Николаос Аргиропулос проснулся не от крика муэдзина с минарета мечети Султана Селима, прорезавшего предрассветную тишину, и не от далекого перезвона колоколов Вселенского Патриархата, созывавших самых ревностных на утреннюю службу. Он проснулся от запаха.

Это был вечный, неистребимый парфюм их района, Фанара. Запах Золотого Рога, который просачивался сквозь щели в деревянных рамах даже в самые холодные зимние ночи. Сегодня, в этом теплом сентябрьском мареве, он был особенно густ. В нем смешивалось все: острая, бодрящая соль Мраморного моря, ленивая вонь гниющих водорослей у свай, тяжелый дух сырой рыбы с сотен рыбацких лодок-каиков, уже сновавших по воде, и под всем этим — тонкая, кислая нота сточных канав, веками вливавших нечистоты в воды залива. Для чужака — смрад. Для Николаоса — запах дома.

Он лежал с открытыми глазами, глядя в дощатый потолок своей небольшой комнаты на третьем, верхнем этаже их дома. Сквозь ставни пробивались первые серые полосы света. Семнадцать лет он просыпался под этот запах, под эти звуки. И семнадцать лет его душа томилась в этом знакомом, удушающем коконе.

Сбросив тонкое шерстяное одеяло, он подошел к окну. Их дом, как и большинство особняков богатых фанариотских семей, стоял на самой набережной, той, что греки называли экзофанарон, внешний Фанар. Нижний этаж был каменным, массивным, способным выдержать и редкие наводнения, и вездесущую угрозу пожара. Два верхних — из темного, рассохшегося дерева. Его комната выходила в эркер, джумбу, нависавшую прямо над узкой мощеной улочкой. Из нее открывался вид на залив.

Николаос распахнул створки. Утренний воздух был влажным и прохладным. Внизу, у воды, уже кипела жизнь. Рыбаки с гортанными криками выгружали серебристый улов. Одинокий торговец симитами, обсыпанными кунжутом бубликами, нес на голове свой дымящийся товар, его протяжный крик «Симитчиии!» был такой же неотъемлемой частью утра, как и пение муэдзина. По воде скользили каики, длинные и узкие, словно щепки, пересекая залив в сторону Галаты и Перы. А дальше, на том берегу, высилась громада Галатской башни, генуэзской стражницы, молчаливой свидетельницы сотен лет интриг и торговли. На горизонте, в туманной дымке, угадывались очертания дворца Топкапы, сердца Империи, ее мозга и ее капризного, жестокого нрава.

Все это он видел каждый день. И каждый день чувствовал себя пленником этой величественной, но гниющей картины. Его мир был здесь, в этом греческом квартале, тесно прижавшемся к древним стенам города. Мир его отца, Иоанниса Аргиропулоса, — мир торговых книг, шелковых путей, деликатных переговоров с османскими чиновниками и венецианскими купцами. Мир компромиссов, полутонов и осторожности. «Вода точит камень, Николаос, не кулак», — любил повторять отец.

А Николаоса тянуло к кулаку. Не в смысле грубой силы, нет. Его тянуло к действию, к ясности, к чему-то настоящему. Он читал. Читал все, что мог достать. Древних греков, которых преподавали в Великой школе нации, он проглатывал с жадностью. Но тайно, через знакомого букиниста в Галате, он доставал и другое. Французских просветителей. Руссо, Вольтера. Их слова обжигали его разум, говорили о свободе, о воле народа, о тирании. Опасные слова в империи, где воля одного человека, султана Махмуда II, была законом.

Он отошел от окна и быстро оделся: простые штаны, рубаха, короткий жилет. Его движения были быстрыми, порывистыми, словно внутри него сидела пружина, готовая распрямиться. Он не был похож на воина. Худощавый, гибкий, с темными, вечно взлохмаченными волосами и глазами цвета темного меда, в которых плескалось беспокойство. В нем не было самодовольства многих фанариотских сынков, чье будущее было расписано на годы вперед. В нем была тревога. Тревога человека, стоящего на перепутье, но не видящего дорог.

