Кабинет был серым и неуютным. Свет лампы падал на стол, оставляя глубокие тени под глазами следователя. Воздух был сперт, пах пылью от папок c делами и растворимым кофе. На стуле рядом со мной сидела мама. Её рука лежала поверх моей, сжимая мои пальцы, и время от времени она поглаживала мою ладонь большим пальцем, тихо, будто успокаивая ребенка после кошмара.

Следователь, мужчина с усталым лицом, отложил протокол и посмотрел на меня поверх очков.

— Ладно, мальчик, давай еще разок. Просто повтори все с самого начала. Очень внимательно.

Я кивнул, сделав глубокий вдох и выдох.

— Вы мне не поверите, — начал я. — Вы решите, что я сошёл с ума. Но это правда. Всё это правда.

Я закрыл глаза, и меня поглотили воспоминания.

Моя лучшая подруга, Вера, жила в доме напротив. Наши участки находятся на одной линии, разделенные лишь узкой дорогой. Окно моей комнаты на втором этаже смотрела прямо в ее гостиную на первом. Я был свидетелем ее заточения. Ее родители, строгие и амбициозные, превратили ее жизнь в бесконечные репетиции за пианино. Я видел, как тух ее взгляд, как сгибалась ее спина под тяжестью чужих ожиданий.

Потом был пожар. Она не выдержала и подожгла ненавистный инструмент. Казалось, после этого все наладится. Родители, напуганные случившимся, стали мягче. Целых полгода в их доме царило хрупкое перемирие. А потом все вернулось на круги своя.

Спустя полгода в гостиной появилось новое пианино. Старое, антикварное, из темного, почти черного дерева, с витыми ножками, напоминавшими скрюченные кости. Его купили у одной старухи, которая жила на отшибе, в самом конце нашей улицы. Эта женщина появилась тут недавно, и ее мало кто знал. Я видел эту старуху лишь мельком, но этого хватило. Ее походка. Она была не живой. Она передвигалась не шагами, как это делаем мы, а какими-то судорожными, ломаными рывками. Ее тело изгибалось под немыслимыми углами, будто кости были соединены на шарнирах, а мышцы не подчинялись законам физиологии. Каждое движение было резким, прерывистым, словно невидимый кукловод дергал за нитки, и от этого зрелища было не по себе. И ее улыбка. Она появлялась внезапно, широкая, до ушей, обнажающая мелкие острые зубки, и так же внезапно гасла, оставляя на лице маску безразличия. Но взрослые, будто не замечали этого ужаса. То ли просто не хотели этого замечать, то ли из-за неспособности увидеть истину, которую почему-то легко различали дети.

С появлением этого пианино Вера начала меняться. Она стала проводить за ним все больше времени, как одержимая. Ее музыка стала чередой прерывистых аккордов, переходящих в визгливый диссонанс, от которого болела голова и появлялась ощущение не проходящего ужаса. Она повторяла один и тот же обрывок мелодии, но с каждым разом словно сбивалась, запиналась, будто клавиши пианино сами сопротивлялись ее пальцам. А она сама становилась бледной. С каждым днем все бледнее. Кожа стала прозрачной, сквозь нее проступали синие прожилки вен. Каждый день, проводя время за игрой, она худела и двигалась все более странно. Её движения стали почти что такими же резкими, ломаными, как у той самой старухи.

И я видел кровь. На закате, когда солнце било в окно под углом, на белых клавишах были видны темные, липкие, ржавые пятна. Она играла, и ее израненные пальцы оставляли на слоновой кости новые следы, но она, казалось, не чувствовала боли.

В тот роковой вечер, примерно за час до того, как все случилось, я своими глазами видел, как родители Веры сели в свою машину и уехали по делам. Дом остался пустым. Я сидел в своей комнате и пытался писать сочинение по русскому. За окном медленно гас розовый закат, окрашивая крыши домов и верхушки деревьев в холодный сиреневый цвет. Мой взгляд, устав от тетрадки, блуждал по привычному пейзажу. Дорога, фонарь, череда заборов, и среди них - освещенное окно гостиной Веры с темным силуэтом рояля. Я открыл свое окно и услышал, что она играла ту же жуткую, монотонную мелодию, раскачиваясь в такт. Ее лицо стало мертвенно-белым. Взгляд был пустым, и смотрел, будто внутрь себя, в какую-то черноту. И вдруг. Её пальцы соскользнули с клавиш, и она перестала раскачиваться.

