Москва, март 1924 года.

Дождь шёл третий день. Он не ливал, не хлестал — просто висел над городом серой, мокрой пеленой, пропитывая одежду, стены и душу. По Мясницкой улице редко проезжали извозчики, а прохожие, накрывшись картонными зонтами или старыми шинелями, торопливо семенили по краю мостовой, будто боялись, что город растает под этой водой.

В маленькой квартире на втором этаже, где пахло пылью, чернилами и старыми книгами, Лев Костин сидел за столом, накрытым клеёнкой в клеточку. Перед ним — стопка пожелтевших дел, вынутых из ящика с надписью: «Фонд 17. Временные следственные материалы. 1918–1920 гг. Не вскрывать без санкции ЦК».

Леву было двадцать шесть. Он работал архивистом в недавно реорганизованном Главном архиве ОГПУ — учреждении, где правда не просто фиксировалась, а формировалась. Он знал: не всё, что написано, можно читать. Не всё, что найдено, можно оставить. И уж точно не всё, что исчезло, — исчезло навсегда.

— Эх, Лёвушка, опять копаешься в мёртвых бумагах? — раздался голос из кухни. Это был Прохоров, старый архивариус, бывший чиновник царской канцелярии, который, чудом избежав расстрела, остался «по хозяйственной части».

— А что ещё делать? — усмехнулся Лев, не отрываясь от дела. — Жизнь и так пишет слишком быстро. Кто-то должен читать, пока можно.

Прохоров вышел, держа в руках чашку с чаем, заваренным на треть водой.

— В этом фонде — только призраки, — сказал он, глядя на стопку. — Там, где «не вскрывать», обычно лежат трупы. Не буквально. А так — убитые имена, стёртые следы, сожжённые доклады. Особенно за 18–19-й. Кровавый карантин.

Лев кивнул. Он знал. И всё же — руки не слушались. Он развязал потрёпанную тесёмку, открыл папку… и замер.

Под слоем обычных протоколов — допросы, списки арестованных, рапорты — лежал плотный, запечатанный воском пакет. На нём — ни штампов, ни номеров. Только карандашная надпись, почти стёршаяся:
«Тому, кто найдёт правду. 12 марта 1918 г.»

— Что это? — пробормотал Лев.

— Не трогай, — тихо сказал Прохоров, вдруг побледнев. — Это не просто бумага. Это проклятие.

Но Лев уже разломал воск. Внутри — письмо на тонкой, пожелтевшей бумаге. Почерк — чёткий, женский, с нажимом.

«Если вы читаете это — значит, я мертва. Меня зовут Анна Волошина. Я была следователем Особого отдела ВЧК. В 1918 году я начала расследование о хищениях из партийной кассы, о тайных связях высоких товарищей с бывшими офицерами, о подкупе и шпионаже. Документы были собраны. Я назвала имена. Но правда оказалась опаснее врага.
Меня предупредили: замолчи — и останешься жить. Я не замолчала.
Архив спрятан. В усадьбе «Красный Бор», под Тулой. Там, где был наш временный штаб. Истину я зарыла не в землю, а в память. Если вы — тот, кто не боится правды, идите туда. Но помните: тот, кто знает слишком много, не доживает до старости.
Анна Волошина. 12 марта 1918 г.»

Лев поднял глаза. В комнате стало тихо. Даже дождь, казалось, перестал стучать по стёклам.

— Кто она? — спросил он.

Прохоров долго молчал. Потом прошептал:

— Я её видел однажды. В 1919-м. В коридоре на Лубянке. Она шла под конвоем. Говорили — расстреляна за измену делу. Но… никто не видел тела.

Он взглянул на Льва с жалостью.

— Ты только что открыл дверь. А за ней — не прошлое. За ней — могила. Твоя или чужая — ещё неизвестно.

Лев медленно сложил письмо. Его руки не дрожали. Наоборот — впервые за долгое время он почувствовал, что жив.

Он посмотрел в окно. Москва тонула в сером тумане. Но где-то за этим туманом, под Тулой, в старой усадьбе, лежало то, что могло изменить всё.

Правда.

И она ждала.

Загрузка...