«Эта несчастная испанская война стала первой причиной всех моих бедствий. Она стала роковой язвой, истощившей мои силы...»

— Наполеон Бонапарт.


Золото.

Не просто свет, а именно золото — густое, тягучее, обволакивающее каждый предмет божественным сиянием. Оно заливало устье Тежу, превращая реку в расплавленный поток драгоценного металла, стекало по крутым склонам семи холмов Лиссабона, плавило белизну домов в ослепительную, немыслимую глазу белизну. Воздух августа 1808 года был не просто прозрачен — он был соткан из мириад сверкающих частиц пыли и морской соли, которые танцевали в лучах восходящего солнца, создавая ощущение, будто мир купается в жидком свете.

Старый торговый бриг «Анна-Мария» мягко входил в эту сияющую картину, его потертые паруса цвета старого пергамента казались сейчас позолоченными, а изъеденные соленой водой борта отливали теплым блеском старого дерева. Казалось, сам корабль, уставший от многомесячного перехода из прохладной Балтики, вздыхал с облегчением, входя в эти благословенные воды.

На шканцах, не двигаясь, застыл капитан Пьер Раудсен. Его пальцы с тонкими, не по-моряцки изящными пальцами, лежали на поскрипывающем от сотен прикосновений дубовом поручне. Он чувствовал под ладонью шероховатость древесины, каждый сучок, каждую трещинку — будто читал слепым методом историю своего судна. Тепло проникало сквозь грубую шерсть его поношенного капитанского сюртука, согревая уставшее за долгие недели вахты тело. Он вдыхал полной грудью, и его легкие наполнялись удивительным, сложным коктейлем запахов: чистый, соленый бриз Атлантики смешивался с теплым дыханием земли, сладковатым ароматом цветущих где-то вдали апельсиновых рощ, едва уловимым дымком древесного угля и пряными, чужеземными нотами, которые он не мог опознать, но которые манили и сулили нечто неизведанное. Это был запах не просто новой земли — это был запах новой жизни, запах надежды, так долго маячившей перед ним во время одиноких ночных вахт в открытом море.

Он закрыл глаза, позволив ощущениям захватить себя полностью. Перед его внутренним взором проплывали образы, рожденные мечтами и долгими размышлениями у навигационных карт. Вот он, молодой, полный амбиций капитан, сходит по трапу на шумную, пеструю набережную Лиссабона. Его карманы не оттягивают вес монет — нет, они полны обещаний, возможностей, контрактов. Он видит, как груз его корабля — добротная, плотная парусина и отборный, смолистый корабельный лес с балтийских берегов — находит своих покупателей, как звенит звонкая, чужеземная монета, как распахиваются двери в будущее, где есть место не только прибыли, но и уважению, признанию, может быть, даже маленькому, но своему открытию. Его «Анна-Мария», старый, но верный друг, чьи каждое скрипение доски, каждый шорох каната были ему знакомы и дороги, казалась сейчас не просто судном, а ключом, отпирающим врата в этот сияющий, многообещающий мир.

— Красиво, — прошептал он сам себе, и его голос, сорвавшийся с губ, прозвучал глухо и потерянно в этом великолепии, будто кощунственной нотой в божественной симфонии. — Как же красиво.

Река Тежу расстилалась перед ними широким, спокойным полотном, переливающимся всеми оттенками серебра, лазури и изумруда. По ее глади скользили, словные водяные жуки, десятки рыбацких лодок с их потертыми, пропахшими рыбой парусами цвета ржавчины и морской соли. Белоснежные, ослепительные дома с терракотовыми, теплыми черепичными крышами карабкались вверх по холмам, образуя причудливый, запутанный лабиринт улочек, где, Пьеру чудилось, кипела своя, шумная и полная жизни, реальность. Где-то вдали, на самом гребне самого высокого холма, темнели величавые, строгие силуэты старых соборов и замков, молчаливых хранителей вековых тайн и истории этой земли. Идиллия была полной, совершенной, почти пасторальной, выписанной рукой искусного мастера, не пожалевшего самых ярких и чистых красок на свою палитру.