Спустившись по скрипучей деревянной лестнице, он вошел в столовую на втором этаже. Отец уже сидел за столом. Иоаннис Аргиропулос был человеком лет пятидесяти, с аккуратно подстриженной седеющей бородой, в просторном домашнем кафтане. Его лицо было испещрено сеткой морщин — не от возраста, а от постоянной необходимости просчитывать, взвешивать, предугадывать. Он был драгоманом, переводчиком при Порте, но его должность была скромной. Главным источником дохода была торговля — шелк из Бурсы, специи с Востока. Он был мастером выживания, как и все фанариоты. Они были мозгом Империи в делах с Европой, ее дипломатами, ее финансистами, но при этом всегда оставались райя, подданными второго сорта, христианами под властью мусульманского правителя. Одно неверное слово, один неверный шаг — и голова могла слететь с плеч, а имущество — отойти в казну.

— Доброе утро, отец, — произнес Николаос, садясь за стол.

— Утро доброе, — кивнул Иоаннис, не отрываясь от изучения какого-то документа. — Опять до полуночи жег масло? Твои глаза красные.

— Читал, — коротко ответил Николаос.

— Фукидида? — с надеждой спросил отец. — Или переводы Боккаччо?

Николаос промолчал, наливая себе в чашку горький черный кофе. Как сказать отцу, что он читал о «Общественном договоре»? Что мысли женевского смутьяна волнуют его куда больше, чем перипетии Пелопоннесской войны?

В столовую вошла мать, Анна. Она была женщиной тихой и какой-то прозрачной, словно вытканной из лунного света. Родом из Трапезунда, она принесла в их семью не только более смуглый оттенок кожи, но и молчаливую меланхолию греков Понта, веками живших на окраине эллинского мира. Она поставила на стол блюдо с теплым сырным пирогом, маслины и козий сыр.

— Николаос, ты плохо выглядишь, — мягко сказала она, коснувшись его плеча. Ее рука была прохладной. — Опять не спал?

— Все в порядке, мама.

Отец наконец отложил бумаги. Его взгляд стал острым, цепким.

— В городе неспокойно, — произнес он, ломая кусок пирога. — С тех пор как сербы снова взялись за оружие, паши нервничают. Янычары на каждом углу вымогают деньги. Русские агенты шныряют по Галате, как крысы. Посол Черногории, говорят, встречается с ними каждую неделю. Они ищут слабости. Всегда ищут.

Николаос напрягся. Вот оно. Настоящая жизнь. Не пыльные бухгалтерские книги, а игра империй, тайные встречи, шпионы.

— И что, мы будем сидеть и ждать, пока они разорвут Империю на куски? — спросил он чуть громче, чем следовало. — Может, пора…

— Пора что? — перебил отец, и в его голосе зазвенела сталь. — Пора кричать на площадях о свободе, как те несчастные, которых повесили после восстания Орлова? Пора поддаться на сладкие речи русских, которые используют нас как пешек в своей игре, а потом бросают на растерзание султану? Наша сила, Николаос, в уме. В терпении. Мы служим, чтобы выжить. Мы торгуем, чтобы процветать. И мы молимся, чтобы наши дети жили лучше нас.

Это был их вечный спор. Спор идеализма и прагматизма, юности и опыта.

— Служить, торгуя своей честью? — не удержался Николаос.

Иоаннис стукнул ладонью по столу. Не сильно, но чашки звякнули. Мать вздрогнула.

— Не говори о том, чего не понимаешь! — отрезал он. — Ты думаешь, легко ходить на поклон к визирю, у которого на руках кровь твоего народа? Улыбаться паше, который вчера приказал выпороть твоего соседа за неосторожное слово? Это не торговля честью. Это цена нашей жизни. Жизни твоей матери. Твоей. Ты живешь под крышей этого дома, ешь этот хлеб, потому что я умею кланяться, когда нужно, и говорить то, что от меня хотят услышать. Когда-нибудь ты это поймешь.

Наступила тяжелая тишина. Николаос смотрел в свою тарелку, чувствуя, как горят щеки. Он знал, что отец прав. По-своему прав. Но принять эту правду означало сдаться.

