьмет.

Это был хороший план, и он бы непременно сработал, но, когда Остапенко уже собрался выходить на ночной пост, в дверь участка робко постучали.

«Кого там черт несет», - подумал Остапенко, и все же открыл.

На крыльце стояла Дуняша. С платочком на плечах, в легком весеннем кожушке она явно мерзла на цепком апрельском морозце, переминалась с ноги на ногу, и все же улыбалась – светло и радостно. В руках у нее была накрытая расшитым полотенцем тарелка.

- Дуня, что вы здесь?.. – удивленно спросил сержант.

- А как же, - серьезно ответила Дуня, одновременно хмурясь и улыбаясь. – Совсем вы, товарищ сержант, о себе не печетесь. Я гляжу, и не едите, не пьете, все бегаете и бегаете по селу. Вот, я пирожков напекла, с яблоками и с рыбой. Поешьте, пожалуйста.

Остапенко оглянулся через плечо, на убогий, неприглядный участок, на храпящего на лавке Майн Рида, и стало ему очень неудобно.

- Да что вы, Дуня, я…

- Войти-то мне можно? – спросила девушка. – Холодно тут.

Остапенко спохватился, что морозит гостью на пороге.

- Проходите, проходите конечно. Грязновато у меня тут, не прибрано, но хоть тепло.

За следующие полчаса сержант узнал, что Дуня отличная кулинарка, пирожки у нее просто волшебные, что родом она из маленькой деревни под Гдовом, в Псковской области, что в Гдове она заканчивала педучилище, а распределили ее на север. И все бы хорошо, но детей тут даже на самый маленький начальный класс не набралось, пришлось устраиваться дояркой в колхоз.

- А что ж к себе в Гдов не вернулись? – спросил Остапенко, уминая уже четвертый или пятый, дивно ароматный пирожок.

Дуня сидела за столом, подперев ладонью щеку, и смотрела на сержанта… хорошо так, светло смотрела.

- Да как же вернуться? – протянула она. – Папа с мамой померли, в дом заселилась родня, а у них пять детишек мал мала меньше – не погонишь же их.

«Ох, добрая душа», - подумалось Остапенко. Таких, самых беззащитных, и гнобят все подряд, все на них ездят. Уж он бы ее защитил и нашел управу на наглых родственничков…

Сержант и не заметил, как снаружи совсем стемнело, а очнулся только тогда, когда за селом зазвучали первые выстрелы.


В окно участка светила огромная и все еще растущая луна, но свет ее перебивался тусклым сиянием лампочки. В тесную комнату набился, кажется, весь колхоз, уж точно вся рыбартель. Было душно, влажно и пахло нехорошо, уже не только бензином, но и рухлядью от старых ватников, и вчерашним перегаром, потом пахло и страхом.

Майн Рида Остапенко сразу выпустил от греха, и агротехник бочком-бочком свалил в свою избу, потому что обвинять его теперь в убийствах было бы совсем несуразно.

А произошло следующее.

Мысль подкараулить душегуба посетила не только сержанта. Рыбаки тоже до этого додумались, только зашли еще круче – переодели самого сильного и рослого, рыжего Ермолая Мыточкина, в бабье тряпье, намотали шаль на голову и пустили гулять по тропке у выгона, а сами затаились в вербнике с карабинами и ружьями. Мыточкина Остапенко видел на несостоявшемся поджоге у дома Майн Рида и особо теплых чувств к нему не питал, но и такой судьбы не желал.

Поначалу все хорошо. Мыточкин гулял туда-сюда по тропке, вихляя по-бабьи бедрами и ухмыляясь в свете восходящей над лесом луны и беспокойно порхающих над выгоном медуз. Сам черт был ему не брат, потому что принял Мыточкин изрядно местной крепкой самогонки. Остальные сидели тихо, и только начали скучать, как что-то случилось. То ли ветер подул. То ли загудели по-особому провода линии электропередач. То ли лес нашептал, то ли что – непонятно, но вдруг медузы, до сих пор безобидные, собрались в одно плотное, отливающее синевой облако и ринулись на сидящих в кустах. Наступила суета и невнятица, началась пальба, и никто толком, отбиваясь от стрекающихся тварей, не увидел, что произошло на тропе.

Лишь самый младший, Минька по прозвищу Чепуха – парнишка лет семнадцати, рябой, да еще и заика – что-то успел рассмотреть, распластавшись пузом на земле.

