Луизиана, Сент-Эспри, 1968 год.

Лето в Сент-Эспри было не просто временем года; это было отдельное, дышащее состояние мира. Оно тяжело и влажно лежало на плечах, звенело миллионами цикад в свисающих с кипарисов гирляндах испанского мха, густым, сладковато-болотным запахом озера Морепас. Пропитывало одежду, волосы и сами стены домов. Для пятилетнего Илайджи это было единственное лето, которое он знал, — жаркое, размеренное, полное незыблемых правил и тихих тайн.

Правила эти управляли жизнью в их доме с неумолимостью законов природы, которые он позже узнает на уроках физики. Пустое ведро, оставленное на проходе, сулило пустой кошелек, поэтому его немедленно убирали в чулан. Метла у входной двери всегда стояла ручкой вниз.

— Почему она так стоит, мама? — спросил он как-то раз.

Мария, его мать, вытирала руки о клетчатый фартук. Ее лицо, темное и красивое, с высокими скулами, уставшее от работы в огороде, всегда смягчалось, когда она смотрела на него.

— Чтобы выметать дурные мысли, сынок. Гость может прийти с тяжелым сердцем, с завистью. Метла выметает эту тяжесть обратно, не пускает ее в наш дом. Держит пространство чистым.

Над косяком той же двери висел маленький, истрепанный временем и солнцем холщевый мешочек, завязанный на странный узел.

— А это что? — допытывался Илайджа.

На этот раз ответил дед, Абрахам-старший. Он сидел на крыльце, чиня рыболовную сеть, его длинные, исчерченные шрамами и прожилками пальцы ловко орудовали челноком. Его лицо, темное и испещренное глубокими морщинами, напоминало высохшее русло реки.

— Этот? — он хрипло усмехнулся, и глаза его, мудрые и немного усталые, блеснули. — Это гри-гри. Набит солью да красным перцем, острее адского пламени. Чтоб человек с черным сердцем, переступив наш порог, начал чихать без передышки. Сразу видно, с кем имеешь дело. Все просто, мальчик.

Эти объяснения превращали большой и загадочный мир в понятную, хоть и причудливую, карту. Илайджа узнал, что свистеть в доме нельзя — чтобы не призвать Ла Сирен, морскую дух-русалку, которая могла как даровать рыбакам невиданный улов, так и утащить насмешника на дно, где он будет вечно петь для нее. Мир, оказывается, был пронизан невидимыми нитями, и его семья, в отличие от других, знала, как этими нитями дергать.

Но настоящие университеты жизни начинались с заходом солнца, когда жара спадала и семья собиралась за ужином. Большой деревянный стол, застеленный дешевой клеенкой с потускневшим цветочным узором, становился центром вселенной. За ним сидел его отец, Абрахам-младший, молчаливый и крепкий, как дубовый корень, его руки, привыкшие к тяжелой работе, с грубой силой справлялись с ножом и вилкой. Здесь хозяйничала мать, Мария, ее ловкие руки, всегда пахнущие то базиликом для удачи, то горьковатой полынью для очищения, раскладывали по тарелкам тушеную капусту с копченостями, жареного сома с хрустящей и золотистой корочкой, или густой, наваристый суп гумбо. И здесь, во главе стола, восседал дед, Абрахам-старший. Его длинная трубка, причудливо вырезанная из темного дерева еще в его африканском племени, выпускала в воздух сладковатый, плотный дым, который смешивался с ароматами еды, создавая уникальный запах дома — запах безопасности, традиции и тайны.

Однажды вечером, когда за окном сгущались сумерки и кричали ночные птицы, тетя Флоренс, приехавшая погостить с Гаити, привезла в подарок необычную вещь. Она развернула ткань и достала яркий, написанный на жести рисунок. На нем была изображена прекрасная, но пугающая женщина с рыбьим хвостом, увенчанная сияющей короной и держащая в руках зеркало.