— Прости, отец, — тихо пробормотал он.

Иоаннис вздохнул, его гнев угас так же быстро, как и вспыхнул. Он провел рукой по лицу.

— Нет, ты меня прости. Времена нервные. Слушай, хватит сидеть без дела. У меня есть для тебя поручение. Важное. Нужно отвезти пакет документов синьору Альвизе Фоскари, венецианцу. Его контора в Галате. Это касается новой партии шелка. Дело деликатное, там векселя. Почте я не доверяю, слугам — тем более. Справишься?

— Конечно, — оживился Николаос. Любая возможность вырваться из дома, особенно в Галату, была для него подарком. Галата — это другой мир. Мир иностранцев, моряков, торговцев со всей Европы. Мир, где воздух пах не только рыбой и тиной, но и свободой.

— Только будь осторожен, — добавила мать, с тревогой глядя на него. — В Галате столько безбожников и разбойников.

— Я буду осторожен, мама.

— Возьми с собой нож, — сказал отец, уже снова углубившись в свои бумаги. — И держи его не на поясе, а за голенищем. И язык держи за зубами. Особенно язык.

Через полчаса Николаос уже стоял в контосе, отцовской конторе на первом этаже. Это была длинная, полутемная комната, заставленная массивными дубовыми столами и шкафами. Воздух был спертым, пах пылью, сургучом и старой бумагой. Вдоль стен громоздились тюки с шелком, источавшие тонкий, сладковатый аромат. Два пожилых грека-писца, склонившись над гроссбухами, скрипели перьями. Это был эпицентр вселенной Иоанниса Аргиропулоса, и для Николаоса он был подобен склепу.

Отец протянул ему тяжелый, запечатанный сургучной печатью с гербом их семьи — стилизованным орлом — пакет.

— Только в руки синьору Фоскари. Никаким помощникам, никаким секретарям. Понял? Он будет ждать тебя. Скажешь, что ты от Иоанниса. Он поймет.

— Понял.

— И вот, — отец протянул ему несколько серебряных акче. — На каик и на обратный путь. И не задерживайся. Нечего тебе слоняться по Галате. Сделал дело — и сразу домой.

Николаос кивнул, спрятал деньги и пакет во внутренний карман жилета. Он чувствовал, как бьется сердце. Не от важности поручения — он и раньше выполнял подобные, — а от предвкушения. Предвкушения короткого глотка другой жизни.

Он вышел из дома на набережную. Утреннее солнце уже поднялось выше, и его лучи золотили мутную воду залива. Город проснулся окончательно, и какофония звуков обрушилась на него: крики торговцев, скрип телег, лай собак, плач ребенка из соседнего окна, далекий грохот из верфей на том берегу. Он глубоко вдохнул этот воздух, и на мгновение ему показалось, что он может различить в нем все его составляющие: запах жареных каштанов, аромат крепкого кофе из ближайшей кофейни, вонь конского навоза на мостовой.

Путь его лежал через лабиринт улочек Фанара к одной из пристаней. Он шел быстро, почти не глядя под ноги. Он знал здесь каждый камень. Вот церковь Святого Георгия, резиденция Патриарха, строгая и аскетичная снаружи, хранящая внутри величие и боль православного мира. Вот особняк Маврокордато, более пышный и надменный, чем их собственный. Вот узкий переулок, где всегда пахнет свежеиспеченным хлебом из пекарни старого Христоса. Он раскланивался со знакомыми: с важным священником в черной рясе, с торговцем, выставлявшим на прилавок оливки и сыр, с группой женщин, спешивших на рынок с пустыми корзинами. Для них он был просто Николаос, сын Иоанниса Аргиропулоса. Прилежный юноша из хорошей семьи. Никто не знал о буре в его голове, о запретных книгах, спрятанных под половицей в его комнате.

У пристани толпился народ. Он ловко проскользнул к воде, нашел свободного перевозчика — старого турка с обветренным лицом и хитрыми глазами.

— В Галату, к Рыбному рынку, — бросил он, запрыгивая в узкий каик.

