Привычка — это тюрьма, которую ты строишь сам. И начинаешь любить решётки.

Утро в Ржавце пахнет гарью, кислым тестом и рекой. Этот запах въелся в стены так глубоко, что его не выбить даже щёлоком. Я проснулся от того, что под дверью заскреблась крыса. Или это был сквозняк. Я лежал ещё пару вдохов, прислушиваясь. В Ржавце всегда что-то скребётся — крысы, ветер, чужие намерения.

Вышел на крыльцо проветриться. Город просыпался. Из кузарских мастерских валил дым. Тучные бородачи тащили телеги с рудой, переругиваясь своими лающими голосами. Мимо прошла вирья — высокая, с серебряными колокольчиками в волосах. Она не смотрела ни на кого, но все мужчины на улице вдруг выпрямились.

Город жил своей жизнью. Торговал, врал, предавал. Рожал детей и хоронил стариков. Пора было завтракать.

Коптильня, которую мы с Айкой превратили в жильё за зиму, приветствовала меня привычным полумраком. Половина балок была новой — я менял их всю зиму, выбивая гнильё и вставляя свежее дерево. Другая половина осталась старой, закопчённой. На одной из них, прямо над столом, темнело пятно. Засохшая кровь. Я пытался соскоблить её три раза. Потом перестал.

Две комнаты, общая гостиная, очаг, который я укрепил собственными руками. Не дворец, но убежище за зиму удалось сделать крепкое.

Айка уже стояла у очага. Её силуэт вырисовывался на фоне огня — худая спина, копна мелких косичек, быстрое движение рук. Она варила похлёбку. Репа, кости, вода из колодца. Булькало и пахло вкусно, если закрыть глаза на то, что мясо на костях было уже третьей варки.

Я сел за стол. Айка не оглянулась — просто поставила передо мной кружку. За зиму мы выучили друг друга до смешного. На краю стола лежали её склянки и мои инструменты. Всё вперемешку. Я машинально поправил одну из банок, которая стояла криво.

— Аккуратно. Если эта дрянь плеснет на кожу, ты не сможешь держать нож неделю.

— Я научил тебя слежке и ведению допросов, а ты меня не растворяться в склянках, — проворчал я.

Она наконец посмотрела на меня.

— Справедливый обмен.

Рядом с моей кружкой лежал хлеб. Последний чёрствый кусок. Мы потянулись к нему одновременно. Руки встретились над столом. Моя вернулась к кружке. Айка взяла хлеб, разломила пополам и положила половину обратно.

Она села напротив, макнула свой кусок в похлёбку. Я сделал то же самое.

— Пресная.

Айка подняла на меня глаза.

— Как жизнь, — бросила она.

Я хмыкнул. Она умела бить точно, хотя я бы предпочёл, чтобы промахивалась чаще. Мать-вирья, отец-человек — она не принадлежала ни тем, ни другим, да и давно перестала пробовать. Айка влипла в крупные неприятности прошлым летом, её должны были повесить. Я помог выпутаться. Она осталась — отрабатывать долг, как она это называла. Я не возражал. Только дурак откажется от помощи виртуозной воровки и травницы.

После завтрака она разложила на столе свои склянки. Педантично, по порядку, который знала только она.

— Это, — Айка ткнула пальцем в пузырёк с мутной жёлтой жидкостью, — нюхать нельзя. Сожжёт слизистую.

— Предупреждение запоздалое.

— Ты нюхал?

— Очень осторожно.

Она посмотрела на меня, как на идиота. Я привык к этому взгляду. За окном шумел Ржавец. Кузари уже начали свой утренний концерт — молоты били по железу в ритме, от которого у меня дёргался глаз. Бум-бум-бум. Эхо отдаётся в груди, как второе сердце.

— Нам не помешало бы новое дело, — сказал я, пока мы ели. — Деньги, которые остались после покупки этих хором практически закончились.

Айка усмехнулась. Она делала это редко, и каждый раз я замечал, как менялось её лицо. Не смягчалось, просто становилось… живее? Как будто кто-то высек искру из камня.