Ее голова медленно, с неестественной плавностью марионетки, начала поворачиваться в мою сторону. Движение было настолько плавным и непрерывным, будто шея была не из костей и мышц, а из плотной, скользкой ткани. Казалось, она повернется до конца и не остановится, будет вращаться дальше, ломая все законы анатомии. И в тот момент, когда ее пустые, остекленевшие глаза нашли мои в сумерках, движение резко прекратилось. Замерло. Наши взгляды встретились через два окна и узкую улицу. В ее глазах была только пустота, в которой плавало осознание. Осознание того, что происходит. Того, что она уже почти не она. И в этой пустоте я увидел отражение собственного ужаса. Потом ее глаза закатились, оставив в орбитах только белые, влажные яблоки, и она беззвучно рухнула со стула на пол.

Сердце у меня ушло в пятки. Я моментально сорвался с места, вылетел из дома и помчался через дорогу к ее дому. Я звонил в дверной звонок, колотил в дверь кулаком, в надежде, что может вдруг кто-то окажется дома или сама Вера встанет и откроет мне дверь. Тишина. Тогда я, не раздумывая, обежал дом и через приоткрытое окно на кухне влез внутрь.

Я ворвался в гостиную. Вера лежала на полу, возле пианино. Я бросился к ней, стал трясти ее за плечо.

— Вера! Вера, слышишь меня?

Ее кожа была ледяной, неестественно холодной. Дыхания я не чувствовал. И в этот момент я услышал что-то странное. Из глубины пианино донесся тихий, но отчетливый звук. Влажное, причмокивающее бульканье, точь-в-точь как когда через трубочку выпивают последние густые капли со дна стакана. Этот звук был отвратительным, живым и шел прямиком из чрева инструмента.

Медленно, против воли, я отпустил Веру и поднялся. Сделал шаг к пианино. Кровь на клавишах была свежей, алой, она блестела в свете лампы.

Моя рука, холодная и чужая, легла на полированную поверхность крышки. Под пальцами я почувствовал легкую, едва уловимую вибрацию, словно внутри что-то дышало. Я задержал дыхание. Последним усилием воли, которая уже почти не принадлежала мне, я открыл тяжелую крышку пианино.

То, что я увидел внутри, навсегда врезалось в мою память. Внутри, среди струн и молоточков, извивалось нечто. Это была она. Та самая старуха. Ее тело было неестественно вытянутым и тонким. Она припала к основанию клавишного механизма, и ее впалые щеки двигались, втягивая что-то. Алая жидкость сочилась из-под клавиш, из тех самых пятен, что оставляли пальцы Веры, и всасывалась в ее безгубый, растянутый в жадной гримасе рот. Старуха пила кровь Веры. Питалась ею прямо через инструмент.

И в этот миг её голова на тонкой шее резко повернулась ко мне. Ее глаза, мутные и серые уставились на меня. И на ее лице расползлась та самая, жуткая до ушей улыбка. Она обнажила ряды крошечных, игольчатых зубов. И из ее глотки вырвался пронзительный, леденящий душу визг, смесь скрежета металла по стеклу и предсмертного хрипа.

Я не помню как бежал. Я выпрыгнул из комнаты, вывалился через то же кухонное окно и пулей помчался к себе домой. За мной гнался этот визг.

Дома, трясясь как в лихорадке, я набрал номер полиции.

Полиция приехала почти сразу же. Я ждал во дворе, окутавшись в одеяло, которое накинула на меня мама, и смотрел, как в окнах дома Веры мечутся чужие силуэты и вспышки фонарей. Через какое-то время вышел следователь. Он подошел, и его лицо было невозмутимым, профессионально-бесстрастным.

— Осмотрели, — сказал он четко, без лишних слов. — Девочки нет. Следов происшествия тоже. Пол чистый. Пианино на месте. — Он ненадолго замолчал, его взгляд, будто взвешивал меня. — Крышку открыли. Внутри всё в порядке. Струны, механизм. Ничего лишнего. Инструмент как инструмент.

Он не сказал ни слова про старуху. Его голос был ровным и уверенным. Каждое слово звучало как приговор, высеченный из фактов, против которых мои кошмары были бессильны. Эти факты: чистый пол без крови, целое пианино, пустой дом - начисто стирали мою правду. Они не оставляли ей места в этом мире.