Лодка отчалила, и берег Фанара стал медленно удаляться. С воды его район выглядел иначе. Череда деревянных и каменных домов, тесно прижавшихся друг к другу, с нависающими эркерами, казалась единой, неприступной стеной. Стеной, защищавшей их маленький греческий мир от огромной, чужой и часто враждебной Империи. Но для Николаоса эта стена все больше походила на тюремную.

Каик скользил по воде, рассекая блики утреннего солнца. Мимо проплывали груженые баржи, рыбацкие лодки, роскошные ялики богатых пашей с резными носами и яркими навесами. Николаос смотрел на противоположный берег, который становился все ближе. Галата. Квартал франков, как называли здесь всех европейцев. Его архитектура была другой: более строгой, более европейской. Над крышами доминировала башня, а у причалов стояли не только османские галеры, но и высокие мачты торговых судов из Венеции, Генуи, Марселя.

Перевозчик причалил к деревянному пирсу, пропахшему рыбой. Николаос бросил ему монету и спрыгнул на берег. Здесь все было другим. Воздух, звуки, люди. Гомон толпы был иным: в турецкую и греческую речь вплетались итальянские, французские, латинские ругательства. Моряки с серьгами в ушах, торговцы в европейских камзолах, османские чиновники, спешившие по делам, уличные торговцы, предлагавшие все на свете — от жареной рыбы до сомнительных амулетов.

Контора синьора Фоскари находилась недалеко, на одной из улочек, поднимавшихся к Галатской башне. Николаос уверенно шел сквозь толпу, его рука бессознательно проверяла пакет во внутреннем кармане. Он чувствовал на себе взгляды. Для местных он был фанариотом, греком с того берега, чужаком.

Он нашел нужную дверь с потускневшей медной табличкой: «Alvise Foscari. Commercio». Постучал. Дверь открыл пожилой слуга-армянин, который, выслушав его, молча провел его внутрь. Контора венецианца разительно отличалась от отцовской. Здесь было меньше пыли и больше света. На стенах висели карты морских путей, а в воздухе пахло не сургучом, а табаком и, кажется, вином.

Сам синьор Фоскари оказался худым, высохшим стариком с лицом, похожим на старый пергамент, и невероятно живыми, острыми глазами. Он сидел в глубоком кресле, укутанный в плед, несмотря на теплую погоду.

— А, юный Аргиропулос, — проскрипел он на ломаном греческом с сильным венецианским акцентом. — Я ждал тебя. Твой отец — человек слова. Это редкость в этом проклятом городе. Давай сюда бумаги.

Николаос протянул пакет. Старик ловко сломал печать костлявыми пальцами и быстро пробежал глазами по документам.

— Хорошо, — кивнул он. — Все в порядке. Шелк будет в Венеции через месяц, если пираты или османский флот не решат иначе. Хочешь лимонаду, мальчик?

— Нет, благодарю, синьор. Мне нужно возвращаться.

— Боишься Галаты? — усмехнулся Фоскари. — Правильно делаешь. Этот город, как красивая куртизанка, — улыбается тебе, а за спиной держит нож и считает монеты в твоем кошельке. Я живу здесь сорок лет. Сорок лет! И до сих пор не знаю, кому можно доверять. Твоему отцу — можно. Пока.

Старик хитро прищурился.

— Передай ему, что австрийцы снова мутят воду. Их новый посланник, барон фон Штуббен, слишком часто встречается с русскими. И не в посольстве, а в кофейнях Перы. Они что-то затевают. Что-то связанное с сербами. Пусть твой отец будет осторожен с новыми контрактами, особенно если там замешаны австрийские банки.

Николаос замер. Это была не просто светская сплетня. Это была информация. Ценная, опасная информация, переданная как бы между прочим. Он почувствовал холодок, пробежавший по спине. Это была та самая большая игра, о которой он читал в книгах. И вот она, коснулась его.

— Я передам, синьор, — сказал он, стараясь, чтобы его голос звучал ровно.

— Хороший мальчик, — кивнул Фоскари, теряя к нему интерес и снова углубляясь в бумаги. — Можешь идти.