— Ученица-ассистентка готова, — начала перечислять она, загибая пальцы. — Допросы, слежка, обращение с ножом. Ты меня всему научил, чему мог.

— А ты меня — терпению, — парировал я. — Почти.

Она фыркнула. За зиму мы притёрлись друг к другу, как два камня в одной сумке. Бьёмся, скалываемся, но уже привыкли. Стук в дверь прервал нашу словесную дуэль.

Я встал, положил руку на рукоять ножа на поясе и отворил. На пороге стоял лавочник. Суетливый, плотный, в переднике, который был чист спереди и грязен сзади. Типичный торговец с Полуденного рынка.

— Ты сыщик? — спросил он, не дожидаясь приглашения.

— Зависит от того, что у тебя пропало.

— Товар! Три мешка муки! Сосед, паскуда, украл! Я знаю, это был он!

Он полез в карман, вытащил горсть медяков. Протянул мне.

— Это всё, что есть. Найди! Я хочу, чтобы он…

— Я не гоняюсь за крысами, — перебил я. — Иди к дозорным. Это их работа.

— Дозорные! — он сплюнул на крыльцо. — Эти воры хуже моего соседа!

— Тогда заведи собаку.

— Сначала муку воруют, потом детей утащат, — огрызнулся он. — А вы всё выбираете, что «имеет значение».

Я закрыл дверь прежде, чем он успел продолжить тираду. Послышались удаляющиеся шаги и что-то про «бездельников». Пусть бормочет. Я подождал, пока шаги затихнут. Потом подошёл к двери и выглянул в щель. Лавочник шёл по улице, размахивая руками. О чём-то спорил сам с собой. На углу стоял гривец — тощий, с бегающими глазами. Он проводил лавочника взглядом, потом скользнул глазами по нашей двери. Он методично обкусывал ноготь на большом пальце, глядя прямо на нашу щеколду. Так смотрят на спелое яблоко, которое вот-вот упадет. Я отпрянул.

— Гривцы нынче смелые, — пробормотал я, задвигая засов.

Айка смотрела на меня с тем выражением, которое я уже научился ненавидеть. Скепсис пополам с молчаливым вопросом.

— Кто-то только что жаловался на отсутствие работы, — сказала она.

— Я не жаловался.

Показал взглядом на угол, где стояли запасы — несколько мешков с крупой, копчёная рыба, брусок сала. Заработанное прошлыми делами. Мы не богатели, но и не голодали. Пока.

— Ты мог бы взять. Мелочь, но…

— Мелочами занимаются мелкие люди, — отрезал я. — Я не хочу искать муку. Браться надо за действительно важные происшествия, иначе погрязнем в мелочах. И испортим репутацию.

— И кто нам предложит важное, если ты всем отказываешь?

Она спрашивала не из любопытства. Она проверяла. Айка умела задавать вопросы так, что они звучали как ловушки. Она взяла со стола свою кружку, отнесла в угол и поставила на полку. Ровно, с лёгким стуком. Потом вернулась к травам. Но я видел: её спина была прямой, как струна. Она не согласилась. Просто решила не спорить.

Грохот у двери заставил нас обоих вздрогнуть. Но это был не стук — это был удар. Тяжёлый, громкий, как будто кто-то решил вышибить дверь плечом. Я потянулся к ножу. Айка метнулась к очагу — там у неё были спрятаны стальные игрушки и пара склянок с едкой дрянью.

Дверь распахнулась.

— ГОРША, ЧЁ ЗАПЕРСЯ, СУКИН ТЫ СЫН?!

Братила ввалился в коптильню, как медведь в курятник. Огромный, шумный и неуклюжий. Он постарел за зиму — осунулся, на лбу пролегли новые морщины. Одет просто — рабочая одежда, заплатки на локтях. Но объятия его остались прежними — сгрёб меня так, что хрустнули рёбра.

— Отпусти, задушишь, — прохрипел я.