— Красиво, не спорю, — раздался рядом хриплый, пропахший дешевым табаком, соленой ветреностью и чем-то кислым, вроде старой бочковой капусты, голос. Он врезался в умиротворение Пьера, как тупой нож, разрывая ткань его грёз. — Словно девица перед первым балом. Принарядилась в самое лучшее, напудрилась, духи самые дорогие, что нашла, выплеснула на себя полфлакона. Только вот из-под кружев манжет уже грязь видна, а от духов за версту разит дешевым помадком.

Рядом, не глядя на капитана, опершись о поручень своими мозолистыми, похожими на корни старого дуба, руками, стоял шкипер Ларсен. Его фигура, коренастая и широкая в плечах, казалась вырубленной из куска старого, мореного дуба. Лицо, испещренное глубокими морщинами, которые лучами расходились от прищуренных против солнца глаз и бороздами лежали вокруг жесткого, недоброго рта, напоминало старую, потрескавшуюся от времени и непогоды навигационную карту незнакомых и опасных вод. Его взгляд, холодный и пронзительный, как февральский ветер в Северном море, скользил не по сияющим фасадам и лазурной воде, а вдоль береговой линии, выискивая что-то знакомое и понятное лишь ему одному, какую-то подсказку, скрытую за внешним лоском.

— Посмотри пристальней, капитан, — Ларсен мотнул головой, и его седые, жесткие, жирные волосы, собранные в неопрятный пучок на затылке, колыхнулись. — Не на верхушки, а вниз, к воде. Красота-то эта — обманка. Фасад. Мираж, который испарится, стоило нам бросить якорь.

Пьер, раздраженный, хотел резко возразить, отстоять свою мечту, свой миг торжества, но в этот самый момент «Анна-Мария», подгоняемая легким, попутным ветерком, плавно, почти торжественно обогнула последний выступ скалы, поросший колючим кустарником, и вся панорама главного порта Лиссабона открылась перед ними во всей своей оглушительной, двойственной и безжалостной полноте.

Словно невидимый режиссер сорвал позолоченный, прекрасный занавес, и взору предстала изнанка театральной постановки — грязная, задымленная, населенная статистами в лохмотьях.

Ласковая, сияющая синева Тежу уступила место воде мутной, свинцовой, тяжелой. Она была темной, почти черной в тени кораблей, отливала маслянистыми радужными разводами от бесчисленных стоков, кухонных отбросов и нечистот, сливаемых с бортов сотен судов. Воздух, еще недавно такой чистый и пряный, стал густым, почти осязаемым, им было трудно дышать. К сладкому запаху соли и апельсинов теперь примешивались едкие, режущие нос ноты: удушливая угольная гарь из труб портовых кузниц и пароходов, едкий, смолистый дух горячей смолы, которой конопатили днища бесчисленных лодок, тяжелое, тошнотворное амбре гниющих отбросов, плесени, рыбы и немытых тел тысяч портовых рабочих, грузчиков, матросов. Это был запах не жизни, а выживания, запах пота, тяжелого труда, страха и бедности.

Но главное, что заставило сердце Пьера сжаться с неприятной, холодной судорогой, вытеснив весь восторг и заменив его леденящим ужасом, были корабли. Не теснящиеся у причалов уютные, пузатые, похожие на добропорядочных буржуа торговые суденышки, а стая хищных, серых железных птиц, распластавшихся на рейде с видом полновластных хозяев положения. Британские военные корабли. Фрегаты, стремительные и опасные, и могучие, неповоротливые линейные корабли с тремя ярусами пушечных портов, из которых тускло поблескивали медные затравки смертоносных орудий. Их высокие борта были выкрашены в безрадостный, серо-черный цвет грозовой тучи, и они отбрасывали на воду длинные, холодные, словно ледяные, тени, в которых тонули все солнечные блики и вся надежда. С их палуб, чистых и невероятно дисциплинированных, доносился отрывистый, сухой, дисциплинированный бой барабанов. Звук был лишен какой-либо музыки, он отбивал не мелодию, а ритм неоспоримой власти, порядка и недвусмысленной угрозы. Их флаги — ярко-красные «Юнион Джеки» — реяли на ветру не как символы надежды или свободы, а как вызов, брошенный самому солнцу, этой чуждой, португальской земле и всем, кто, подобно им, осмелится войти в эти воды без их высочайшего дозволения.

