Терпи, матушка Евдокия. Терпи. Не забыла, да и не позабудешь до конца земных лет той самой проповеди протоиерея Даниила, когда пришла к нему с почерневшим от скорби земной лицом. И сказал отец Даниил: «И воздастся каждому по вере его и терпению». По вере и терпению, матушка Евдокия, так что будет тебе роптать. Помнишь, как мать твоя, упокой ее душу грешную, говорила: «Стужа не тужа, сдюжишь, коль с богом дружишь». Стало быть, дружишь с богом, раз однажды пришла в услужение к нему, вот и верь в него, уж он-то знает, как и что для тебя лучше. А что холодно — то веру твою он испытывает. Вот и покажи господу, что веришь всецело его помыслам, матушка Евдокия.
Слышишь, извозчик кобылку подгоняет? Должно быть, близко уже деревня. Вон и избы крайние проглядывают, будто грибы пречудные из-под снега растут, дымок над крышами вьется. Бог даст, отогреют кости твои.
А стужа январская так и трещит повсюду, звенит в воздухе, искрится. В народе молвят, крещенские морозы самые лютые — вроде примета такая. Так это или нет, а здесь, за городом, это куда как заметней. Эх, да что мороз, погляди, матушка Евдокия, какая красота кругом, а то в городе этом света божьего не видишь. Кутайся, кутайся в плат, стучи зубами, немного еще осталось, почти доехала. Гляди-ка, никак тебя встречают: баба долу голову клонит.
Извозчик осаживает кобылу. И вот уж более не скрипит под полозьями снег, и ветер студеный не морозит щеки. Едва успеваешь сползи с саней, как баба эта тотчас под ноги падает, причитает:
— Матушка, миленькая, спаси господи, доехала! Спасительница наша! Отмоли, прошу, дитятко. Помирает кровиночка, еле дышит. Доктор давеча из города приезжал, поглядел, послушал, да токмо плечами пожал. Помрет, мол, молитесь, на бога уповайте.
Смотри, матушка Евдокия, как заливается слезами баба. Видать, худо дело. Доктора эти только и гожи речи умные разводить, а как лечить, так богу отправляют молиться. Вот и ты бормочешь про себя:
«За что жалованье только получают, бестолочи, прости, господи».
Так ведь и то спасибо, что отправляют к богу, в нем одном и есть спасение. Ох, и чего эта тетеха зенки свои коровьи растопырила?
— Где дите-то, мать? — вопрошаешь нетерпеливо. — Веди к ней.
Будет тебе, матушка Евдокия, не серчай, деревенский люд такой, не шибко догадливый, зато простодушный.
— Да горяченького чего дай, хозяйка, страсть как замерзла в дороге.
Гляди-ка, опомнилась баба, в избу тебя повела. Ох, а натопила-то как, щеки так и полыхают с мороза. Спаси господи, не дал тебе замерзнуть. Хозяйка суетится, кружку горячего вару в руки тебе сует, и пальцы, одеревеневшие от холода, понемногу отходят и начинают гнуться. Пьешь отвар маленькими глотками, восхваляя отца небесного, и тепло растекается по нутру, будто расцветает там прекрасный цветок с теплыми лепестками. Тает во рту малина, мятный дух разносится по горнице. Враз вспоминаешь слова покойницы матери: «Хороша малинка в зиму, греет, лечит, жизнь сладит». После, отказавшись от ужина, следуешь за хозяйкой в горницу, где дочь ее лежит.
— Как зовут девку?
Хозяйка со слезами:
— Параней назвали. В честь Параскевы Пятницы.
Киваешь довольно: доброе имя дала дочке хозяйка.
— Хорошо. Буду молиться за Параскеву. Годов-то ей сколько?
— Семнадцатый пошел.
Вспоминаешь, как понесла в том же возрасте. Живот у тебя был острый, сразу распознала, что мальчишка будет, мамкина отрада. Степкой назвать решила. Муж противиться не стал: не до того ему было — батрачил с рассвета до заката. А ты все мечтала, как будет Степка по утрам карася на пруду таскать, днем в хозяйстве помогать, а вечером женихаться, чтоб однажды привести в дом невестку. Да только воспоминаниями обратились все твои мечты. Сколько с тех пор годов прошло, поди уж не сосчитаешь.
— Ступай, хозяйка, — выставляешь Параскевину мать из горницы, — да смотри, чтоб никто не совался до утра. И чтоб тихо было. Молитвы тишину любят.
Только погляди, как беспокойно пламя свечи: вытанцовывает, шарахается из стороны в сторону, словно душа мятущаяся. Оттого тени в горнице кажутся живыми, и дрожь по спине пробегает. Ну-ка, не смей бояться, матушка Евдокия. Бог с тобой, на него полагайся.
«Эх, а девка плоха совсем, — качаешь головой. — Еле дышит и горит вся, точно только из печи. Довели олухи, прости господи, дотянули, пока та на краю жизни не оказалась».
Будет тебе, матушка Евдокия, ворчать, что с них взять, сено да навоз, только и всего.
