Майская ночь уже давно безмятежна и темна. Это раньше её прорезали яркие костры, звучали радостные, звонкие запретные песни, люди танцевали и праздновали. И отовсюду доносился смех. Потом из тьмы приходили кромешники, и смех замолкал навсегда. Теперь эта ночь одна из многих в череде теплых весенних ночей, когда тиха земля, когда мирно с небес смотрят звезды, когда только горят в ночи костры, возле которых суетятся мальчишки, ушедшие на лунную пастьбу, в ожидании, когда испечется рассыпчатая, безумно вкусная на свободе картошка. Храпят чуткие кони, настороженно косясь в сторону озера. Они знают, что в Майскую ночь до сих пор воды не спят. И их обитатели тоже не спят — получив разрешение водяного, они выходят в эту ночь, чтобы повеселиться и развеяться, забирая человеческое тепло. Только кромешники теперь не придут и не защитят.
Синева быстро, густо переходила в черноту ночи. Звезды сверкали, как будто алмазной крошкой на небосвод плеснули. Месяц еле проклюнулся из далеких, еще синих гор, ему еще прорастать и прорастать, как верят в деревнях, а от воды уже тянуло злоехидным смехом. Только надо обладать очень чутким сердцем, чтобы уловить зло в хихиканье русалки. Мужики, кто посмелее, лишь сладострастный призыв слышат в смехе выходящих из озерных вод простоволосых дев, одетых только в длинные простые рубашки, чей подол так и тянет задрать кверху… Озерные девы легкодоступны, не то, что деревенские девки — те прежде жениться требуют.
Лишь венки служат украшением озерных дев, но не нуждаются те девы ни в злате, ни в каменьях — они сама красота; они сама нега, с ясными, как звезды глазами, да белой, как снег, мертвенной кожей.
И идет хоровод по кромочке окияна, поет песни и ждет, когда смелая рука выцепит себе из хоровода подружку по душе.
Он все это знал. Не первая Майская ночь в его жизни. И не последняя, к сожалению. Все, как всегда. Вода. Хоровод. Множество ненужных девичьих лиц, многие из которых он узнавал. Иногда прячущаяся в лесу, за деревьями, знакомая рыжая девчонка, год от года становившаяся все выше и старше, но испуг в её глазах был все тот же. Порой он даже думал, что стоит уже здороваться с ней — не один год же пересекались на берегах разных озер, только знал одно: его черная, расшитая серебром форма отпугнет девчонку вернее утопленниц. Понять бы еще, кого она выглядывала в веренице танцующих? Сестру или мать? Странная верность утопшей его привлекала и в тоже время отталкивала — давно уже пора забыть и жить своей жизнью. Впрочем… Он сам такой. Который май приходит сюда, на кромку между мирами, потому что слухи о том, что видели её в веренице танцующих никак не утихали, болью ворочаясь в его сердце.
Хотя… Он оглядел берег Ладоги. Сейчас рыжей девчонки на берегу не было. И у людской верности бывает предел. Кажется, и в прошлом году её не было. Вроде бы. Он потер лоб, сложил руки на груди и, прислонившись боком к одинокой, как девица на выданье, березке, росшей на берегу, принялся ждать. Соколов сквозь пальцы смотрел на его побеги, потому что знал — при случае он выхватит из лап утопленниц совсем уж дурных мужиков. Они-то такую красоту редко в деревнях видели. Соколов умудрялся оформлять его побеги, как дежурства, иногда даже выписывая наградные к дорожным деньгам. Нужны ему эти награды…
Он провел отрешенным взглядом по длинной цепочке танцующих. Его их неземная красота не привлекала. Только сердце внезапно ухнуло в живот и там и осталось. Долгие годы поисков завершились… Она наконец-то появилась. Она наконец-то тут. Та, которую он не мог забыть, та, которую он до сих пор любил, та, кто приходила во снах, прося её защитить, та, руку которой в его кошмарах вновь выдирала бездушная вода из его пальцев, оказавшихся слабыми перед волей стихии. А ведь он её тогда, в «Катькину истерику» спас, вытащил из гибнущего Санкт-Петербурга, но вода все равно пришла за ней, забирая назад свою неслучившуюся жертву.
Он хотел одного — узнать, что её держит тут, в мире живых, и помочь ей уйти, если она этого хочет. Он знал — некоторые упорно держатся за нежизнь, за тело мертвяка, как тот же Кошка, один из его братьев по службе в Опричнине. То, что она будет так упорно держаться за нежизнь, было для него неожиданностью.
По кромочке мира, между Навью и Явью шла она. Печальное, неживое лицо, странная улыбка на алых губах, длинная русая коса по пояс. Знакомая до боли и все же чуть другая. Смерть меняет всех, даже её. Он же не мог забыть, как она выглядела девять лет назад?