— Не задушить такого гада, — расхохотался он, отстраняясь. — Ты, старый сапог, рад тебя видеть.

Он кивнул Айке — менее энергично, но с уважением. За зиму он понял, что она не просто девка, которую мы подобрали на улице.

— Садись, — я указал на скамью. — Выпьешь?

— А то как же!

Айка поставила перед ним кружку. Братила осушил её одним глотком, вытер рот рукавом.

— Как ты? — спросил я.

— Плохо, — честно ответил он. — Охраняю склады у купца. Платит мало, но регулярно. Лучше, чем ничего.

— А стража на рынке зачем?

— Князь чистит ряды, — он поморщился. — Ярополк своих ставит. Они заняты чем угодно, но не охраной лавок.

Он замолчал, глядя в пустую кружку. Люди так смотрят, когда хотят сказать что-то важное, но не знают, как начать.

— Что стряслось?

Он поднял глаза.

— В Ржавце нашли повешенного. На прошлой неделе. Стражника. Не просто повешенного — казнённого.

— Казнённого?

— Со свитком на груди. Там написано — брал взятки. И подпись: «Справедливость».

Справедливость. Красивое слово. Я слышал его много раз — от командиров, от князей, от жрецов. Обычно его произносили те, кто только что тебя обокрал. Настоящая справедливость — это когда ты нашёл убийцу, доказал вину, передал суду. И судья не продал приговор тому, кто больше заплатит. В Верее это называлось «сказка для дураков».

— Почерк чей? — спросил я.

— Что?

— На свитке. Почерк. Местный? Грамотный? Крупный или мелкий?

Братила моргнул. Потом сообразил.

— Крупный. Ровный. Буквы… как в храмовых книгах.

Не просто убийца. Кто-то, кто умеет писать и знает толк в каллиграфии. Это сужало круг. В Ржавце грамотных — по пальцам одной руки.

— Бумага? Чернила?

— Не разглядел. Стража забрала.

— Кто нашёл тело?

— Кажись, рыбник с Полевого угла. Митяй. Торгует у Старого моста по утрам.

— Он ещё там?

— Откуда мне знать.

Я кивнул. Митяй с Полевого. Имя, место, время. Уже что-то. Я переглянулся с Айкой. Она чуть сузила глаза, что означало: «интересно».

— Кто-то вершит суд, — продолжил Братила. — Сам. Без Дома Камня. И народ… шепчется. Говорят, он прав.

— И что стража?

— Стража? — Братила усмехнулся. — Молчат. У всех рыло в пуху. Напряглись.

Он допил вторую кружку, которую Айка подлила молча. Я подошёл к окну и выглянул на улицу. Гривца на углу уже не было.

— И ещё, — добавил он тише. — Несколько шнырей пропали. Гришка Косой, который торчал у Старого моста. Мелюзга с Копней. Как сквозь землю. Кто-то чистит улицы. И делает это… правильно.

— Правильно? — повторил я.

— Ты помнишь Косого? Избил старуху до полусмерти. Дом Камня жалобу не принял.

Айка вдруг подняла голову. Пальцы её замерли над пучком сушёной мяты.

— Это та старуха с Гнилой улицы? Седая, с клюкой?

Братила кивнул.

— Она приходила ко мне зимой. За медуницей. Боялась выходить из дома, потому что Косой ошивался рядом. Я дала ей отвар, денег не взяла.

Она замолчала. Её пальцы, только что быстро перебиравшие травы, замерли на одном пучке. Айка смотрела в стену, но я знал: видит она не стену, а ту старуху с клюкой, которая боялась выходить из дома. Братила кашлянул, прочищая горло.

— Её не стало. Сердце не выдержало. А теперь урод исчез.

— Ты сам проверял? — спросил я. — Про старуху.

Братила кивнул.

— Нашёл её соседку. Та помнит. Говорит, жалобу подавали в Дом Камня. Написали на бумажке «старческое слабоумие» и вернули обратно. Старуха умерла через три дня, как Косой её отделал.

