Это, конечно, потешно иметь в дате рождения три ноля.

Были бы одни ноли — было бы ещё потешней. Но всё портит двойка. Она, как локомотив по прозвищу «Машка», тащит за собой пустые вагоны моих нолей... Да что там тащит — она с ними несётся. Сумасшедший экспресс летит в пропасть. Я ломлюсь к выходу, а выход — в конце состава, и я бегу сквозь эти ноли — не успеваю выскочить...

Иметь в дате рождения три ноля зверски больно...

...Хотя сейчас уже не очень.

...Действует промедол.

...Или не действует, раз я про него помню?

Егорыч, когда накручивал турникет, позубоскалил:

«Новая дырка в тебе, Ванёк. С любовью от тарасика. Похоже, небинарный метил в твой афедрон», — затем хрипнул в портативку. — «Пророк — триста. Без ног. Пока вменоз».

«Егорыч. Птичка не видит вас, приём».

«Ёптить, туман... Понял тебя. Сеточка семь. Сорок южней их фишки»...

«Пока вменоз» — это я. Потому что дышу и в сознании.

«Пророк» — тоже я, но никакой библейщины — я просто люблю барабаны.

...Как я его проелдонил, этого «тарасика»? А это теплак сыграл злую шутку — тепловизор всё превращает в условность, с которой нельзя играть: я мнил себя хищником в тумане и упустил периферию. Итог: скольким пацанам — дроны, лепестки, осколки, а мне — пуля-дура... Тупо... Сзади... От мертвеца...

...Ногу как топором снесли — я завалился сразу. Ловя планету, даже успел его увидеть: сидит в позе брошенной куклы — раскинув ноги, спиной к стволу. Жёлтый силуэт на монохроме — его тепловая сигнатура — гаснет, словно аура: он остывает. Арта́ лохматила их полчаса назад, так что, как у нас говорится, он был убит, но не успел умереть. Зато успел нажать. Не целясь, дуриком всадил. Метров с пятнадцати — мне в бедро, аккурат между поджопником и подсумком. Выше не вышло — рука у него не поднялась. Не милосердие — не поднялась буквально. Только теперь — какая разница? — оба лежим на корнях. Каждый под своим персональным древом.

...Граб это? Или бук? О тех ли тычинках мы думали на школьной ботанике, Валерия Львовна, пялясь на пышности под вашей полупрозрачной блузкой. Нас эти формы вдохновляли до дыма из-под парт: все пубертаты — извращуги. Но как-то позже один старый медик, выуживая из моего мяса первое железо, дал совет: глубоко дышать и думать про жгучий юный смак, чтобы отвлечься от боли. Его правда: любая капля эндорфина лишней не будет.

Тогда сработало, но сейчас му́ка такая, что ни о чём подумать не даёт. Как пить дать, кость раздроблена. И нерв, похоже, порван. Мозг не понимает, где нога и что с ней происходит. Вроде фантомной боли, хотя технически конечность ещё при мне, но все потуги ею подвигать лишь отдаются ужасом в паху. В бессилии хватаю за кровавую штанину, дёргаю. Пытка! Будто не моя плоть, но горит адски. Как может мучать то, чего не чувствуешь? Мать его за ногу — как?!

Слышу хруст. Бедренная кость. Обломки трутся, стоит шевельнуться.

Егорыч вовремя успел с турникетом — артерия уже не сифонит, но если эва́к не будет через...

Через сколько ему не быть, чтобы мне карачун?.. А?.. А?.. А?..

...А где-то ласковый май, и начался сезон фонтанов, и девушки в коротких платьицах будут лизать мороженное на набережной...

...А в лесу стрелкотня. Треск немчуры — привычный в этих местах. В ответ — ижевское — тоже везде, как у себя дома...

...А если бы стволы базарили, как люди, то это были бы разные языки... Беглый сухой: трех-тех-тех-хенде-хох-нихт-шиссен... И наш, со звоном: да-да-да-да-давись-фашист-бух-бах-вог-двадцать-пятый...

...Когда я был здоров и весел, то даже слышал в этом музыку...