— Видишь? — Ларсен хрипло кашлянул, и его кашель звучал как скрежет ржавых петель. — Наши новые хозяева. Говорят, приплыли присмотреть за местным принцем-регентом, чтоб он к Бонапарту в лапы не сбежал, пока англичане тут хозяйничают. А по мне, так они тут сами сесть хотят, покрепче в кресло, да чтоб ноги свесить поудобнее. И конкуренции, ясное дело, не любят. Особенно в лице нейтральных торгашей.

Пьер молчал. Слова застревали у него в горле плотным, колючим комом. Он слышал, конечно, слухи. В последней душной таверне в Гибралтаре, за кружкой теплого, горьковатого эля, какой-то подвыпивший, обветренный китобой с шрамами на лице шепотом, озираясь на дверь, рассказывал о большой войне, о каком-то Наполеоне, который, словно новый Цезарь, подчинил себе почти всю Европу, о том, что Португалия — словно последняя кость в горле у двух схватившихся гигантов. Но тогда это были лишь слова, дым таверных пересудов, не имеющий отношения к его, Пьера, реальности капитана-торговца. Теперь же перед ним была реальность, отлитая в чугун и дерево, реальность, пахнущая порохом, властью и чужим превосходством. Эти пушки, эти мерные, неумолимые барабаны, эти чужие, отчужденные лица британских матросов и офицеров, смотревших на его «Анну-Марию» с холодным, оценивающим безразличием, — все это было осязаемо, тяжело, неоспоримо и страшно.

— Ничего, — наконец выдохнул он, и его собственный голос показался ему слабым, детским, потерянным в этом грохоте портовой жизни и военной дисциплины. — Торговля... торговля всегда найдет путь. Людям нужно есть, пить, одеваться. Война войной, а…

— А обед по расписанию? — Ларсен перебил его с горькой, язвительной усмешкой, обнажив ряд пожелтевших, кривых, как старые надгробия, зубов. — Торговля, — он с презрением, с какой-то древней, затаенной ненавистью, сплюнул за борт, и слюна, темным, влажным пятном, легла на маслянистую, свинцовую воду, чтобы через мгновение исчезнуть в ней. — Её путь теперь определяют не купцы с их весами и счетными книгами, а вот эти джентльмены, — он кивком указал на ближайший фрегат, — с их канонами и уставами. Наш груз? Парусина и отборный лес? — Он мотнул головой в сторону задраенных люков трюма.

— Он или станет втридорога из-за блокад и запретов, если нам, голубчикам, повезет проскочить между гигантами. Или его конфискуют эти красавцы в синих и красных мундирах «для насущных нужд короны». А бумаги наши, — Ларсен прищурился еще больше, и его глаза почти исчезли в сети морщин, — проверят так пристально, что и моль, их точившую, в протокол внесут, коли род ее установить не смогут. А нас с тобой, капитан-идеалист, — его голос стал тише, но от этого лишь зловещее, — могут и во вражеские шпионы записать. Для отчетности. Чтобы в Лондоне статистика по поимке шпионов радовала глаз. Бриз тут хоть и приятный, а пахнет на самом деле порохом. И кровью. Чуешь?

Пьер почувствовал. Он почувствовал всем своим существом, каждой клеткой тела, уставшей от месяцев в открытом море и жаждущей наконец-то твердой, спокойной земли. Он почувствовал это всем нутром, всеми фибрами души, которая уже предвкушала отдых и успех. Грохот якорной цепи их собственного судна, который обычно был для него самой прекрасной музыкой возвращения домой, музыкой завершения трудного пути, на этот раз отозвался в его висках глухим, похоронным звоном по всем его планам, всем его надеждам, всем его наивным мечтам о быстром обогащении и славе. Он смотрел на набережную, на кишащую там, как муравейник, толпу. Это был не радостный, пестрый, многоязыкий гомэн встречи и торговли, а тревожный, нервный, подавленный ропот огромного обеспокоенного улья, чувствующего приближение дыма и огня. Он видел лица торговцев — не бойкие, хитрые и полные азарта, а озабоченные, испуганные, с бегающими глазами. Видел, как британские моряки ровными, неспешными шеренгами патрулируют причалы, их яркие, алые и синие мундиры кричащими, чуждыми пятнами выделяются на фоне выцветшей, серой, землистой одежды портовых жителей. Их взгляды, скользящие по нему, по его скромному кораблю, были лишены даже простого любопытства — лишь холодная, отстраненная оценка, подозрение и готовность в любой момент применить силу.