- Че-че-черный и зд-зд-оровый. Как жердь. К-как дом, только тощ-щой, наврод-де ссстолба. Нак-наклонился над Ермолаем и чик. Потом взял го-го-голову и к башке ппп-поднес. А бба-шка у него как сирена, как рр-рруп-рупор…

Остапенко вздохнул. Дурак Минька по ходу просто наслушался баек про сиреноголовых. Жуть извергла из себя всякое, было и медузы, и лоскутки, и гидранты, это всякий мальчишка знает. Треножников и Левиафанов и по новостям не раз показывали, здоровые твари. А сиреноголовых – не было, городской фольклор. Вот и до деревни, видать, добрался.

Парень между тем не умолкал.

- П-посмотрел и вввроде понял, что нне нне баба. И швырнул пппрямо ввв меня…

Тут Минька продемонстрировал здоровенную кровавую шишку на лбу, будто действительно что-то тяжелое и измазанное юшкой в него швырнули.

Кое в чем он не соврал. Голову душегуб на сей раз отверг, не подошла ему мужская голова. Ее вместе с телом приволокли рыбаки. Теперь на три трупа на леднике будет одна башка, на лице которой застыло навеки глуповато-удивленное выражение.

Почувствовал затылком чей-то взгляд, Остапенко обернулся. Дуня, оказывается, так никуда и не ушла, стояла тихонечко у стены рядом с опустевшей камерой Майн Рида, скрестив на груди тонкие руки. И смотрела на сержанта. Странно, непонятно смотрела, вроде и с тоской, и со скрытой надеждой.


Девушка навестила милиционера и утром. Ночевал он прямо в участке, в той самой камере, где днем раньше отсыпался вонючий и пьяный Майн Рид. Можно было, конечно, пойти и домой, от колхоза уполномоченному выделили неплохую квартиру, две комнаты у бабки Кутепиной с отдельным входом, но домой ему не хотелось. Хотелось заснуть и видеть сны про сырые арки парадных и дворы-колодцы, где по слухам однажды нейромавка из канализации поймала одноклассника Остапенко, Серегу Фролова, и увела бесконечной анфиладой дворов в серое никуда. И он заснул, и сон увидел. Только не про мавку совсем, а про то, как шли они с черноглазой Дуней по Комендантскому, шагали себе под ручку, и в окнах старых домов на площади Толбухина, над кофейней и книжным, остро и яростно горел ленинградский закат.

Утром Дуняша пришла якобы за полотенцем. Полотенце, забытое ей вчера, было и правда хорошим, еще из дома под Гдовом, в красной крестами вышивке. Вышиты были петухи и курочки, под старину, грех такое бросать. Но намерения у девушки оказались куда серьезней. Твердо взяв сержанта за локоть и глядя на него снизу вверх (глаза, что за глаза!), Дуня сказала:

- Вот что, товарищ милиционер. Артельные, конечно, сглупили, но так-то задумали правильно. Только не надо было никого девкой наряжать. Давайте сегодня ночью я пойду, а вы посторожите.

- Дуня, ты что!

Сержант вырвал руку и весь сморщился, как от зубной боли.

- Там мужиков с дюжину было, и сам Ермолай здоровый бычара, а головы только так лишился. Даже не думай, не пойдешь ты никуда.

- Пойду! – девушка даже ногой притопнула в трогательно маленьком, будто детском, резиновом сапожке. – Пойду, и вы меня не удержите. Так что лучше пойдемте со мной.

Смягчившись, она добавила:

- Вы, товарищ сержант, не бойтесь…

- Виктор.

- Что?

- Виктор Васильевич меня зовут. Можно Витя.

Дуня покатала имя на языке.

- Ви-итя. Виктор – победитель. Значит, тем более мы поймаем душегубца. И не опасайтесь так, говорю – я с медузками очень хорошо управляюсь, меня еще Филипп Матвеевич научил.

Остапенко нахмурился.

- Филипп Матвеевич? А, Майн Рид. Чему он вас научил?

Дуня светло улыбнулась.

- Так ведь это он медуз приспособил, чтобы коровок пасти. Они слушаются, если с ними ласково. Надо просто по-особому позвать… Хотите, покажу?

Остапенко представил, как медузы лезут в окна участка, склизкой фиолетовой волной захлестывают комнату, и ему стало нехорошо.

- Нет, Дунечка, спасибо. Я вам верю. А вместо вас кто-то не может пойти?

Вопрос был глупый, и по взгляду Дуни сержант ясно понял, что глупость она заметила и оценила.

- Нет, Витя, вместо меня не может никто.


