Лето – сокодвижение, жжение лучей, алкание объятий, восторгов, путешествий. Лето – воскресение желания сменить наряды, привычки, места пребываний. Лето – включение самой первой скорости в походке, идеях, событиях. Лето и его верноподданный остров Крым любят всех и конкретно меня, такую единственную и неповторимую со всеми выкрутасами и прибамбасами, которые могут довести до инфаркта любого мужика с целевыми расходами. Ну и фуй на него. Маразм ещё не стучится в лобные части и нет потребности в костыле, зато есть свобода почти абсолютная.

Свободен – значит одинок. Это сказал кто-то умный, но не очень. Видимо ему не выпало жить в лихие девяностые. И не было у него нескончаемых будней сродни тюремному заключению, неподъемного долга матери-одиночки и работы, которая от слова раб. Он не знает, что тупое стояние в тамбуре мчащей к чёрту на кулички электрички может быть высшим счастьем, а мечта о полноценном сне, ничегонеделанье и абсолютном одиночестве недосягаемой и страстно желанной.

Лето – птичий звон, зеленый бум, море. О, узаконенная Обнажёнка в массе потребителей солнечных и морских ванн! Она сестра Эросу, подруга Юности и покойная мать Старости. Она ровняет всех, кто пришел на побережье провозглашать гимны солнцу и наслаждаться ласками морской стихии. Крымское лето – исцеление тела и воскресение духа. Курильщики прощаются с сигаретами. И никаких чахоточных плевков на тротуарах, расквашенных помоек во дворах, дорожных хлябей, плесневеющих стен и ОРВИ. Никакой бессонницы, геморроидальных обострений, булимии, ипохондрии. Не слышно подпольного скрежета мыши – этакого привета из Виевых преисподен, намекающего на финал для всех одинаковый, независимо от социальных различий, вероисповедания, места проживания и материальной базы.

Что есть крымская зима? Это павшая Фауна. Такой нежный несчастный барашек с перерезанным горлом, окостеневший, волглый, пахнущий болотной ряской. Он медленно разлагается под грязным, как бы присыпанным погребальной золой небом, взглянув на которое хочется немедленно вымыть руки. Всё вокруг обретает цвет больничной стирки. Снег, зачастую густой и многообещающий, гибнет ещё на подлёте к земле, охлаждённой до +5 градусов. Зимний Крым, не оправдав надежд москвичей, вызывает у них возмущение. «Почему такая стынь?! – восклицают они гневно и разочарованно. – Ведь на термометре выше нуля!»

Зима – маята, оскудение источников желаний. В мыслях воспалительный процесс, высыпающий коростой на печени. При этом все восемь метров голодных кишок, если ты безработный, злобно урчат на толстосумов и на любого трудящегося, у которого есть хоть какая-нибудь работа. Работать на работе, быть рабом – есть истинное желание прогрессивного раба. А как иначе? Кто не работает – тот не ест. Ещё человеки не научились питаться бесплатной праной. Ещё ни один из Рокфеллеров не вышвырнул свои триллионы на головы неимущим. Нельзя вернуть раннее христианство, когда всё было общим. И повесть Карела Чапека «Фабрика абсолюта» актуальна, как правила вождения.

Когда работа есть, то требуха набита, ноги обуты, а гаджет зажат в кулаке. В общем, имеется всё необходимое для жизнедеятельности существа разумного. Его рабочее время растянуто по максимуму. После работы нужно работать дополнительно – чинить жилье, мебель, бытовые приборы, тапочки и прочее, поскольку специально обученные люди берут дорого.

Трудящийся, всю жизнь бегает туда-сюда по заданной траектории, как пёсик, пристёгнутый к металлической проволоке. Он видит не звёзды в ночном небе, а отражение лампочки в тарелке с супом. Он не ходит в кино, а смотрит фильм по ютубу. В интернете путешествует, там же встречает «друзей» и «любимых женщин». Показывает врачу свои болячки по скайпу и меряет давление два раза в день, чтобы дожить до пенсии. Но когда заветный рубеж достигнут, работяга всё равно покидает бренную, провонявшую копотью МКАД землю, потому что работал, как раб. А если не умирает, то продолжает работать, поскольку жить на пенсию на Родине ну, никак не получается…