Я не поверил ему. Не мог поверить. Ледяной холод кожи Веры, булькающий звук из глубины инструмента, та жуткая улыбка во тьме за струнами. Всё это было настолько реальным, тактильным, вонзающимся в память, что не могло оказаться вымыслом. Я знал, что видел. Но мир вокруг, представленный этим человеком в форме, твердил обратное. Во мне боролись две несовместимые реальности. И та, что была моей - проигрывала, у нее не было доказательств, кроме моих слов. А они, судя по взгляду следователя, уже ничего не значили.

Я закончил свой рассказ в кабинете. Следователь, молча, смотрел на меня, и в его глазах читалась тяжелая, уставшая убежденность. Убежденность в том, что перед ним просто запуганный, впечатлительный ребенок с расстроенной фантазией. Он тяжело вздохнул, сделал последнюю пометку и отпустил нас, сказав, что если что, они свяжутся.

Дело уже было к ночи и мне нужно было поспать, но спать я не мог. Образы старухи из пианино и пустые глаза следователя смешались в одну лихорадочную кашу. На следующее утро, едва родители ушли на работу, я вышел из дома и решил пойти туда, где жила та старуха. Мне нужно было хоть что-то узнать. Хоть какая-то зацепка.

Солнце светило, как ни в чем не бывало, и от этого обыденного света становилось еще более не по себе. Дом стоял на самом краю улицы, заросший диким шиповником. Самый обычный старый дом, каких много. Я остановился у калитки. Идти внутрь, постучать в дверь? Безумие.

Я уже повернулся назад и сделал несколько десятков шагов, ругая себя за трусость, когда увидел идущую навстречу женщину. Молодая, лет тридцати, с двумя огромными бумажными сумками. Она шла, согнувшись под их тяжестью, и продукты вот-вот готовы были вывалиться наружу. Ей было явно невмоготу.

Я остановился, подождал, пока она подойдет ближе.

— Вам помочь донести? — предложил я.

Она подняла на меня усталое, но благодарное лицо.

— Ой, ты бы очень выручил! Совсем руки отнимаются. Я живу недалеко, буквально в паре десятков шагов.

Я взял одну из сумок. Она была на удивление тяжелой, будто набитой не продуктами, а камнями. Мы пошли. Шли молча. Я погруженный в свои мысли, и она на чём-то сосредоточенная. Мы свернули за угол, и передо мной открылся вид на ту самую улицу. Я машинально поднял голову и обомлел. Мы шли прямо к тому самому дому, заросшему шиповником. К дому старухи.

Сердце упало куда-то в пятки, стало биться где-то в горле. Я замедлил шаг.

— Мы… сюда? — выдавил я.

— Ага, вот сюда, — она кивнула на калитку, уже доставая ключ от двери дома. — Моя крепость. Спасибо тебе огромное, ты очень помог. Заходи, я как раз собиралась чай пить. А то неудобно отпускать тебя не отблагодарив.

Я подумал, что это мой шанс перебороть собственную трусость и узнать хоть что-то о судьбе Веры. Я сглотнул ком и, чувствуя, как холодеют пальцы, вошел следом за ней.

Мы вошли в гостиную. Она была почти пустой. Диван, телевизор, ковер на полу. И на этом ковре я заметил четыре отчетливых, темных вмятины, округлые, глубоко вдавившиеся в ворс ковра. Как от тяжелых ножек.

Я невольно остановился, глядя на них.

— А здесь… что-то тяжелое стояло? — спросил я.

Женщина, разгружавшая сумки на кухне, выглянула в проем.

— Наверное, диван старый. Или комод. Не обращай внимания, я еще не до конца тут обустроилась. Присаживайся на диван, я быстро!

Я сел на край дивана, стараясь не смотреть на следы.

— Чай и порог готовы! — весело позвала женщина, входя с подносом. На нем дымились две кружки и кусок румяного яблочного пирога. Она поставила его на низкий столик и села напротив, улыбаясь.

— Спасибо еще раз, я бы одна с этими сумками с ума сошла.

— Угощайся, пожалуйста. Кстати, как тебя зовут?

Я назвал свое имя, едва шевеля губами.

— Что-то ты грустный, — мягко заметила она, отпивая чай. — Тебя что-то гложет?

Ее тон был таким искренним, участливым, что в тишине этого чужого, проклятого дома что-то во мне дрогнуло. Может, это была ловушка. Может, последняя надежда на то, что я все выдумал.

— Моя подруга, она жила напротив, — начал я с трудом. — У нее было пианино. Очень старое, черное.