Он рванул на пределе сил, не прибегая к кромежу, чтобы русалки не разбежались, схватил холодную, робкую руку и потянул прочь, вырывая из хоровода. За их спинами раздался ехидный смех — русалки думали, что он закончит, как и они, в холодной толще воды. Это тут мир живых тёпел и ласков — мертвые воды всегда холодны, как губы и любовь русалок.
— Милый… — еле пробормотала она, словно с трудом вспоминая человеческую речь. Ему было больно, что дело зашло так далеко. Ему было стыдно, что она позволила себе задержаться тут, забирая чужие жизни. «Только не она! — хотелось ему кричать. — Она никогда не была такой, позволяющей себе убивать!» Только реальность говорила иное — она предпочла нежизнь.
Он замер перед ней, вглядываясь в ясные глаза. Вот затрепетали ресницы, согрелись тоненькие пальцы в его широкой, грубой ладони, вот робкая улыбка появилась на её лице.
— Узнала?..
Она выдохнула:
— Узнала! — И бросилась к нему в объятья, обвивая крепче плюща, жарко шепча в ухо, так что сердце понеслось вскачь, словно ему опять восемнадцать: — милый, родной, любимый, забери меня отсюда, унеси прочь, согрей, спаси, защити… Нет моей мочи больше жить под гнетом Водяного. Забери, откупись…
И бьется она в руках живой, напуганной птицей, так что сердце заходится от страха и счастья. Нашел! Нашел. Все-таки нашел её… Теперь не отпустит, теперь не потеряет. Костьми ляжет, а заберет её душу из ледяных лап водяного.
Она снова, как молитву, повторила:
— Забери меня, откупись от водяного.
Он горько спросил, чуть отстраняясь и ладонями обнимая её лицо:
— И чем же выкупить тебя можно? Серебром, золотом, украшениями? Так топил в воде не раз.
Он не лгал — незачем в таком лгать. Все свое жалование по первости спускал на золото и серебро, без счета топя его в холодных водах Ладоги, Онежа, Ильменя… Он же не знал точно, в каком озере она отныне живет по воле водяного. Ловил не раз и осетров — служилых водяного, и сомов — его лошадей, но те молчали, не выдавая тайну Наташи. Его Наташи…
— Как и чем тебя выкупить, душа моя?
— Выкупишь? — потупилась она, пряча за ресницами взгляд.
— Выкуплю. Только скажи, чем.
Она быстро-быстро закивала и забормотала, ничем сейчас не напоминая живую Великую княжну:
— Душой! Живой душой выкупи. Век не забуду, век буду рядом, только забери меня из озера, там холодно, там страшно, там все иначе, не звонят колокола, не блестят в солнечном свете маковки церквей… Забери, молю!
Он, не скрывая боли, выдавил:
— Нет у меня души.
Сколько раз уже признавался в этом, и все равно больно, как в первый раз. Она расцвела в страшной улыбке:
— Чужой душой выкупи! И будем жить припеваючи, горя не зная!
Он оттолкнул её прочь, снова понимая — его жестоко обманули. Или он сам был рад обманываться. Она, сидя в траве, оскалилась, показывая пасть, полную острых, мелких зубов и зашипела, готовая броситься в бой. Тьма заклубилась на его пальцах, и этого было достаточно, чтобы утопленница понеслась прочь, сверкая пятками.
Как же он устал от игр водяного. Любил тот так шутить — подсовывая похожих русалок. Говорят, мог устраивать хоровод из девиц как на подбор с одним лицом.
Он покачался с носка на пятку, рассматривая уходящий прочь хоровод.
— Опять не то озеро.
Он в последний раз обвел взглядом берег Ладоги: песок, сосны, крутобокие камни, стайка девиц, тащивших в воду хохочущего парня: кряжистого, сильного, кудрявого, живого.
— Опаньки! — будет хоть куда слить злость на самого себя, готового так легко обманываться. Он влетел в холодную черную воду, схватил за левое запястье парня, рванул его прочь из цепких ледяных рук русалок, но внезапно тот развернулся и с размаху ударил кулаком в лицо. Попытался ударить, потому что уйти от пудового кулака было легко — он не задержался бы на службе, не умей уклоняться от таких нелепых ударов. Он поднырнул под руку парня и выпустил из себя тьму, потому что кто-то из голодных русалок в возникшей кутерьме попытался вцепиться острыми зубами ему в плечо. Тьма потекла из него темнее ночи, превращая тихую ночь в кромешный ад — завопили, заметались русалки, вода вскипела до белой пены, когда они понеслись в озеро, спасая свою нежизнь, в небесах радостно заухала сова, одобряя случившееся на берегу. Дурной парень, ошалевший от обещаний русалки, вновь попер на него. Пришлось опять уходить в бок, ставя подножку, и, больно вывернув руку тому на спину, вжимать одурманенного парня воду, снова и снова куная его с головой, пока в глазах того не проснулся разум.