...Я решила стать безработной, когда насчитала в своей трудовой книжке приличное количество годков на благо то одного, то другого государства. Замечательный экземпляр беловых товаров в поблёклом зелёном коленкоре с годами стал таким толстым, что невольно вызывал удивление и вопросы. Чистосердечно и без капли раздражения всегда отвечала любопытствующим, что было слишком много начальников, с которыми у меня не возникало взаимопонимания. Год назад при помощи интернета, нумерологии и простейших математический действий над своею датой рождения, я вычислила, что мне нельзя было работать вообще. Следовало путешествовать, развлекаться, заниматься любимыми делами и если уж трудиться, то единственно ради удовольствия. Как жаль, что не знала этого раньше. Когда же понимание пришло, надела крылья (Хохнера) и улетела.

В один из летних дней я покинула казенный дом, ликуя, как еврейский раб, уносящий ноги из сытной египетской земли. Грохот двери в районном культурном заведении, подытоживший мой исход, был равносилен большому взрыву в неопределимых просторах моей самости. Хр-р-р-рясь! В этом звуке отпечатались лязг спартаковских щитов, свист русских мечей, гром французских баррикад. Ударом невидимого топора были отсечены поводки лёгкой и ненадёжной лодчонки, которая завертелась в водовороте незнакомой, тёмной, как вешняя вода, жизни. Новой жизни! Каждый раз, вспоминая этот день, я выпиваю целый бокал счастья. Адреналин захлёстывает меня. Кто однажды пережил миг освобождения, уже никогда не захочет по своей воле вернуться к ошейнику и кормушке.

Свобода разорвала замкнутый круг, подарила перспективу принадлежать себе самой и делать то, что хочется, а не то, что подвернётся под руку, лишь бы как-то поддержать штаны. Но, вырвав меня из привычной среды обитания, она оглоушила и выбила из седла.

О, долгожданная Свобода!

Исхожены твои круги.

Утопленницы ищут брода,

А я… я слушаю шаги


В пестрящих зёрнах новой жизни,

Пробившихся на чей-то зов.

Круг разомкнулся, и на тризне

Толчками сердца часослов


Мне в уши густо капать будет

Молитву у Христовых стен.

А я взорву изнанку буден

И по миру развею тлен!


И та, что Музой называлась,

Под шелест театральных лож

На скорбь заменит свою алость

(Всё та же в новой роли ложь).


А я свободою томима

Или гонима – всё одно;

Марена, Мавка иль Ундина –

Что мне сыграть ещё дано?


Свобода, ты – моя награда,

На древе жизни злой сучок,

Дразнилка, жадина, заплата

На незаживший родничок.


Но кто же ты, Свобода, кто ты?

В одеждах персианских дев,

Соря дешёвкой позолоты,

Меня минуешь, проглядев


И, не моргнув бесстрастным оком

Утопишь в водах Ра-реки.

Свобода, как же ты жестока!

Объятья как твои сладки!


Мне, как тонущей в молоке лягушке, предоставлялась возможность выкарабкаться на поверхность голодных дней, припудренных курортным флёром Ялты, и заявить о себе. Мы с Хохнером вышли в «городе счастья» на Набережную, как на пьедестал почёта. Расчет ставился на то, что авторские песни принесут одобрение общества и «полные шапки денег» (как выражаются уличные музыканты). Это был провал. Народные массы не приняли моего искусства.

Они – массы – полностью соответствовали определению. Набережная и пляжи кишели то обнаженными, то принаряженными телами, распространяя запахи парфюма и алкоголя. Массы текли непрерывно, как река, сначала в сторону Макдональдса, а после двадцати двух часов – в сторону прямо противоположную.

Массы просачивались во все щели, заполняли тротуары, лавки, парапеты, рестораны, магазины, столовые, кафе, бары. Нескончаемые толпы непрерывно потребляли продукты питания, горячительное и развлечения. Общественный транспорт, карусели, аттракционы, прогулочные катера, причалы, пирсы, детские игровые манежики, скверы, мостики, кустарники, бульвары, площади, общественные туалеты были наполнены массами.

Они копошились в аквариумах, парках, выставочных залах, арт-усадьбах, храмах, театрах, Домах культуры, клубах, на аллее художников. Они вращались вокруг флейтистов, гитаристов, вокалистов, калек, нищенок, кобзарей, реперов, битбоксеров, бардов, скрипачей, трубачей, диксилендов, симфонических квартетов, целого табора перуанцев родом из казахских степей, множества различных извлекателей звука из поющих чаш, стеклянных фужеров, кахонов, барабанов и пр.