Так тихо становится в избе, что слышишь даже, как стучит твое сердце. Крестишься, испрашивая божьего позволения на исцеление больной лихорадкой Параскевы, достаешь из сумы старинное деревянное распятие, которое подарил тебе сам протодиакон Сергий, вкладываешь его в послушные девичьи руки. Некоторое время вслушиваешься в дыхание девицы, а затем принимаешься читать псалмы. Тихо и певуче, как учила игуменья Февронья.
«Бог Всесильный, милостивый и милосердный, долготерпеливый; Тот, Чьи любовь и справедливость безмерны, помнящий добрые дела отцов для тысячи поколений их потомков; прощающий грех, и непокорность, и заблуждение, и очищающий…»
Замечаешь, как губы девичьи шевелятся беззвучно. Слышит ли юная Параскева голос твой или бормочет что-то несвязно, находясь в бреду? Ты не знаешь того, никто не знает, кроме господа. Склоняешься над девицей, ухо к губам приближаешь. Нет, не разобрать ни слова.
А помнишь, матушка Евдокия, как сидела возле сына своего Степки, который также помирал от лихорадки вьюжной февральской ночью? Помнишь, как гладила по волосам его курчавым и непослушным, баюкала, напевала колыбельную, а от него, точно от печи, пыхало жаром? И он бормотал что-то в бреду, едва шевеля губами, как эта самая Параскева, и часто-часто дышал. И стояла тогда все та же прегустая тишина, а вокруг, как и теперь, плясали тени — создания беспокойного пламени свечи. Ничем не могла помочь сынишке, лишь проливала слезы у его постели, дожидаясь, когда закончится вьюга и прибудет уездный лекарь. Часа три уж прошло, как перестал дышать Степка, а ты все не могла отойти от сына. Смотрела на него остекленевшими глазами, точно не Степка, а ты сама померла в то февральское утро.
Торопливо смаргиваешь появившиеся воспоминания из мирской жизни и продолжаешь читать псалмы, мысленно выпрашивая у господа прощение за то, что поддалась соблазну. Мир полон искушений, трудно подчас сдержаться, чтобы не поразмыслить о были давней, померкшей с годами. Молитвы помогают. Почти всегда.
Псалом за псалмом, заученные годами, слетают с твоих уст монотонным напевом и заплетаются в чудотворный узор невидимого для глаз покрова. Им ты укутаешь измученную хворью Параскеву, и с божьей помощью та оправится.
Ночь, женщина с бледно-ледяным ликом, нависает над миром, и ты чувствуешь ее тяжесть на своих плечах, отчего голова склоняется над хворой девкой. Но ты даже не помышляешь о том, чтобы остановиться, размять ноющую спину, потому что знаешь, что ночь — время не для жизни предназначенное. Сколько людей померло, и ведь почти все ночью или перед рассветом, как Степка. Не время сетовать на усталость, сонливость и навалившуюся тяжесть. Всем тяжело, матушка Евдокия. Разве легко матери Параскевы этой? Небось, глаз не смыкает ночами, страшась, что дите помрет?
Не спешит ночь, замедляет время, растягивает его, словно песню поминальную, чтобы мрак успел проникнуть в самые потаенные углы. Оживает ночная жизнь. Вот и сейчас, слышишь, как в тишине шуршат по углам хлопотливые мыши? Снуют туда-сюда, пищат, жалятся о нелегкой своей мышиной жизни. Этакие мышиные разговоры в ночной тишине. Знаешь ты, что лишь туда не проникает мрак, где есть бог, свет и молитва. Сгущается, клубится над тобой темнота, разглядывает тебя с интересом. А ты делай свое дело, молись. Что тебе до этой темноты? Протоиерей Даниил в своей проповеди на Крещение Господне сказал, что к каждому молящемуся приставляет господь ангела. И твой ангел, матушка Евдокия, сейчас рядом. Ничего не бойся.
Ворочается девица, так и нашептывает без умолку невнятную словесную вязь. И ты ей шепчешь в ответ:
— За всяким распоследним человеком наблюдает господь, верит, что тот исправится. И за тобой он смотрит, знает о твоих напастях, и жизнь твоя в его руках. Коли пришел твой час, значит, заберет тебя в прекрасный мир, а нет — поможет поправиться.
А вот и псалом девяностый. Ты знаешь, для любого хворого «Живый в помощи» одна из самых сильных молитв. В каждом ее слове находится любовь к ближнему, надежда и частица спасителя. Читаешь:
«Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится».
Глядишь на юную Параскеву и просишь господа принести избавление ей от лихорадки. А девка дышит часто, и ты видишь, что на самом краю сейчас она. Снова поддаешься искушению и позволяешь памяти вернуть тебя в прошлое, в ту злополучную ночь, когда лихорадка отняла у тебя Степку и едва не лишила разума. Только тихий, едва слышный голосок возвращает тебя к постели деревенской болящей. Понимаешь, что просит она что-то, а что — не разобрать. Верно пить хочет. Подносишь к ее губам баклагу с водой освященной. Девка делает несколько маленьких глотков и, перекосившись, тут же выплевывает.
— Ах ты ж, невзгода какая, — едва не вскрикиваешь от досады и тотчас складываешь троеперстие и трижды крестишься. — Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас.