— Очухался? — рявкнул он.
— Оч… Оч… Очухался…
— Еще полезешь за верной смертью?
— Да чтоб… Да чтоб я… Да еще раз… За девкой…
Он помог ему встать и хмыкнул:
— Опаньки! Это ты зря… Если не за девкой, то за кем ты собираешься бегать?
Тот мотал головой из стороны в сторону — капли летели во все стороны, бухтел что-то себе под нос, ничего не понимая, и он не выдержал — хлопнул его по плечу:
— Не зарекайся. Просто выбирай живую.
Он осмотрел опустевший берег и замер — у кромки воды сидела одинокая русалка. Она обняла себя руками за колени, прижимая их к груди, и чего-то ждала. Её не напугала тьма. Или, наоборот, он оказался таким страшным, что даже у нежити от страха отнялись ноги?
«Добегался же ты, Калина! Хорош, однако!»
Она прошептала почти тоже самое, что и предыдущая русалка говорила ему, только из её уст это звучало отчаянно-обреченно:
— Забери меня отсюда… Нет моей мочи больше жить под гнетом Водяного. Забери меня из озера, там холодно, там страшно, там все иначе, не звонят колокола, не блестят в солнечном свете маковки церквей… Забери, молю! Я знаю — ты кромешник, это в твоих силах. Забери… Развей. Не могу тут больше — водяной мытарит душу, не пуская. Развей…
Он долго смотрел на неё:
— Я могу отвести только в одно место…
— Хоть куда, только подальше отсюда.
Он подошел к ней, протянул руку, еще готовый ударить тьмой, если она кинется на него, но ледяная рука в его ладонь легла доверчиво и безжизненно.
— Пойдём.
Он утянул её в кромеж, кипенная завеса зазвенела болью, чувствуя, что нечисть и нежить слишком близко, зато черный полог Нави посветлел, превращаясь в лед и приглашающе распахнулся. Её можно было так отпустить — пусть сама пересекает завесу, но она была такая хрупкая и напуганная, что он шагнул первым, осторожно ведя её за собой. Знал, что это аукнется холодом, в лед замораживающим его, но иначе не мог.
К ней уже кто-то бежал из глубин Нави.
— Ступай, тебя уже заждались… — он отпустил её руку и шагнул прочь, чувствуя, как летят из него прочь снежинки, как холод рвется к сердцу в попытке его остановить. Мир стремительно выцветал. Впрочем, привычное дело. Не раз ходил в Навь. Отболеет, отлежится, и все. Только, быть может, кто-то другой будет так же милосерден к ней и отведет её в Навь без боли.
С пальцев вместо тьмы летел снег, но до рассвета еще далеко, еще успеет проверить не один хоровод. Может, Онеж или Ильмень? Он там бывал каждый год. Синим глазом на него из-за завесы Яви посмотрел Идольмень.
Он выгнул бровь:
— А почему бы и нет?
Тогда, в первую после «Катькиной истерики» Майскую ночь он легко нашел её в Ладоге, теперь же она как сквозь землю провалилась или, вернее, скрылась под толщей воды, в которой не выжить даже кромешнику. Только Садко веселился на пиру у Морского царя — тот сам его позвал. Никто кромешника, пса, звать не будет.
Он шагнул на знакомый-незнакомый берег — никогда тут не бывал, только сердце почему-то шептало иное.
В лесу за уже устало бредшим хороводом мелькнула знакомая рыжая макушка — оказывается, её верность не иссякла, просто по долгу службы девочку… Девушку уже, взрослую, самостоятельную, причем магиню, судя по черному мундиру и петлицам, перевели сюда, на край света. И даже тут она продолжала искать свою сестру или мать. Он нахмурился — она отчаянно напоминала Кошку. Но ведь такое невозможно? И не подойти с вопросом — летит поземкой за ним снег, белой перхотью оседая на черном кафтане опричника. Он потом в Москве наведет справки о магине с лицом Кошки, служащей в Суходольске.
Он пошел по кромке воды. Она лизала его ноги, набрасывалась волной по колено, а то и выше, и уползала в озеро обратно, превращаясь в лед. Мысли тяжело ворочались в голове. За ним следом летела снежная метель — он принес на себе Навь в мир живых.