Я молчал. Айка перестала перебирать травы.

— Значит, правда, — сказал я наконец.

— Правда, — Братила уставился в пустую кружку, словно там были ответы. — Вот я и думаю. Если это правда — то что? Убийца прав?

— Прав тот, кто выжил, — сказал я. — Остальные просто не успели возразить.

История была знакомой. Система не работала для тех, кто не мог заплатить. Но чтобы кто-то взял и… исправил?

— Сечёшь? — спросил Братила. — Найти бы кто порядки наводит.

— Это не моё дело, — сказал я.

— Не твоё? — он удивился. — Не устал пузо чесать?

— Я нахожу людей за деньги. И не ловлю убийц, которые… популярны.

Братила кивнул. Он понял.

— Давеча заходил к Лису, — сказал он, поднимаясь. — Не открывает. Сидит в своей конуре. Совсем скис.

— Лис?

— Он знает что-то. Или боится. Не уверен, что хуже.

Братила обнял меня на прощание — снова с хрустом рёбер — и ушёл, оставив за собой запах дешёвого табака. Дверь закрылась. В коптильне стало тихо. Только треск углей. Айка не двигалась. Я тоже. Мы оба смотрели в одну точку — на дверь, за которой только что скрылся Братила. Каждый думал о своём. Но, кажется, об одном и том же.

Я встал. Взял кружку Братилы со стола — пустую, с остатками браги на дне. Отнёс к ведру с водой. Сполоснул. Поставил на полку рядом с нашими. Айка подошла к столу и продолжила перебирать свои травы. Пальцы двигались быстро, рассортировывая пучки.

— Ну? — спросил я.

— Что «ну»?

— Что ты думаешь?

Она подняла на меня глаза. В них было что-то, чего я не мог прочитать.

— Я думаю, что ты не спросил моего мнения.

— А оно имеет значение?

— Очевидно, нет, — она отвернулась. — Ты решил за нас обоих. Как обычно.

Я встал. Подошёл к ней.

— Я отвечаю за последствия. Ты — за похлёбку.

Она резко выпрямилась. Поставила ступку на стол. Звук вышел громче, чем нужно. Её лицо было рядом с моим — тонкое, с высокими скулами, с янтарным отливом в карих глазах.

— Я не твоя собачка, Горша, — сказала она тихо, но в голосе была сталь. — Я с тобой, потому что обязана. Если я для тебя обуза — скажи. Я уйду.

Я хотел сказать, что собачки не задают столько вопросов. Но промолчал. Она была не обузой — она была… чем-то другим. Чем-то, что я не хотел называть.

— Ты не обуза, — буркнул я наконец. — Но и не командир. Привыкни уже.

Айка отвернулась. Напряжение повисло в воздухе, как дым от сырых дров.

— Мы будем его ловить? — спросила она не оборачиваясь.

— Нет.

— Почему?

— Потому что это не наше дело.

Она промолчала. Но это молчание было громкое. Я чистил нож. Это я делаю, когда надо думать. Руки заняты — голова свободна. Братила сказал: кто-то чистит улицы. Правильно. Правильно — это слово, которое я не люблю. Оно означает, что кто-то решил, что знает правило. Кто-то написал свиток. Грамотно. Ровно. Без спешки. Повесил стражника и оставил список грехов.

Я убрал нож в ножны. Вышел во двор. Размять ноги, проверить забор. Привычка — я не любил, когда что-то выходило из-под контроля, а забор был частью периметра. Частью безопасности.

На земле у забора лежали обугленные щепки. Мальчишки жгли костёр, судя по следам. Я подошёл, чтобы убрать. Старый дуб у ворот был меткой. Кто-то — то ли дети, то ли бродяги — развёл огонь прямо у корней. Кора почернела, от неё веяло гарью. Я коснулся обугленного места.

И мир взорвался.

Запах. Горелое мясо. Чёрный дым, поднимающийся к небу. Пронзительные крики. Ольховка. Деревня в три двора, которую нам приказали сжечь, чтобы выкурить прячущихся степняков.