А днем они посетили церковь. Остапенко удивился, что Дуняша оказалась верующей, хотя ничего такого особенного в этом не было. После Великой войны православная церковь вновь стала легальной, некоторые священники очень хорошо себя проявили. Да и людям на фоне происходящего как-то легче становилось. В Москве и Ленинграде пооткрывались закрытые до войны храмы, кое-кто открыто крестился. И все же Остапенко это было почему-то не близко. Не радовал его суровый взгляд бога с православных икон, мнилось в нем что-то такое… Жуткое, хоть и нехорошо так про всевышнего думать.

Церковь в Сивокозове была маленькая, но каменная и довольно старая, чуть ли не восемнадцатого века. Тогда разлив был поглубже, и ходили суда до Ладоги, а хоть и до Питера, рыбаки тащили сетями богатый улов. Село было побогаче и отстроило церкву Николаю-угоднику, покровителю мореходов и всех, кто связал свою жизнь с водой. Отца Павла сержант видел то там, то сям на селе, то у стихийного рыночка рядом с сельпо, то на выгоне (у священника имелась своя корова), а то и в правлении колхоза. Был это пожилой, полноватый человечек с плешью и острой седой бородкой, ничем, на взгляд Остапенко, не примечательный, кроме своей рясы и веры в того, кого не существует.

А вот с Дуняшей, оказывается, отец Павел был очень хорошо знаком. Раскланялся, разулыбался и даже свечку ей выдал бесплатно. Пока девушка ставила свечу по умершим родителям, сержант прошелся по храму. Церковь как церковь, со старой росписью, которую никто сто лет не реставрировал, с полуразмытыми ликами князей древности и святых и глазами того, неназываемого, под высоким куполом. Привлекла его одна небольшая и явно свежая фреска справа от алтаря, почти у самого окна с видом на разлив и прибрежные заросли. На фреске было изображено их село, Сивокозово, вот прямо как сейчас, с конторой и сельпо, только очень маленькое. Велик был разлив и мчащийся по нему Всадник – темный, на темной лошади, с плащом из тысячи звезд. На месте головы у него из плеч бил столб черного дыма, а под копытами коня корчилась неведомая, наполовину высунувшаяся из воды гадина – то ли змей, то ли гигантская сороконожка.

- Любопытная картина, верно? – раздалось из-за плеча.

Остапенко вздрогнул и обернулся.

Рядом стоял отец Павел, сложив руки на крупном (неужто золотом?) кресте.

- Это еще при предшественнике моем, отце Иннокентии. Был тут один художник из города, часто приезжал рисовать корабли и разлив. А однажды запечатлел вот такое…

Голос у отца Павла был неприятно высокий, как у женщины или кастрата.

- И как же ему разрешили малевать прямо в церкви? – неприязненно поинтересовался сержант. – У вас же тут все священное, пальцем не тронь…

Отец Павел всплеснул руками и широко улыбнулся.

- Стыдно, молодой человек, стыдно, вы же, кажется, из Москвы?

- Из Ленинграда, - буркнул Остапенко.

- А, ну тогда понятно. А то не признать было бы нехорошо. Это же Георгий-Победоносец скачет и поражает змея.

- А вчера по разливу тоже он скакал? – брякнул сержант.

Отец Павел изменился в лице и попятился.

- И Майн Рид каждую весну на сарае тоже о нем голосит? – попер вперед милиционер, почуявший что-то, некую слабину. – И девки на выгоне…

Но тут подошла Дуня и крепко, по-хозяйски взяла его под руку.

- Витя, ну что же ты на священника орешь, да еще в храме божьем. Не будет нам за это удачи.

И Остапенко заткнулся, так и не задав свой вопрос.


Сразу после заката, скорого и кровавого, Остапенко подогнал к злосчастной тропке свой «Урал». Почему-то казалось, что мобильность важна. А скажем откровенней – важна возможность закинуть Дуняшу в коляску и смыться куда подальше, но это в крайнем случае, так-то участковый намеревался дать душегубам суровый бой. Дуня, сидевшая в люльке мотоцикла, к вечеру как-то пригорюнилась, но оставалась непреклонной в своем желании сыграть роль наживки.

Глядя в заросли по ту сторону тропы, где еще горели последние искры на водах разлива, она задумчиво произнесла:

- А вот у нас все боятся Всадника…

- Я не боюсь, - вскинулся Остапенко.

- Я не о том, Витенька. А ведь по-настоящему и не знает никто, зачем он к нам скачет, зачем рвется. Вдруг не для того, чтобы навредить? Я, когда маленькая была, болела много. Металась в жару, а мама меня обнимала крепко-крепко, баюкала и говорила: «Вот прискачет за тобой, Дунечка, королевич на белом коне, вскинет на седло, прижмет к себе и умчит в страну дальнюю, прекрасную, в светлый терем». У нас там Чудское озеро рядом, и я все представляла, как он скачет, скачет, мой принц, и плащ алый над водой, как солнышко на заре.