Его прагматичный, вечно всем недовольный, ворчливый шкипер, чей цинизм он так часто старался игнорировать, был прав. Сто раз прав. Они не приплыли в гостеприимную гавань новых возможностей. Они вошли, слепые и наивные, прямо в эпицентр надвигающейся, уже бушующей где-то рядом бури. В бури, имя которой — война. В водоворот большой политики, где их маленькое суденышко и их скромные планы не значили ровным счетом ничего. Идиллия растаяла, как мираж в знойной пустыне, не оставив после себя ничего, кроме горького, медного привкуса осознания на языке и леденящего душу, тошнотворного предчувствия беды где-то под ложечкой.

Пьер сжал шершавый, потрескавшийся деревянный поручень так, что суставы на его длинных пальцах побелели, а в ладонь впилась острая, почти неощутимая заноза. Он не почувствовал ни малейшей боли. Солнце по-прежнему палило с безоблачного, жестоко-равнодушного неба, но его лучи казались ему теперь холодными и безжизненными, не несущими тепла и жизни, а лишь безжалостно высвечивающими всю неприглядную, уродливую правду этого места, всю грязь, всю напряженность, весь страх. Путешествие, его большое, многообещающее путешествие к успеху и признанию, только начиналось, а он уже чувствовал себя не капитаном своего судна и своей судьбы, а крошечной, беспомощной щепкой, которую вот-вот, слюнявой волной чужой воли, швырнет в самое сердце водоворота истории, где его воля, его мечты и его жизнь не стоили и выплюнутой за борт шелухи от семечек.

Пьер медленно прошел по палубе «Анны-Марии», ощущая под ногами привычное, родное покачивание. Но сегодня даже это не приносило утешения. Его взгляд скользил по знакомым снастям, по бочкам с пресной водой, по сложенным аккуратными бухтами канатам — всему этому хозяйству, которое он так тщательно поддерживал в идеальном порядке. Каждый предмет на борту был частью его мира, мира, где он устанавливал правила. Но сейчас эти правила кто-то переписывал за его спиной.

Он подошел к фальшборту и уставился на воду. Внизу, у самого борта, вода была чуть чище. Он видел, как солнечный луч, пробиваясь сквозь толщу свинцовой влаги, освещает зеленоватые водоросли на ватерлинии и мелких рыбешек, стайками проносящихся мимо. Это был крошечный, все еще прекрасный мирок, последний островок той идиллии, что открылась им при входе в устье. Пьер потянулся рукой, словно желая коснуться этого луча, поймать его, вернуть. Но пальцы встретили лишь влажный, прохладный воздух над водой.

Он закрыл глаза, пытаясь силой воли воскресить в памяти тот первый ослепительный образ Лиссабона — золотые холмы, лазурную реку, белизну домов. Но картина не складывалась. Ее вытесняли серые борта военных кораблей, красные мундиры и тревожные лица на набережной. От былого восторга осталась лишь горечь, как от привкуса испорченного вина.

Спустившись в свою каюту, Пьер захлопнул за собой дверь, отгораживаясь от внешнего мира. Здесь, в тесном, но своем пространстве, пахло старым деревом, воском для палубы, лаком от навигационных приборов и едва уловимым ароматом его собственного табака — простого, крепкого, не like дорогие сорта, что он припас для удачной сделки. На столе, привинченном к полу, лежали разложенные карты. Его тонкие пальцы провели по линии их маршрута — из Копенгагена, вдоль норвежских фьордов, мимо туманных берегов Шотландии, через все капризы Бискайского залива... Весь этот путь был пройден безупречно. Он был хорошим капитаном. Он знал это.