Плотным кольцом они окружали клоунов, фокусников, уличных поэтов, обнажённых глотателей огня, босоногих попирателей битого стекла, практикующихся студентов театральных и музыкальных училищ. Они запечатлевались с голубями, обезьянками, шиншиллами, питонами, живыми статуями, на фоне пиратов Карибского моря, Бригантины, телескопа, в наряде Екатерины Великой, в бутафорской карете, в саду экзотических бабочек, в крокодиляриуме, верхом на пони. Все вокруг гудело, вопило, ревело, стремясь привлечь массы к своим столикам, билетным ларькам, «шапкам» и пр.

Массы жили по законам, мне не известным. Они скользили мимо, когда мы с Хохнером стояли у моря под пальмой, в подземном переходе, возле памятника Александру Сергеевичу, у стелы городам-побратимам, у памятника Горькому, у Ливадийского дворца, рядом с чебуречной, рядом с дамой с собачкой. И лишь единицы почитателей ежедневно приходили послушать мои песни. Два часа они не покидали приморских лавок. Потом приближались, светясь лицами, и застенчиво опускали в «шапку» одну гривну. Это было весьма показательно. Люди бедные тянутся к прекрасному, и наоборот…

Друзья по несчастью (а может счастью), такие же уличные музыканты, как я, интересуясь моими успехами, иногда подходили с вопросом: «Как заработок? Людей много?» Я отвечала фразой Диогена, получившей в среде бродячих артистов глубокое признание: «Народу-то много, а людей совсем мало».

Если бы древний грек знал, что по прошествии тысяч лет его дом-пифос и его абсолютная безбытность будут таким себе маяком для вольнолюбов, путешественников, пацифистов и пофигистов в дырявых штанах и дредах. Своей жизнью великий мудрец оправдал бродяг всех мастей, которые вместе с тараканами в светлых головах приобрели святое право не спать на белоснежных простынях, не питаться трижды в сутки и не отчитываться за «бесцельно прожитые годы» по «Евангелию»* Николая Островского. Пивцо, сигаретки и спальный мешок – немногое, что нужно кочевнику в курортных городах. И всё же он не может обойтись без добродеяний масс, как тля не может существовать без зелёного листа, а блоха без собачьей шкуры…

Массы всегда вызывали у меня любопытство. Люди от науки занимаются изучением всякого рода одноклеточных, микробов и вирусов, а я изучала массы, чтобы использовать их природу нам с Хохнером на пользу. Со временем выяснилось, что массы ведут себя, как некий организм, у которого имеются повадки, предпочтения, особенности. Массы имеют вегетативные и деградационные периоды, соответствующие началу и завершению их путёвок. Заезды и разъезды в лечебно-профилактических заведениях чудесным образом совпадали. Улицы города счастья то заметно редели, то густели.

Я знала, хотя и не понимала, почему после даже лёгкого крымского дождика массы «не подают». Также мне стало известно, что с восемнадцати до двадцати нужно исполнять народные и детские песни, поскольку в это время суток прогуливаются мамочки с детишками. С двадцати до двадцати двух выкатываются гуляки слегка навеселе, им подавай шансон. После десяти вечера, когда по городским правилам для уличных музыкантов наступает отбой, вот тут как раз и начинается самое-самое «рыбное» время. Хмельные, добренькие, увлажнённые слезами умиления массы опустошают свои кошельки, портмоне, клатчи и карманы со словами: «Друж-ж-ище… «Владимирский централ»… пож-ж-жалста…»

Я, скрипя не только сердцем, но и всеми фибрами души, выучила, мать его, этот грёбаный «Владимирский централ». Ремикс Лолиты был мне в помощь. И однажды этот уголовный шлягер выручил-таки меня, а точнее уличного музыканта – одного из многих ялтинских дружков по «счастью».