У Остапенко много чего было сказать по этому поводу – и что не нужен Дунечке никакой королевич, когда есть он, сержант милиции Виктор Остапенко, и что умчать ее пусть не на белом коне в светлый терем, а на синем «Урале» на Петроградку он очень даже может, и что, кто бы там ни скакал, намерения у него явно недобрые. Но не сказал, потому что последние краски заката сгинули за окоемом, и пришло время держать ночной дозор.

Дуня легко выпрыгнула из коляски, поправила платочек и пошла по тропе. Платочек специально светлый, чтобы лучше видеть ее в сумерках. На секунду милиционеру представилось, как голова в этом светлом платочке слетает с плеч и, подскакивая, катится по земле, но усилием воли он прогнал гадкую мысль. Село молчало. И собаки не гавкали, и не орали по гаражам мужики, и даже потерянный Жужик не выл на разливе. Быстро темнело. Дуня вышагивала, туда-сюда, туда-сюда, постукивая подошвами сапог об иней, обметавший тропу, и что-то тихонько напевая – будто бы колыбельную. Остапенко начало клонить в сон.

«Не спи, зараза», - говорил он сам себе и щипал себя за руку, но сказывались бессонные ночи и волнения последних трех дней.

Ти-ли-ли, спи-усни, сладкий сон к себе мани, что-то такое пела Дуня, и голос ее то приближался, то удалялся, то приближался, то удаля…

Треснула ветка. Остапенко моргнул и сел в седле мотоцикла торчком. На тропе что-то изменилось. Над лесом за спиной вставала розовая огромная луна, но она не освещала тропку в вербовых зарослях, словно свой, персональный мрак спустился на землю как раз в этом месте. Через секунду Остапенко сообразил, что нависшая над тропой тень – это потихоньку подплывший к ним Кисий остров. На острове виднелось какое-то движение, мигали бледно-фиолетовые огни.

Сержант тихонько сполз с мотоцикла и, пригибаясь, приблизился вплотную к тропе. Дуня стояла неподвижно. Так же светлел платок, но перед девушкой клубилась высокая, худая тьма. На секунду Остапенко показалось, что Дуня беседует с этой тьмой, как со старым знакомым. Но нет, конечно же нет, почудилось – во тьме сверкнула полоска серебра, девушка отшатнулась – и милиционер, который уже давно вытащил Макаров из кобуры и взвел курок, четыре раза выстрелил в эту рослую, враждебную тьму.

Тьма взвыла тремя голосами и рассыпалась на три силуэта, в которых Остапенко с оторопью узнал ведущего из Института и его племянников. Луна наконец-то вырвалась из-за сосновых верхушек, и происходящее на тропе стало видно лучше, хотя и не сделалось яснее. Архимед Петрович, ростом с телеграфный столб и ничуть не поврежденный выстрелами, стоял и мелко вибрировал, как прибор под высоким напряжением. Племянники, расположившиеся по обе стороны от него, пали на четвереньки и обросли лишними конечностями, утрачивая всякое сходство с людьми. В вытянутых руках институтского – хотя какой он к черту институтский – плясала узкая серебряная молния или, может, лента.

- Беги! – заорал Остапенко, выскакивая на тропку и готовясь защищать Дуню от племянников-нелюдей.

Те явно собирались броситься на девушку, но их остановил крик. Высокий, нечеловеческий, он хлестнул милиционера, как кнут, заставив пошатнуться, выпустить из рук оружие и зажать ладонями уши.

Кричала Дуняша. Кричала, неестественно широко распахнув рот, и на ее зов с выгона неслись несколько десятков медуз, выставив наизготовку стрекательные щупальца. Медузы кинулись на зверовидных племянников, те завизжали, отбиваясь лапами и кусаясь, и все это покатилось клубком в заросли вербы, с треском ломая ветки.

- Хватит, - веско произнес тот, кто называл себя Архимедом Петровичем. – Милая, прекратите, это вам все равно ничего не даст.

- Заткни хлебало! – заорал Остапенко, шаря по грязи и мерзлым лужицам под ногами в поисках пистолета.

- А вы, юноша, - тут ведущий обернул к сержанту лицо, узкое, как кинжальное лезвие, и все так же вибрирующее, - могли бы быть и повежливей.

- Я те щас башку отстрелю, - посулил Остапенко, наконец-то нащупавший пистолет и вскинувший его на Архимеда. – А ну бросай оружие и руки вверх!