— Это Ла Сирен, — торжественно произнесла тетя, вешая изображение на стену рядом с фамильными фотографиями и почерневшим от времени распятием. — Королева морских глубин. Она дарует рыбакам богатый улов, а певцам — голос, что заставляет плакать камни. Но если ее разгневать… — тетя пригнула голос до таинственного шепота, и Илайджа замер, впитывая каждое слово, — она утащит обидчика на дно и будет держать его там, пока он не станет ее верным рабом. Запомни, мальчик, никогда не свисти в доме. Она подумает, что ты ее зовешь, и приплывет. А ее зов услышать — значит лишиться покоя навеки.

Илайджа сглотнул, впечатленный и напуганный величием этой магии. Она была не просто набором правил, а чем-то живым, могущественным и опасным.

— Чушь собачья! — фыркнул дед, стуча своей трубкой о край жестяной пепельницы. — В моей земле, в земле фон, водные духи не такие изнеженные и капризные. Им нужна не песня, а уважение. Кровь черного петуха или глоток доброго, крепкого рома. А твоя русалка… она, я гляжу, сладкоежка. Как все островитяне. Любит конфетки да лесть.

— Абрахам, хватит! — мягко, но с укором сказала мать, помешивая ложкой в большом горшке. — Не сбивай мальчику голову. У каждого места свои духи, свои нравы. На Гаити — одни, в Африке — другие. А здесь, в Луизиане, они все перемешались, как в хорошем гумбо. Главное — знать, как с кем говорить, и помнить, что все они — часть одной большой силы, великого Бон Дье, который над всем.

Для Илайджи эти споры были похожи на сборку огромного, сложного пазла. Каждый взрослый приносил свой кусочек, со своими красками и формами, и картина мира, которая складывалась в его голове, становилась все объемнее, сложнее и увлекательнее. Он еще не знал слова «синкретизм», но чувствовал его суть на вкус, на запах, на слух. Это было его наследие — пестрое, многоголосое, живое.

Когда Илайдже исполнилось семь, дед подарил ему на день рождения не игрушку из магазина, а нечто гораздо более ценное. Это была старая, потертая до гладкости монета из какого-то темного, почти черного африканского сплава, с стертыми от времени буквами и загадочными узорами.

— Носи это, мальчик, — сказал старик, зажимая тяжелую монету в своей большой, шершавой ладони, а затем перекладывая ее в маленькую руку внука. — В ней дух моей земли. Частичка нашей крови. Он будет охранять тебя, пока я рядом. И даже когда не буду. Пока ты ее носишь, я всегда буду с тобой.

Дед сам проделал в монете аккуратное отверстие с помощью тонкого гвоздя и молоточка, продел в него прочную кожаную нитку и помог Илайдже надеть амулет на шею. Монета была сначала холодной и непривычно тяжелой, но очень скоро согрелась от тепла кожи и стала ощущаться как ее продолжение, как часть самого себя. Илайджа гордился этим подарком больше любой игрушки.

Той же осенью, когда воздух стал прохладнее, а вода в озере — темнее, произошло событие, которое Илайджа запомнил навсегда. К ним в дом, почти что вбежав, пришла соседка, миссис Лерой. Ее лицо было заплаканным и перекошенным от страха.

— Мария, Абрахам, помогите, умоляю вас! — рыдала она, ломая руки. — Моя маленькая Аделина… она не может уснуть уже третью ночь! Кричит, будто ее кто-то душит, говорит, что в углу стоит высокая тень… Я не знаю, что делать!

Взрослые переглянулись — не со страхом, а с пониманием и сосредоточенностью. Дед, Абрахам-старший, медленно, с какой-то внезапно вернувшейся ему величественностью, поднялся из своего кресла-качалки.

— Ничего, успокойся, — сказал он голосом, не терпящим возражений. — Сегодня вечером я должен быть зангбето. Приготовьте все, как положено.