Барабанщик уже два часа играл на набережной. Он сидел в окружении целого арсенала ударных инструментов, начиная от деревянных трещоток и заканчивая африканским конга. Роскошная ударная установка, перкуссии, маракасы, бубны, шейкеры всех форм и размеров, ханг, чимес и даже кастаньеты – всё это драммер привёз из дома, который стоит за три сотни километров от «города счастья». Парень заплатил немалые деньги, чтобы найти машину, в которую поместился бы весь этот скарб. Кахон стоял в сторонке под «паром», ожидая своей очереди, когда барабанщик изобразит на нём божественный неподражаемый ритмический ажур.

Музыкант прилежно занимался многие годы, чтобы играть виртуозно и тем поражать искушённого слушателя в самое сердце. Ведь поражённый слушатель хорошо платит, а в состоянии эстетического экстаза он вообще не способен контролировать свои финансовые издержки.

Множество любителей настоящего искусства, сплотившись вокруг барабанщика, наслаждались его игрой. В перерывах между композициями зрители взрывались возгласами и аплодисментами, напрочь заглушая уличных бродяжек с бутылками пива и гитарами наперевес, не давая им ни единого шанса подзаработать.

И вот, когда мастер, встав и тряхнув тёмной гривой волос, картинно поклонился и с горящим взором церемониально уселся на кахоне, чтобы сыграть свою «коронку», то… Откуда ни возьмись явилось нечто плохо вменяемое.

Нетрезвый мужчина средних лет, – по всем приметам зэк на каникулах – прорвав плотный заслон поклонников, походкой моряка направился прямиком к артисту. Он воткнул руки в карманы и громогласно, спотыкаясь на каждом слове зарычал.

– Ма…Маэстр-р-ра-а-а! Вла… Влади… Владимир-р-рский цы-и-и-и… нтрал! Плач-ч-ч-ч… чу-у-у-у!

Поклонники дрогнули, переглядываясь и кривясь от неприятной картины. Кое-кто ушёл восвояси, благо уличных музыкантов хватает, всегда есть кого послушать и что посмотреть. Кто-то пытался сделать подвыпившему элементу замечание. Но тот не реагировал, только всё ближе наклонял бритую голову к музыканту, сгибаясь пополам.

Всё. Момент был упущен, волшебное настроение улетучилось, толпа рассеялась, и бедолага-музыкант остался один на один с занозистым мужиком.

– Ну?.. ну, чё те, жалко?! Сыграй… Я… плач-ч-чу-у-у… Во!

Нарушитель спокойствия вытащил из кармана жменю купюр и бросил их в «шапку». Я, стоя неподалёку под фонарём со своим Хохнером, навскидку определила, что сумма немалая и что добром это всё не кончится. Маэстро смотрел в чахоточные зенки пьянчужки, не мигая и ничего не понимая.

– Извините, я играю на ударных инструментах. На них невозможно изобразить мелодию.

Заказчик долго что-то соображал, перетаптывался, раскачивался. Потом засопел и тяжко, точно он был до крови изранен алкоголем, вздохнул. В воздухе распространился убийственный сивушный дух.

– А Мурку?

– И Мурку тоже.

– Ты ш-ш-шо-о-о?! Меня-а-а-а, Жорку Кондыбу… не уваж-ж-жаеш-ш-ш-ш?!

И тут я поняла, что «началось» и вышла на импровизированную сцену, как гладиатор на арену Колизея.

– А хотите, я спою. Это…как его… Владимирский централ.

– Опа! Есть же люди! Дава-а-ай!

Мужик потёр руки, обрадованно ощерил беззубую пасть и уселся прямо на заляпанный асфальт.

Я спела «Владимирский централ» и ещё несколько шансонистых вещиц. И каждый раз Жорка вытаскивал из очередного кармана жменю купюр. У него было их много – карманов. Поэтому мне пришлось потрудиться. Наконец, деньги у моего единственного слушателя закончились, и он ушёл удовлетворённый и даже протрезвевший.

Уже было глубоко за полночь, когда мы с маэстро, ухохатываясь, разделили улов и пожали друг другу руки. Этих денег мне хватало, чтобы ни о чём не заботиться неделю-другую и быть свободной от своей «свободы».

*«Евангелие» Николая Островского – повесть «Как закалялась сталь» была издана общим тиражом миллион экземпляров. Она являлась настольной книгой каждого комсомольца, в библиотеках на неё была очередь, экземпляры зачитывались до дыр, на собраниях, комсомольских ячейках главы из произведения декламировали. Повесть распространялась подобно святому писанию.

Загрузка...