- Ай-яй-яй, как непочтительно, - издевательски прошипел Архимед, чей облик все стремительней утрачивал сходство с человеческим. – Разве вас не учат проявлять уважение к старшим?

Остапенко в ответ надавил на спуск, но, хотя в магазине должно было остаться четыре патрона, пистолет лишь сухо щелкнул. По пальцам пробежала электрическая щекотка, и, охнув, участковый выпустил оружие.

- Что ты за тварь? – прохрипел он.

- Ваши, кажется, зовут таких, как я, Пастырями. Я не возражаю, хотя никого не пасу. Мои сородичи … Жуть, кажется, вы их называете? Так вот, они сами отлично пасутся.

Участковому казалось, что Пастырь – или кто он там был – произнес это не ртом, ставшим похожим на щель для монеток в автомате с газировкой, а, скорее, прямо в голове у него, Остапенко.

- А что тебе нужно, - процедил он, - голова Дуни? Не получишь ты ее.

- Не конкретно Дуни. Но был уговор с вашим… Пастырем? Кажется, этого зовут Демьяном Эдуардовичем. Баш на баш, так это у вас? Мы не даем Ему…

Тут он дернул головой, указывая куда-то за плечо, туда, где чернел и дышал разлив.

- …не даем Ему прорваться сюда. Но нам за это тоже кое-что причитается.

«Полсела вымерло… от пауков… от жирянки… мряки… туман…» - колокольным звоном откликнулось в голове у сержанта.

Он был неправ. Точнее, не совсем прав. Нет, женщин не приносили в жертву Всаднику. Их отдавали, чтобы спастись от Всадника. Отдавали этим… Пастырям. И сколько лет это длилось? Три? Может, десять? Или все пятьдесят, еще до Великой войны? Два предшественника Остапенко сбежали сами, а тот, что перед ними, повесился, никто не хотел работать в проклятом селе…

- Смиритесь, юноша, - сказал Архимед в мозгу у Остапенко голосом учителя литературы, - нам нужна только еще одна голова. И если госпожа Евдокия, сама не лишенная известных способностей, решила пожертвовать собой…

Госпожа Евдокия вновь закричала. Это заставило Остапенко подняться с колен – оказывается, все это время он стоял на коленях в грязи, словно мысленный голос Пастыря вдавливал его все глубже в землю – и прыгнуть вперед, но, разумеется, тщетно, потому что высокой тени перед ним уже не было, а сзади звучал издевательский смех. В следующую секунду сержант понял, что лежат на спине, а на него падает черное ночное небо с тысячей звезд. Или, наоборот, не падает, а он сам возносится в космос. Но еще через мгновение он понял, что падает не небо, а Кисий остров, огромный, обросший волнующейся черной каймой по краю, словно тело огромной манты, а на брюхе манты светятся тысячи глаз…

Крик прервался, заглушенный рокотом самолетных двигателей. В свете луны с высоты спикировал невесть откуда взявшийся «кукурузник» и, всем корпусом ударившись в манту-остров, расцвел огненным цветком взрыва. Остапенко вспомнил прощальный, непонятно светлый взгляд Майн Рида и его странную блуждающую улыбку. Взрыв пылал в темноте, беззвучный, как в вакууме. Что-то происходило кругом, падали огромные комья то ли горящей плоти, то ли земли, ломались какие-то стены – но сержант не стал дожидаться развязки.

Вздернув себя на ноги, он схватил Дуню, все так же стоявшую на тропе, поперек талии, в два прыжка очутился рядом с «Уралом», закинул девушку в люльку и, что было сил вдавив рукоятку газа, развернулся и рванул с места.

В спину ударила взрывная волна. Раздался крик, все такой же беззвучный, но полный разочарования и дикой злобы. Остапенко оглянулся через плечо.

Он уже мчал по Центральной улице, мимо конторы, мимо сельпо, мимо покосившейся остановки – а сзади, над разливом, ночь порвалась на части, изрыгнув из себя гигантского Всадника цвета тумана. Всадник несся по воде, к берегу, копыта коня топтали волны и готовились с такой же легкостью стоптать гаражи и дома. Из разрубленной шеи конника валил дым.

«Что я наделал», - подумал Остапенко, но не успел осознать эту мысль, потому что машину занесло, и надо было следить за дорогой. В голове крутились слова, обрывки фраз, бессмысленные, как «Венгерская рапсодия» и куски чужих разговоров в телефонной трубке.

- Госпожа Евдокия, сама не лишенная известных способностей…

- Прекрасный принц на белом коне…

- Вместо меня не может никто…

- Какие-то жертвы…

Глаза Дуняши, скорчившейся в люльке «Урала», горели черными ночными огнями.

Загрузка...