Стрелы. Трупы. И лицо. Девочка зим семи. Она не кричит. Просто смотрит на меня. Глаза большие, тёмные, полные… чего? Упрёка? Или просьбы?

И я разворачиваюсь. Убегаю в лес. Потому что вокруг — степняки, и если я останусь, то умру. Я выбираю жить. Тогда я назвал это тактикой. Сейчас — трусо... Сейчас никак не называю. Она смотрит мне вслед.

Я отдёрнул руку. Жар был таким реальным, что кожа на ладони зазудела. Я всё еще чувствовал на губах вкус той золы. Сердце колотилось, как бешеное. Холодный пот выступил на лбу. Ольховка. Три зимы назад. Девочка, которую я не спас.

Я не думал о ней каждый день. Но она жила во мне — как заноза, которую невозможно вытащить. Как часть меня, которая умерла там, в огне. Я стоял, прижав ладонь к обугленной коре дуба.

Вороны на крыше мастерской орали. Кто-то за забором колол дрова. Ржавец жил. Продолжал жить — шумно, равнодушно, как живут все города, которым плевать на то, что ты несёшь внутри. Я убрал руку.

Вернулся в коптильню. Айка подняла на меня глаза.

— Что?

— Ничего, — соврал я. — Показалось.

Её глаза задержались на мне — долго, без слов. Понимание в них было настоящим. И молчаливое согласие не спрашивать. Я был благодарен за это.

Вечер. Мы сидели у огня. Тишина нарушалась лишь треском дров. На стене висели наши вещи — ножи, сумки, пучки трав. Всё вперемешку. Два набора инструментов, две жизни, которые сплелись за эту зиму.

Я смотрел на огонь и видел лицо девочки из Ольховки. И слышал голос Айки, которая спрашивала: «С чего ты взял, что мы НЕ будем его ловить?»

Кто-то в Верее вершил правосудие. Сам. Без суда, без закона, без оглядки на последствия. И часть меня — та, которая помнила Ольховку — понимала, почему. Но другая часть — та, которая выжила — знала: если правосудие вершит один человек, это не правосудие. Это просто другая форма тирании.

Огонь потрескивал. За окном шумел Ржавец. Айка сидела напротив, её лицо было в тени. Мы молчали.

Весна в Ржавце только начиналась. А с ней — что-то ещё. Что-то, что пахло гарью и кровью. Я чувствовал это. Посмотрел на Айку: тишина, которую мы купили зимой, заканчивалась. Она сидела в тени, её лицо было неподвижно.

— Когда пойдёшь к Лису, я с тобой — сказала она.

Я открыл рот, чтобы возразить. Закрыл. Она смотрела на меня в упор, и я понял: спорить бесполезно.

— С чего…

— Потому что я знаю тебя. Говоришь «нет», а сам уже продумываешь планы.

Я промолчал. Она была права. И это меня раздражало.

— Утром, — буркнул я.

Айка кивнула. Встала. Подошла к своей комнате. У самой двери обернулась.

— Ты отказал лавочнику в поиске муки. Появился убийца стражников. Ты и его искать не хочешь. Поднимаем ставки ещё?

Я нахмурился. Поиск вора мешков муки уже не казался таким уж бестолковым занятием.

— Не проспи, — она усмехнулась. — Утром мы идём к Лису.

Дверь за ней закрылась. Я остался один с огнём, тишиной и новой информацией, которая никуда не вписывалась.

Я смотрел на закрытую дверь её комнаты и думал о том, что весна — это всегда время, когда старое дерьмо вытаивает из-под снега. Можно было бы наврать себе, что я иду к Лису ради денег. Но правда была в том, что покой в коптильне стал слишком громким. Он давил на уши сильнее, чем эти чёртовы молоты за стеной. Нам обоим нужно было во что-нибудь вляпаться, чтобы почувствовать себя живыми. И город, судя по всему, собирался предоставить нам эту возможность с лихвой.

Загрузка...