Он удалился в свою комнату и вышел оттуда спустя полчаса преображенным. На нем был костюм, сплетенный из блестящих перьев ворона, сухих лиан и ракушек, скрепленных прочными нитями. Лицо его скрывала деревянная маска с глазами из белых ракушек, что делало взгляд пустым и всевидящим одновременно. В руках он держал резной посох, увенчанный пучком высушенных трав. Во дворе, в сгущающихся сумерках, соседи и родственники зажгли факелы. Огонь отбрасывал прыгающие тени, и дед начал свой танец.

Это были не плавные, грациозные движения, а нечто совершенно иное — резкие, ударные, полные дикой, нечеловеческой силы. Он топал ногами по земле, встряхивал перьями, выкрикивал хриплые слова на незнакомом, гортанном языке. Его тень, отброшенная огнем факелов, вырастала до гигантских размеров, мелькала на стенах дома, превращаясь в нечто большее, чем человек.

Он был стражем, древним духом, воплощением силы, которая жила в этой земле задолго до появления здесь белых людей. Он звенел погремушкой, сделанной из высушенной тыквы, и окуривал двор дымом тлеющих трав. Илайджа, спрятавшись за широкую спину отца, смотрел, затаив дыхание, его сердце колотилось от страха и восхищения. Он не видел злых духов, которых изгонял дед, но видел, как лицо миссис Лерой постепенно успокаивалось, как напряжение сходило с ее плеч. А по двору, после последнего мощного удара посоха о землю, будто разливалась густая, глубокая тишина, чистая и безмятежная. Через пару дней соседка принесла корзину свежих яиц и связку бананов — ее дочка спала теперь как младенец, и тень в углу исчезла.

В ту ночь Илайджа понял окончательно и бесповоротно: магия — это не просто сказки и суеверия. Это реальная сила, которая может влиять на мир, менять его. Сила, которая жила в крови его деда, в его собственных жилах. Это знание наполняло его гордостью и трепетом.

Но самые важные, основополагающие беседы происходили после таких событий, когда ужин подходил к концу и семья не спешила вставать из-за стола, наслаждаясь вечерней прохладой. Именно в эти моменты Илайджа задавал самые сложные вопросы.

— Дед, — начал он как-то, глядя на пламя керосиновой лампы, от которого по стенам плясали тени, — а кто такие все эти духи? Лоа? И почему мы должны их слушаться? Они что, как короли?

Дед отложил свою потухшую трубку и внимательно посмотрел на внука. Его взгляд был серьезным, без привычной усмешки.

— Мы не слушаемся их, мальчик. Мы договариваемся. Ты должен это понять раз и навсегда. Представь, что весь мир — это большой, большой дом. Есть люди — вот как мы с тобой. А есть духи — лоа. Они не короли. Они как… важные гости. Или как сильные, очень влиятельные соседи. Одни отвечают за дождь, без него наш огород высохнет. Другие — за урожай, за то, чтобы рис рос полным. Третьи — за любовь, чтобы сердца не черствели. А иные… — дед сделал паузу, — иные отвечают за смерть. За то, чтобы старые листья упали и дали место новым росткам.

— Но они добрые или злые? — не отступал Илайджа.

— Ни те, ни другие, — вступила мать, убирая со стола тарелки. — Они как силы природы. Огонь может согреть твой ужин, а может спалить твой дом дотла. Ветер может наполнить паруса рыбацкой лодки, а может устроить ураган. Так и лоа. Все зависит от того, как ты к ним относишься. Мы их уважаем, делаем им подношения — немного еды, рома, табака, — а они взамен помогают нам. Это как если бы сосед одолжил тебе молока, а ты ему потом помог забор починить. Все по-честному. Это договор.

— Но откуда они взялись? — любопытство Илайджи было неутолимым.