Выйдя на улицу, Николаос на мгновение остановился, переводя дух. Солнце стояло уже высоко. Наказ отца — «сразу домой» — звучал в ушах. Но слова венецианца разожгли его любопытство добела. Австрийцы, русские, сербы… Интриги плелись прямо здесь, на этих улицах.

Он должен был повернуть направо, к пристани. Но вместо этого его ноги сами понесли его налево, вверх по улице. Туда, где среди торговых лавок и контор прятался его тайный оазис — книжная лавка старого еврея Исаака. Он просто посмотрит. Может, Исаак достал что-то новое. Что-то еще более опасное и притягательное.

Он шел, погруженный в свои мысли, расталкивая прохожих. Он думал о словах Фоскари, о предупреждении отца. Мир был куда сложнее и опаснее, чем казалось из окна его комнаты в Фанаре. И ему отчаянно хотелось не просто наблюдать за ним, а участвовать. Понять его скрытые пружины.

Погруженный в эти размышления, он срезал путь через узкий, темный переулок, заваленный пустыми ящиками и бочками. Так было быстрее. Это было его первое неверное решение за день. Решение, рожденное нетерпением и юношеской самоуверенностью.

В переулке было тихо и пахло гнилью. Он прошел уже почти половину, когда услышал голоса впереди, за поворотом. Они говорили не по-гречески и не по-турецки. Это был низкий, гортанный язык, который он слышал лишь несколько раз в жизни. Русский.

Любопытство, его вечный враг и друг, взяло верх над осторожностью. Вместо того чтобы повернуть назад, он замедлил шаг и, прижавшись к влажной каменной стене, заглянул за угол.

Там стояли трое. Двое были одеты как местные торговцы, но их славянские лица и неуклюжая манера носить османскую одежду выдавали их с головой. Третий, высокий и светловолосый, был одет по-европейски. Они говорили вполголоса, но в тишине переулка слова доносились до Николаоса отчетливо.

— …золото будет у причала завтра ночью, — говорил европеец по-русски. — Человек Патриарха все устроит.

Сердце Николаоса пропустило удар. Человек Патриарха?

— А что с арсеналом? — спросил один из лже-торговцев.

— Фитили уже на месте. Исмаил-ага куплен. Во время смотра, когда все паши будут там, один неосторожный факел — и флот султана превратится в пепел. Сербам это развяжет руки на Дунае.

Николаос почувствовал, как кровь отхлынула от его лица. Это был не просто шпионаж. Это был заговор. Масштабный, чудовищный. Он невольно шагнул назад. Под его ногой хрустнула гнилая доска.

Звук был негромким, но в напряженной тишине он прозвучал как выстрел. Разговор мгновенно оборвался. Трое мужчин обернулись. Их взгляды впились в темноту переулка, прямо туда, где стоял он.

На секунду все замерли. В глазах европейца Николаос увидел не просто удивление, а холодную, мгновенную оценку и приговор. Затем тот коротко кивнул своим спутникам.

И они бросились к нему.

Николаос развернулся и побежал. Он бежал так, как никогда в жизни, подгоняемый ледяным ужасом. Он был свидетелем. Ненужным, случайным свидетелем. А таких в этом городе надолго в живых не оставляли. Он выскочил из переулка на более широкую улицу, опрокинув лоток с финиками, и помчался вниз, к спасительной толпе у пристани. Но он знал, что они за ним. Он слышал их тяжелые шаги по брусчатке. Он был всего лишь семнадцатилетним юношей, начитавшимся книг. А они — людьми, которые планировали взорвать османский флот. Шансов у него не было.

Мысль о доме, о тихой столовой, о лице матери, о спорах с отцом пронзила его сознание с отчаянной ясностью. Этот мир, который он так хотел покинуть, теперь казался единственным раем, в который ему уже никогда не суждено было вернуться. Он бежал, задыхаясь, чувствуя, как с каждым шагом его короткая, так и не начавшаяся взрослая жизнь утекает прочь. Тень Галаты настигала его.

Загрузка...