Ухает сердце — взметается пламя свечи, и мелькает вдруг в горнице тень страшная — истое чудовище. В одночасье слышишь, как девка шипит по-змеиному:
— Уходи, старая. Прочь. Выметайся, монашка-поломойка. — Девица хихикает противно. — Сгинь, пока цела. Катись к своему драному попу, дурню седому.
Ох, матушка Евдокия, что же такое тут деется? Девка-то не просто больна — бесяк ее мучит, силы молодые вытягивает. Ну уж нет, прогадал нечестивец, нипочем не отдашь ты ему измученную девичью душу. Зажигаешь ладан, и тот принимается тлеть, испуская по всей горнице густой пахучий дух. Берешь распятие в руки, держишь его перед собой, словно щит, и принимаешься петь:
«Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его...»
Вдыхает девица аромат ладана, глаза распахивает, зенками по сторонам водит. Примечает тебя, и давай корчиться да завывать, что то песье отродье. Ай-ай-ай, бедная, ну подожди, поможет тебе матушка Евдокия. Летят бранные слова из девичьих уст, да такие, что грешно даже слышать. Только ты не вздумай принять их к сердцу. То бесяк испытывает тебя. Читай молитву животворящему кресту господню, отродье это терпеть ее не может.
«Пречестный и Животворящий Кресте Господень, прогоняяй бесы силой на тебе пропятаго Господа нашего Иисуса Христа…»
Читаешь и тут же окропляешь бесяка освященной водой. А тот то засмеется дурашливо, то зарычит, то заблеет жалобно, захнычет, отпустить его запросится. А ты крепче сжимаешь распятие, чтоб не вздумал нечистый выбить из рук, и говоришь твердо:
— Нет, бесяк, никакого отпущения тебе не видать. Оставь девку, уходи откудова заявился, иначе уморю.
Грозишь бесяку, а у самой сердце от страха замирает. Тотчас чувствуешь на правом плече чье-то едва ощутимое прикосновение, и страх уходит, будто и не было. Гонишь бесяка, не сдаешься, настаиваешь. Все верно, мир людской не место нечистым.
Слышишь, матушка Евдокия, как трещит все вокруг, скрипит, как изба ходуном ходит? Мыши и те врассыпную разбегаются. Дрожит пламя, плюется, и темнота сжимается вокруг тебя. А бесяк все шипит, хрипит, кашлем заходится. Выгибается, пальцы скрючивает, завывает истошно, искажая пригожее девичье личико. Сдюжишь ли, матушка Евдокия?
Дергается еще раз Параскева и замолкает, а следом охает изба и тоже затихает. Снова тишина заполняет горницу, только и слышно, как шуршат за стеной перепуганные хозяева и собаки, носа в мороз не казавшие, воют на улице стройным хором.
Выправляется пламя свечи, горит теперь ровнехонько, а девка обмякает, не шевелится более. Прислушиваешься, жива ли она. Спаси господи. Дышит.
Читаешь «Отче наш» и «Богородице Дево, радуйся». Отступает тьма, светлеет в горнице. Никак утро зачинается? Скоро у девицы жар спадает и от испарины следов не остается. Уходит хворь вослед за бесяком. И слава богу.
Поутру заглядывает в горницу хозяйка — глазищи, что пятаки, и на лице ни кровинки. Ты ей:
— Отлежится девка, привозите ее в город протоиерею Даниилу в Никольскую церковь на причащение.
Несколько мгновений смотрит на тебя хозяйка и вдруг вбегает в горницу, падает с ревом в ноги.
— Матушка, заступница! Спасибо, родненькая. Храни тебя Христос!
Тянешь ее с пола, ставишь на ноги.
— Нечего валяться, пыль коленками собирать. Господа бога благодари, теперь с дочкой твоей хорошо все будет.
— Матушка, — спрашивает тебя хозяйка, — а что же это было такое?
— К девке твоей бесяк привязался, насилу спровадила. Веры когда нет, тут бесяк и появляется. Так что везите ее в церковь, не тяните.
Бежит хозяйка, торопится, завтрак тебе хлопочет, за стол усаживает, порхает туда-сюда что та пчела. И ты тут жевспоминаешь, как много лет назад вот так же суетилась, собирая семье на стол. И где теперь все они? Никого не стало, только ты. Потому-то и пошла в церковь, ведь когда у человека никого не остается, у него есть бог, и он уберегает от тоски смертной.
После завтрака приезжает извозчик, и ты, укутавшись в плат, садишься в сани. Хозяйка гостинцы пихает. Что ж, так тому и быть, сгодятся на благое дело. Недолгое прощание, и ты уже наблюдаешь, как удаляются избы-грибки. Матушка Евдокия, никак потеплело? Пыжился, пыжился мороз, да изошел, ровно как тот бесяк. Кобыла, отдохнувшая за ночь, бежит резво, и сани скользят куда легче, чем вчера. А вон и солнце проглядывает из облаков — то господь улыбается тебе. И ты улыбаешься ему в ответ, ведь в душе нет больше скорби, только мир и любовь к господу и ближнему.