— По-разному говорят, — сказал дед, вновь набивая свою трубку. — Одни говорят, что они были всегда, как ветер и вода. Другие — что это великие предки. Что когда человек умирает, но он был так силен духом, так сильно помнил о живых и любил свою семью, что не мог уйти совсем. Его душа не растворилась, а стала сильнее, превратилась в лоа. Поэтому мы и чтим предков. — Дед указал трубкой в сторону двора, где в тени стояла маленькая хижина для подношений. — Потому что кто знает, может, твой прадед или прабабка сейчас наблюдают за тобой и могут стать твоим личным лоа, твоим защитником. Если ты будешь помнить о них.

— Именно, — кивнула мать. — Мир живых и мир мертвых — это не две разные комнаты с закрытой дверью. Это как два берега одной большой, широкой реки. Мы — на этом берегу. Предки и лоа — на том. А наши ритуалы, подношения, песни, молитвы — это лодки, мосты. Это то, на чем мы переправляем друг другу вести, уважение и дары. Смерть — это не конец, Илай. Это просто смена берега.

Эта картина — река и два берега — показалась Илайдже удивительно ясной, логичной и красивой. Она наполняла все, что происходило в доме, глубоким, возвышенным смыслом. Каждое действие, каждая трава, каждое произнесенное слово было частью большого, непрерывного диалога с невидимым, но реальным миром. По вечерам он вместе с дедом выносил во двор маленькую тарелочку с едой и рюмочку для «тех, на том берегу». Илайдже казалось, что в вечерней тишине он почти слышит мягкий плеск весел той самой лодки, перевозящей их дары.

Он чувствовал себя частью чего-то огромного и древнего. Это чувство защищало его, как стена. До того дня.

Перелом случился незадолго до восьмого дня рождения Илайджи. Был тихий, душный вечер. Он сидел на потертом ковре в гостиной, перекатывая свою африканскую монету по ладони. Дед устроился в своем потрепанном кресле с очередным номером «Таймс-Пикаюн». Запах его трубки — сладковатый, плотный, знакомый до боли — был самым надежным запахом на свете.

— Дед, — спросил Илайджа, глядя на огонек в камине, который чуть тлел, несмотря на жару, — а тот берег… он страшный?

Дед медленно опустил газету. Его лицо в свете лампы казалось особенно древним и мудрым.

— Нет, мальчик. Он просто другой. Не страшный. Просто… иной. Смерть — это не конец. Это просто переход. Как перейти по мосту на другую сторону реки. Ты здесь исчезаешь, но появляешься там. И если о тебе помнят, если тебе подносят рюмку рома или кружку твоего любимого кофе с тремя кусочками сахара, ты не забываешь дорогу домой. Ты становишься сильнее и можешь защищать тех, кого любил. Сильнее, чем когда был живым. Вот что значит стать предком.

В этот момент Илайджа услышал тихий, но отчетливый стук. Это была дедова трубка, выпавшая из внезапно ослабевших пальцев и покатившаяся по деревянным половицам, рассыпая тлеющие искорки. Вслед за ней на пол бесшумно шлепнулась газета. Дед сидел, откинув голову на высокую спинку кресла, его лицо было удивительно спокойным, почти умиротворенным. Ни боли, ни страха — только полная, абсолютная безмятежность.

— Дедушка? — тихо, почти шепотом, позвал Илайджа, поднимаясь с ковра.
Тишина в ответ была оглушительной. Не было слышно ни привычного посвистывания дыхания, ни скрипа кресла.

Сердце мальчика заколотилось где-то в горле. Он подошел ближе, осторожно, словно боясь спугнуть что-то, и потрогал руку деда, лежавшую на подлокотнике. Она была холодной, восковой и невероятно тяжелой. В доме пахло табаком, тушеным мясом и внезапно наступившей, всепоглощающей вечностью.

— Мама? Папа? — его собственный голос прозвучал чужим.