Он шел мимо русалок, почти не различая их лиц. Только внезапно сердце опять трепыхнулось глупой птицей в его груди и тут же замерло — Навь слишком сильно сковала его своим холодом.
— Наташа?... — он смотрел и то узнавал её, то не узнавал — смерть меняет черты людей, иногда кардинально.
Она гневно посмотрела на него, вырывая ладонь из рук спешащих прочь товарок, и с размаху залепила ему пощечину.
— Уйди, идиотина! Уйди с глаз моих прочь! Сколько уже можно молить об этом!!!
Холод накрыл его с головой, выстужая мысли, так что удивляться он не стал. Просто не смог. Не хватало на чувства сил.
На её ладони таял снег, который коркой покрыл его лицо. Она неверующе посмотрела на снег, стряхнула капли с ладони и внезапно, порывисто бросилась в его объятья. Он не устоял под её напором, кромежем вываливаясь не в воду, а на заросший высокой, мягкой травой луг. Пряный запах тяжело ударил в одурманенную Навью голову.
Она упала на него сверху, ладонями хватая за лицо, поцелуями, сейчас восхитительно теплыми согревая его. Надо же, как он промерз, если Наташа в его объятьях сейчас была обжигающе горячей. Впрочем, думать об этом не хотелось.
— Глупый ты идиотина, куда ты опять сунулся… Почему ты не можешь без приключений… Тебе согреться надо — вымерзнешь же напрочь. Леша, почему с тобой никогда не бывает просто…
— Наташа…
Она уткнулась ему лбом в грудь, там, где пыталось биться его замерзающее сердце.
— Лучше молчи… Умоляю, молчи… Леша, Алёшенька, до рассвета так мало времени осталось. Лучше молчи, а то снова будем только ругаться.
Он гладил её по восхитительно теплым плечам, по рукам, по спине и отогревался. Об утопленницу.
— Наташа…
— Молчи.
— Позволь мне выкупить тебя…
Она простонала ему в грудь, где живым было только сердце:
— Молчи… Слышать тебя уже не могу. Из года в год одно и тоже. Я скоро от надежды и ненависти к тебе сойду с ума. Опять же солжешь. Хватит лгать! Алеша, хоть каплю милосердия… Прошу.
— Я заберу тебя, я выкуплю своей жизнью, я что-нибудь придумаю…
— Алеша…
Он, вкладывая в слова весь жар остывающего сердца, бормотал, уговаривая её:
— Я всю кровь свою отдам. До последней капли за тебя — больше мне отдавать нечего. Передай это хозяину своему. Скажи ему — вся моя кровь в обмен на тебя.
Идольмень заворочался в своем каменном ложе, выплескиваясь на берег, каплями с головы до ног забрызгивая и Наташу, и его. Он ледяными волнами почти достал их. Весенний Идольмень гневлив и скор на расправу. Шторма возникают быстро и не успокаиваются неделями.
Она резко села и завопила на него:
— Убирайся прочь, идиотина! Прочь! Знать тебя не желаю! Видеть больше не могу!
Она бросилась бежать по мокрой, утопающей в воде траве. Брызги ледяной воды летели прочь из-под её босых, израненных острыми камнями ног. Рдяные капли крови расходились кругами по воде, и казалось, еще чуть-чуть и он поймет тайну, которую от него скрывает Идольмень.
Он помчался за нею, понимая, что не успевает, что не догонит, что она скроется под толщей воды раньше его, но все равно бежал, а потом, когда огромная волна обрушилась на неё, утаскивая на дно, упал на колени, бессильно стуча кулаками по воде. Если бы можно было так её победить… Если бы так можно было приструнить водяного… Если бы он только мог спуститься с ней на дно. Другие-то русалки не стеснялись — тянули за собой своих избранников, топя их на поживу водяному. И только ему досталась неправильная русалка. Русалка, которая, даже злясь и ненавидя его, не тащила на дно, не иссушала его своим поцелуем, не щекотала до смерти, а лишь убегала раз за разом. Словно она живая. Словно душа все еще при ней. Словно она еще любит его.
Он все же нашел в себе силы встать и пойти на берег. Холод вымораживал тело, только что ему до этого, если у него сильнее болит то, чего у него нет? Если душа ноет и стонет, исходя кровью. Та душа, которой нет.
Он оглянулся на озерную гладь. Вода уже успокоилась, храня свою тайну. Только месяц с небес смотрел и подмигивал, словно знал какую-то тайну, которую ему, адскому псу, кромешнику и опричнику Алексею Калине знать нельзя.
Он тяжело вздохнул. Опять не то озеро, опять не те русалки. Опять все впустую, который год подряд.
Магия обетов, сдерживающих кромешников, не знала осечки.