Городской колодец, затерянный в переулках, где даже фонари боялись светить слишком ярко, стал колыбелью для маленького комка шерсти с глазами, похожими на два кусочка янтаря. Мать-кошка, израненная в стычках с бродячими псами, прошептала ему на прощание что-то вроде «жди», протолкнув под решётку с ржавой крышкой. Её лапа, окровавленная и тонкая, на мгновение задержалась на его мордочке, словно пытаясь запомнить тепло. Потом шаги растворились в ночи — вместе с надеждой.
Котёнок не понял, что «жди» может длиться вечно.
Голод превращал дни в вязкую паутину. Он лизал капли на стенах, грыз собственный хвост, чтобы заглушить спазмы в животе, и выл — тихо, как умеют выть только дети, оставленные в темноте.
Пока однажды скрип железа не разорвал тишину. В щель между крышкой и краем колодца протиснулась длинная морда с острыми зубами и глазами-бусинами, блестящими как нефрит.
— Ты пахнешь страхом, — прошипела крыса, и её голос напоминал скрип ржавых петель. — И смертью. Хочешь жить?
Она принесла ему кусок заплесневелого хлеба из мусорного бака, потом научила красть яйца из гнёзд голубей, прятаться от фар машин, которые «давят без разбора», и нюхать воздух, чтобы уловить запах собачьей шерсти за версту.
Крысу звали Шип, и её спина была покрыта шрамами — одни от кошачьих когтей, другие от человеческих сапог.
— Кошки? Они предают. Люди? Они бросают, — ворчала она, вылизывая рану на боку котёнка после очередной схватки с дворовым котом. — Ты сильный. Но сила — это не когти. Это вот здесь. Её коготь ткнул ему в грудь, туда, где должно биться сердце.
Он назвал себя Тенью. Шип одобрила: «Хорошее имя. Тени не боятся света».
Они жили в дренажной трубе, вход в которую был завален битым кирпичом. Шип учила его ненависти как искусству:
— Видишь ребёнка с куском хлеба? Беги. Его мать кинет в тебя камень.
— Слышишь мурлыканье за углом? Это ложь. Они заманят, а потом разорвут.
— Чуешь запах молока? Это яд.
Тень научился. Его лапы стали бесшумными, укус — точным, а взгляд — пустым. Когда Шип погибла под колёсами грузовика (она слишком медленно прыгнула, спасая его от стремительно накатывающегося бампера), он даже не завыл. Просто утащил её тело в тот самый колодец и присыпал землёй. «Слёзы — слабость», — говорила она.
Он вырос. Уличные коты шептались, что видели призрака — чёрного, быстрого, с глазами как раскалённые угли. Дети во дворах рассказывали страшилки о крысокоте, который крадёт непослушных малышей. А однажды весной, когда запах цветущей сирени смешался с вонью мусорных баков, Тень столкнулся с кошкой. Рыжей, измождённой, с сочащимися царапинами на боках. Она несла в зубах котёнка — крошечного, слепого.
— Жди, — прошипела кошка, загоняя детёныша в колодец, и на миг Тень увидел в её глазах то же, что когда-то сквозило в речах Шип: страх, ставший железом.
Он убил её одним ударом лапы. Котёнок запищал.
Тень подошёл ближе. От малыша пахнуло молоком и беспомощностью. В его крошечной грудке билось что-то горячее, живое, чуждое.
— Слабость, — прошипел Тень, поднимая коготь.
Но вдруг из трубы донёсся шорох. Оттуда, из темноты, на него смотрели ещё три пары глаз.
Крысы вылезли из трубы, как три капли яда — чёрные, с когтями, обломанными о бетон. Их рты были запачканы в гниющих отбросах, а глаза мерцали голодом.
— Свежее мясо, — проскрежетал самый крупный, тыча мордой в дрожащего котёнка.
Тень не думал. Его тело взметнулось вперёд само — как когда-то прыгала Шип, закрывая его от грузовика. Клыки впились в горло первой крысы, коготь распорол брюхо второй. Третья, визжа, бросилась прочь, но он настиг её у края колодца. Когда всё кончилось, его шерсть была липкой от чужой крови, а в ушах звенело: «Слабость. Слабость. Слабость».
Котёнок сидел там же, где его оставила мать-кошка, и плакал. Тень толкнул его мордой — малыш упал на бок, тонко взвизгнув.
— Замолчи, — прошипел он, но крошечное тельце прижалось к его лапе, ища тепла. Вдруг в памяти всплыло что-то обрывочное: запах молока (не яд?), мягкое мурлыканье (не ложь?), и чья-то ласка, которой не должно было быть.
Он схватил котёнка за шкирку и понёс через дворы, мимо мусорных баков, где Шип учила его выживать. Окна домов светились жёлтыми квадратами, за которыми слышался смех. Тень ненавидел этот звук. Но котёнок запищал сильнее, и он, стиснув зубы, прыгнул на подоконник.
За стеклом — люди. Женщина с ребёнком на руках, мужчина в растянутой футболке. Тень стукнул лапой по стеклу, оставив кровавый отпечаток.
— Господи, смотри! Котёнок! — закричала женщина.
Тень бросил малыша на коврик у двери и отпрыгнул в тень. Котёнок захныкал, царапая дверь коготками-иголками.
Мужчина выскочил во двор.
— А этот... Чёрный... Он же дикий! Может бешеный! — он схватил камень с клумбы.
Тень не стал убегать. Камень ударил его в висок, ослепив вспышкой боли. Он упал, услышав, как дверь захлопнулась, унося писк малыша внутрь — туда, где пахло хлебом и мылом.
Кровь заливала глаз, но он почему-то видел сквозь стены, как женщина прижимает котёнка к груди, а ребёнок гладит его по мокрой от слёз мордочке. «Слабость», — попытался злобно подумать Тень, но что-то внутри вдруг дрогнуло и распрямилось, как сломанная пружина.
Он умер под кустом сирени, в трёх шагах от колодца.
Дети потом говорили, что видели вечером тень огромного чёрного кота, который вёл за собой по улице тень крысы с израненной спиной — они шли туда, где фонари не боятся светить ярко, а тени исчезают.
Котёнка назвали Тишкой. Он вырос упитанным и озорным, но вовсе не тихим. Обожал воровать носки из корзины для белья и не понимал, зачем ловить мышей, если есть мышеловка.
Спал исключительно в тёмных углах — под диваном, в глубине шкафа или среди старых коробок на антресолях. Хозяева смеялись, что он — мастер пряток, и иногда искали его целыми вечерами, пока Тишка не выходил сам, потягиваясь с таинственным видом, будто хранил секрет, о котором нельзя рассказать.
Тени шептали ему истории о чёрном коте, который когда-то выбрал свет вместо тьмы. Темнота напоминала о том, что благодарность не требует слов. Она тиха, как шорох крыльев мотылька, и вечна, как память, спрятанная в самом безопасном уголке жестокого мира.