— Прямо напротив? — она подняла брови, делая вид удивления. — Интересно. И что она играла на этом пианино?

— Ее заставляли играть родители. Играла она странные мелодии. А потом с ней стали происходить всякие вещи.

— Всякие? — она отставила чашку, ее поза стала более внимательной, собранной. — Какие же?

Я замер. Не знал, как это сказать. «Вера будто угасала, а в пианино была старуха и пила её кровь»? Да бред же! Слова застряли комом в горле.

Я потянулся к своей чашке, чтобы выиграть время, и мой взгляд, уклоняясь от ее пристального внимания, упал на её волосы. На ее темные волосы, собранные в небрежный пучок. И там, почти на макушке, поблескивало что-то синее. Это была заколка для волос с маленькой пластмассовой бабочкой. Такую носила Вера. Я узнал эту заколку сразу, как увидел. На бабочке была заметная трещинка на левом крыле.

Ледяная волна прокатилась по спине. Я заставил себя поднять глаза на женщину. Она все так же смотрела на меня, ожидая ответа, и в свете солнца из окна я разглядел вторую деталь. Над ее верхней губой, у самого края ноздри, была крошечная, плоская родинка.

Память ударила, сильным звоном в голове. Темнота за струнами. Колеблющийся свет лампы. Впалые щеки, двигающиеся в мерзком, всасывающем ритме. И над кровавым, растянутым в ужимке ртом была такая же родинка. Больше, выпуклее, похожая на прилипшую мушку. Но в том же самом месте.

Здесь, на этом молодом, гладком лице, она была как стертая тень оригинала. Но я узнавал ее. Это была она.

— Что ж... Тебе нравится пирог? — спросила она, — Я всегда пеку с корицей. Она придает особый вкус. Насыщенный.

Я не мог ничего ответить. Она просто смотрела на меня. И ее лицо начало меняться. Оно будто расслабилось, стекая с костей, обнажая другую, скрытую структуру. Мышцы вокруг рта ослабли, и уголки губ поползли в стороны. Медленно, неотвратимо. Она больше не пыталась улыбаться. Ее рот просто растягивался, обнажая бледные десны. А за ними - ровный частокол крошечных, острых, как бритвенные лезвия, зубов.

Я замер, не в силах пошевелиться, не в силах отвести взгляд. В ее глазах было только холодное, хищное, бездонное любопытство. И понимание. Понимание того, что я вижу её истинный облик.

— Тебе никто не поверит, — сказала она. Тихо. Ласково. Голос был все тем же молодым, женским. Но за этим голосом улавливалось что-то ещё. Та самая, булькающая, многослойная манера, выдавала ее с головой. Это был голос той старухи, смакующий каждое слово.

Что-то внутри меня оборвалось. Я вскочил, задев чашку с чаем, которая тут же разбилась о пол. Горячий чай обжег ногу, но я не почувствовал боли. Я видел только ее. Существо, которое сидело напротив и смотрело на меня сквозь треснувшую маску человеческого лица.

Я не помнил, как рванулся к выходу. Вырвал дверь, споткнулся о порог, выкатился на крыльцо. В след за спиной я лишь слышал злорадное, влажное, причмокивающее щелканье, точь-в-точь как тогда, из глубины пианино.

Я бежал. Оглянулся единожды, когда пересек калитку.

Дом стоял, как прежде, залитый солнцем, утопающий в шиповнике. В окне гостиной первого этажа, прислонившись лицом к стеклу, стояла эта старуха в образе молодой женщины. И улыбалась. Широко. До самых ушей, обнажая частокол игольчатых зубов. А над ней, в окне на втором этаже, в черном прямоугольнике темной комнаты, стояла бледная фигура. Вера. Ее лицо было пепельным, глаза явились двумя черными дырами. Она медленно, с трудом, будто сквозь толщу воды, подняла руку и прижала ладонь к стеклу. На мутном стекле остался влажный, грязный отпечаток.

Я бежал прочь. Ветер выдувал из меня последние остатки тепла и слёз. Я знал теперь всё. Эта старуха сменила кожу за счет жизненных сил Веры. Я был единственным свидетелем её метаморфозы. И моё свидетельство было таким же бесполезным, как крик за толстым, звуконепроницаемым стеклом.

Несколько позже в школе я узнал, что новенькая девочка из параллельного класса, тихая и скромная, переехала в наш район. Её родители, говорят, купили ей пианино. Старинное. С витыми ножками.

Загрузка...