...Конферансье, лоснящийся как атомная бомба в дипломатической манишке, поставленным баритоном с чувством объявляет: «Патриотическая Оратория! Партию штурмовых винтовок исполняют лауреаты международных конкурсов и локальных конфликтов АКа Модерн...» Музыканты в первом ряду, в концертных смокингах и бронежилетах, привстают, приветствуя публику. Автоматы на изготовку, стволы вверх. Дёргают затворы. На пюпитрах стопкой магазины. В группе альтов — ручные пулемёты. Духовые — агэски, миномёты и прочее, что летит со свистом. В консерваторской акустике лязгают настраиваемые механизмы, клацают пулемётные ленты, ползают по потолку лазерные целеуказатели. «У рояля...» - взвивается филармонический глашатай и торжественно представляет скромно поклонившегося виртуоза. Рояль развёрнут декой в зал. Маэстро, откинув фалды, занимает позицию за установленным на инструменте двенадцатимиллиметровым Кордом. Он смотрит в зал через коллиматр. Чопорная публика в ожидании увертюры щурится на сцену через лорнеты и полевые бинокли. Они в вечерних платьях и в статусных костюмах, и все поголовно в бронезащите... Вот кто будет орать в оратории... Но в конце все всё равно умрут — никто не уйдёт обиженным...

Адреналиновая дрожь прошла. Её сменили бред и немощь. Ещё, как огонёк во мгле, спасающий от безумия, мерцал вопрос: как я сюда попал? И географически, и в ситуацию...

Конечно, их нагнут. И в этом карпатском воеводстве тоже. Но как-то жаль в таком весёлом деле оказаться смазкой. Сижу бессильный у ствола, вытянув огузком ноги. Так только что сидел тот «тарасик», который подстрелил меня и уже кончился. Круговорот славян в природе.

Шлем набок. Я прилип ухом к коре.

О! Вдруг вспомнил: это клён. Не граб, не бук — белый клён — явор. Одни говорят — символ бессмертия, другие — кладбищенское дерево… Какой-то гул внутри, но это не весенние соки — это что-то в моей голове. Как будто кровеносная система слилась в одну ксилему с древесиной, как это бывает в кино про невозможные мутации, которые уродуют героя, зато дарят ему живучесть…

Как бы она мне пригодилась — живучесть, какой бы она не была. А ещё древесное терпение, чтобы не слышать этот звон. Он сводит с ума. Он громче выстрелов. Громче стона. Кто в теме, знает: крик облегчает боль, но крик требует усилий, а мне тяжело даже глаза не закрывать. Поэтому скулю, чтобы сцедить сквозь зубы горечь и не отрубиться раньше времени.

Вокруг внезапно проясняется. Туман, до сих игравший за нас, решил вдруг срочно растаять — в горах так бывает — предательски расходится клочками прямо на глазах, волшебно быстро: будто над драным Хогварцом — ни дать ни взять таймлапс с ютуба.

Егорыч лежит метрах в двадцати. Он уже не встанет. Нежданный жужжик будто ждал, чтоб кто-то выскочил на открытку. Шальной дрон по нынешним временам банальней шальной пули. Ещё и дроноводы поднаторели — бьют точно в череп кручёным свингом, чтобы прикончить, а не калечить.

Зачем ты побежал, Егорыч, ну зачем? Дрон всё равно шустрее. Ты от меня его отвлёк? Так сейчас будет следующий.

«Егорыч» — позывной. На самом деле — Глеб Филиппыч. Сдаётся мне, в тысяче провинциальных школ бродят его двойники — бессменные «трудовики» с затейливыми именами-отчествами и с ёрническими рожами бодрых пропойц. «Егорыч» — больше, чем позывной — это типаж. Что он забыл в штурмовиках? Да кто их, скуфов, разберёт?..

Вот только что он вывел маркером мне на лбу время жгута (с такой ухмылкой рисуют хуй на пьяном в дупель друге). Вот только он, осторожно пригибаясь, встал, выглянул, бросил глумливое: «Никуда не уходи», а оказалось... А оказалось, он вписал время собственного ухода навсегда — на моей коже, как в журнале...

— Егор-р-рыч... Глеб-Липч... Дядь-Глеб... Старшина...

Не крик, не зов, не просьба.

Просто попытка не выпасть из этой реальности...

Хотя по правде, это реальность выпадает из меня. Отделяет толстым стеклом мировой террариум, полный опасных существ и всего, что меня не должно колышить: тело Егорыча, и труп «тарасика», и лес, и шум контакта...

И даже мою собственную ногу отделяет.

И в этой подводной тяжести вдруг слышу утробное урчание.

Нет, это не визгливая похоть коптеров - это низкий четырехтактный рокот. Моторы квадриков. Приближаются. Похоже, утевешки второй штурмовой волны.

Высадят, скинут запас бэка́, подтянутся закрепляться.

Похоже всё же будет мне эва́к.

Не отключаться...

Загрузка...