Последующие дни стали для Илайджи временем, выпавшим из реальности. Он ожидал слез, криков, громкого, разрывающего сердце горя. Но ничего этого не было. Вместо этого была тихая, сосредоточенная, почти ритуальная деятельность. Отец, лицо которого застыло в каменной маске молчаливой скорби, бережно, с неожиданной нежностью, перенес тело деда в маленькую бревенчатую хижину во дворе — ту самую, куда они каждый вечер ставили подношения. Мать приготовила особые, сильно пахнущие травы — полынь, шалфей, кору какого-то дерева, — чтобы, как она пыталась объяснить Илайдже, «тело деда оставалось чистым и нетленным сосудом, пока его дух обустраивается на том берегу, привыкает к новой роли».

— Но почему он там? — с дрожью в голосе, сжимая в кармане свою монету до побеления костяшек, спрашивал Илайджа. — Почему мы не… не похороним его на кладбище, как нормальные люди? Как все?

— Он теперь наш самый сильный страж, Илай, — голос отца был твердым, но беззлобным, в нем звучала лишь усталая убежденность. — Это великая честь для нашей семьи. Он ближе к нам, чем когда-либо был. Кладбище — оно далеко. А он — здесь, с нами. Он будет нас защищать. Такова наша традиция. Традиция нашей крови.

Но Илайджа не чувствовал никакой защиты. Он чувствовал только леденящий, животный ужас. Хижина, которая раньше была просто сараем для старых вещей и местом для ритуалов, теперь стала самым страшным местом на свете. Ему чудилось, что из-за щелей в серых, потрескавшихся досках на него смотрит что-то ужасное, неживое. Он хотел, чтобы дед был здесь, живой, чтобы снова скрипел своим голосом, объяснял ему про реку и два берега, про лоа и предков. Он не хотел стража в сарае. Он хотел обратно своего деда.

А потом начался ад в школе. Слухи в Сент-Эпри, как и болотные испарения, расползались быстро и пропитывали все вокруг. Дети, наслушавшись пересудов взрослых, встречали его шепотками и ухмылками.

— Смотри, это он! Тот, у кого мертвый дед в сарае живет! — слышалось ему на школьном дворе.

— Вуду-фрики! Колдуны! Зомби! — кричали ему вдогонку самые смелые и жестокие.

Слово «вуду», которое раньше звучало для него как музыка предков, как тайное знание его семьи, стало грязным, отравленным ругательством. Та ясная и прекрасная картина мира — река с двумя берегами, лодки-подношения, могущественные, но справедливые духи — рассыпалась в прах, превратившись в источник всепоглощающего стыда, страха и одиночества. Монета на его шее, когда-то бывшая самым дорогим подарком, символом связи, теперь жгла кожу, как раскаленное железо, как клеймо сумасшедшего и изгоя.

Илайджа замкнулся. Он перестал задавать вопросы. Он отдалился от матери с ее травами и тихими молитвами, от отца с его молчаливой, непоколебимой верой. Он начал приходить к выводу, что все это — чушь. Красивая, страшная, древняя, но чушь. Потому что настоящая, горькая правда заключалась в том, что деда больше нет. Его больше не будет. Он не на другом берегу. Он нигде. И никакие подношения рома и табака эту пустоту не заполнят.

Он стал все чаще уходить в самый дальний, заросший сорняками угол их большого двора, подальше от страшной хижины, садиться на корточки и подолгу, молча, смотреть на грунтовую дорогу, уходящую за горизонт, прочь из Сент-Эспри. Туда, где, как он наивно и отчаянно верил, не было ни духов, ни мертвых стражей в сараях, ни этой страшной и непонятной магии, которая отняла у него деда дважды — сначала на этом берегу, а потом и на том, превратив его любовь и память в предмет насмешек и всеобщего ужаса. Он мечтал о месте, где смерть была бы просто смертью, а не сложной метафорой, от которой болит сердце и замыкается рот.

Загрузка...