На краю стола лежал потрепанный томик Монтеня, а рядом — неоконченное письмо сестре в Данию. Он взял лист. Бумага была плотной, хорошего качества, почерк — ровным, каллиграфическим, с легким наклоном. Он всегда гордился своим почерком. «Дорогая Маргрете, — начиналось письмо, — мы приближаемся к Лиссабону. Говорят, это город контрастов, где европейская учтивость смешивается с африканской страстью...» Дальше шли пространные рассуждения о торговых перспективах, о надеждах на скорое обогащение, о планах приобрести для нее шелк для нового платья…

Пьер скомкал лист в порыве внезапной ярости. Все эти слова теперь казались ему глупыми, наивными, детскими. «Африканская страсть»? Он с горькой усмешкой представил, как описал бы сестре реальность: «Дорогая Маргрете, мы прибыли в ад, окрашенный в цвета британского флага. Воздух пахнет страхом и угольной гарью, а вместо учтивости здесь правят штыки». Он швырнул комок бумаги в угол каюты. Письмо можно будет написать позже. Или не писать вовсе. Какая разница?

Вскоре на борт поднялся портовый чиновник — низенький, суетливый человечек в выцветшем мундире, от которого пахло чесноком и потом. Его глаза, маленькие и бойкие, как у мыши, бегали по палубе, выискивая нарушения.

— Документы, сеньор капитан, — произнес он скрипучим голосом, протягивая руку с грязными ногтями.

Пьер молча подал ему папку с заветными бумагами — судовой ролью, грузовым манифестом, свидетельствами. Чиновник, бормоча что-то себе под нос, стал их изучать, водя грязным пальцем по строчкам. Пьер смотрел, как тот палец оставляет жирный след на безупречном документе, и чувствовал, как в нем закипает злость. Это была мелкая, но унизительная порча его собственности, его порядка.

— Парусина... корабельный лес... — бормотал чиновник. — С Балтики? Интересно... очень интересно... — Он поднял на Пьера взгляд, в котором читалась не компетентность, а подобострастное желание угадать, чего от него ждут более высокие инстанции. — Вам придется ждать. Инспекция от военно-морского флота его величества. Они... решают, что можно разгружать, а что является стратегическим грузом.

Он произнес это со странной смесью страха и важности. Пьер лишь кивнул, сжав челюсти. Он понял: этот человек — никто. Просто винтик в огромной машине, которая теперь будет перемалывать и его, Пьера, и его груз, и его планы.

Спустившись по трапу обратно на причал, Пьер на мгновение задержался, глядя на свою «Анну-Марию». Она казалась такой маленькой и беззащитной на фоне громадных военных кораблей, ее стройные мачты — такими хрупкими рядом с их мощными, утыканными пушками бортами. Он положил ладонь на теплую, шершавую древесину фальшборта у основания трапа. Последнее прикосновение к своему миру, к своей власти, которая таяла с каждой минутой.

Решив развеяться, Пьер прошелся по набережной. Толпа действительно была нервной и разношерстной. Здесь теснились португальские рыбаки с обветренными лицами, африканские грузчики, сгибающиеся под тяжестью тюков, бойкие торговки, предлагавшие вяленую рыбу и теплые лепешки. Но над всем этим витал невидимый гнет.

Пьер ловил обрывки фраз на разных языках: «...блокада Тулона...», «...французский корпус у границы...», «...принц Регент в панике...».

Он остановился у лотка, где продавали дешевое вино, и заказал кружку. Вино оказалось кислым и мутным. Рядом двое оборванных моряков, от которых несло дешевым ромом и отчаянием, о чем-то горячо спорили.

— Говорят, в Кадисе уже голод, цены на хлеб взлетели до небес! — сипел один, беззубый.

— А здесь лучше? — хрипел другой. — Англичане скупят все провиант для своего флота. Нам, как и всегда, объедки.

Пьер отставил недопитую кружку. Он смотрел на грязную булыжную мостовую, на облупившиеся стены складов, на суетящихся людей. Этот город не был ни европейски учтивым, ни африкански страстным. Он был испуганным, затравленным и грязным. Бриз, обещавший когда-то свободу и новые горизонты, теперь приносил лишь тревожные слухи, запах чужих кораблей и ощущение неизбежной катастрофы. Он повернулся и медленно пошел обратно к своему кораблю, к своей клетке. Буря еще не началась, но предгрозовая тишина была уже невыносимой.



Загрузка...