Смотрю на вас как на говно
Из черной глубины вселенной,
Гордец? Смиренный? все равно.
Все для меня вы равноценны.
Живешь ты свято иль грешно,
Чем наполняешь ты пространство -
Ты не изменишь все равно
Моих суждений постоянство
И даже напряженьем сил,
Мечтой о жизни идеальной
Еще никто не отвратил
Мой взгляд - тяжелый и брутальный
Я ваших мыслей вижу суть,
Души опасные нарывы,
Нет, вам меня не обмануть!
Хотя вы беспримерно лживы...
Всегда останусь при одном
Я взгляде: верном, пусть надменном:
Я нахожу всех вас говном -
Говном унылым и презренным.
Вселенная — это гигантское, гниющее болото, в котором зародилась жизнь. Наша жизнь. Мы плавали в этой тёплой луже, строили замки из тины, называли это «цивилизацией», «прогрессом», «демократией». Идиоты. Мы не видели, что на самом деле строим. Мы возводили колоссальные, изысканные памятники одному-единственному материалу. Говну.
А потом пришёл Сантехник.
Он не явился в блеске лучей и не сошёл с небес на огненной колеснице. Это для ангелов и для голливудских продюсеров. Сантехник приходит из тёмного, холодного места, где законы физики забились в угол и плачут. Он приходит тогда, когда засор становится слишком уж очевидным, и вонь проникает даже в самые герметично закрытые умы.
Его заметили в Чили. В пустыне Атакама, где небо настолько чистое, что видишь собственное ничтожество в формате 8К. Там стоит VLT — Очень Большой Телескоп. Название звучит как издевательство. Это четыре пушки, калибром в восемь метров, которые всю жизнь стреляли светом по тьме, надеясь заставить её ответить. В ту ночь тьма ответила. Она послала им Свиборга.
2024-SK1. Объект из-за края Солнечной системы. Не астероид. Астероиды — это космический мусор, булыжники, летящие по воле случая. Этот плыл целенаправленно. Его траектория была не кривой, а резкой, угловатой, как траектория пули, выпущенной в упор. Он нарушал всё: инерцию, гравитацию, здравый смысл. Но главное — он был совершенно круглым. В мире, где всё — кривое, выщербленное, асимметричное дерьмо, совершенная сфера — это диагноз. Это приговор. Это указание на то, что где-то существует чертёж, эталон, и мы до него не дотягиваем даже на миллион световых лет.
Астроном, парень по имени Антонио Ривера, первым разглядел детали. Четыре телескопа, слившись в один гигантский глаз, выхватили из тьмы картинку. Шар. Метр в диаметре. Цвет — не цвет. Оттенок хаки. Цвет грязи, запёкшейся крови, старой, пропотевшей формы, в которой умирали солдаты на забытых войнах. Поверхность — не металл, не камень. Что-то среднее между кожей снятого скальпа и коркой на давно засохшей ране. И лицо.
О, да. У него было лицо.
Не лицо бога. Не лицо чудовища. Лицо судьи. Вырубленное из гранита вечных зим, скулы — как лезвия гильотины, тяжёлый, волевой подбородок, который сам по себе был обвинительным актом. Брови, сведённые в одну сплошную линию презрения. И глаза. Два абсолютно чёрных, пустых колодца, в которых тонул любой свет, любая надежда, любая мысль. Это были не органы зрения. Это были шлюзы, через которые в наш мир выливалась концентрированная, тяжёлая, как расплавленный свинец, реальность. Реальность, в которой для нас не было места. Только вердикт.
И тогда, как позже клялся Ривера, опустившись на колени перед комиссией ООН и икая от нервов, Свиборг повернулся. Не всем телом. Эти два глазных дула, эти шлюзы в ничто, плавно, неспешно нацелились прямо на линзу телескопа. Прямо через бездну пространства. Прямо на Антонио.
Мир Риверы развалился за секунду. Не физически. Рухнул смысл. Его учёная степень, его знания, его гордость за человеческий разум — всё это вдруг показалось ему жалкой, пахнущей мочой бумажкой, которую он пытался приклеить на дамбу, сдерживающую океанское цунами. Система телескопа, эта вершина технологической мысли, захрипела и умерла. Не сгорела от перегрузки. Умерла. Отказалась. Сервоприводы застыли, как парализованные страхом животные. Датчики, стоившие миллионы, начали выводить на экраны одну и ту же бессмысленную последовательность символов, похожую на матерный акростих.
Это был не взлом. Это было презрение. Свиборг даже не взглянул на технологии. Он просто позволил им ощутить его присутствие. А они, эти кремниевые мозги, эти стальные мускулы, не вынесли этого. Они предпочли смерть такому унижению.
Антонио Ривера выжил. Он сидел в тёмной комнате, в которую больше не поступали данные из космоса, и смотрел на свои дрожащие руки. Он был первым человеком на Земле, который понял. Не умом. Кишками. Он понял, что только что заглянул в лицо чему-то, для чего вся человеческая история, вся наша боль, любовь, война и искусство — была не более чем лёгким, неприятным запахом из вентиляции. Мухой, жужжащей на потолке. Говном, которое ещё не успели смыть.
А Свиборг, меж тем, продолжил свой путь. Он не ускорился. Не замедлился. Он просто продолжал. Его курс был прямой линией, прочерченной по карте реальности красным карандашом поверх всех наших границ, всех наших сфер влияния. Линия вела прямиком в самое пустое, самое безжизненное место, какое только смогли придумать американские военные стратеги. В полигон в Неваде. Он летел не на столицу, не на центр культуры. Он летел на свалку. Потому что инстинкт у него был безупречный. Он знал, куда приземлиться, чтобы не запачкаться.
Его встреча с американскими военно-воздушными силами была не битвой. Это было первое практическое применение аксиомы.
Но это уже совсем другая история. История о том, как гордый орёл, символ самой могущественной державы в истории говна, попытался клюнуть булыжник. И сломал клюв.