Мир умирал медленно, мучительно, как отравленный зверь, который ещё не знает, что уже мёртв.
Не было ни трубного гласа, ни огня с небес, ни разверзшейся земли, о которых твердили юродивые на площадях, потрясая костлявыми кулаками и пугая детей картинами Конца Мира. Была лишь серость. Бесконечная, вязкая, душная серость, заполняющая всё — от земли до неба, от рассвета до заката.
С каждым годом солнце всходило всё неохотнее, словно увязшее в густой, как протухший кисель, небесной хляби. Оно поднималось не золотым диском, каким его помнили старики, а тусклым, мутным пятном цвета гнилого масла, едва пробивающим пелену облаков. Тени становились длиннее, толще, плотнее, словно обретали субстанцию. Ночи — чернее, так что даже полная луна не могла прорезать эту тьму полностью. А зимы впивались в землю ледяными когтями, не желая отпускать её даже в цветень, даже в июле. Летом выпадал снег. Осенью сохли реки. Весна не приходила вовсе — её просто пропустили, как будто кто-то вырвал страницу из календаря мироздания.
Люди говорили: «Боги отвернулись». Волхвы шептали: «Врата открываются». Ведуньи качали головами: «Тьма просыпается». Но никто не знал правды. Или знали, но молчали, потому что правда была страшнее любой лжи.
Сумрак шёл по кромке леса, там, где древние ели — чернохвойные исполины, помнящие ещё времена, когда люди не строили городов — сменялись чахлым, кривым осинником. Деревья здесь росли неправильно: стволы изгибались, словно пытаясь убежать от чего-то, что притаилось под корнями. Листья опадали задолго до срока, чернея и скручиваясь, как обожжённая кожа. Осень в этом году выдалась ранняя, злая, кусачая. Под сапогами хрустела изморозь, похожая на рассыпанную соль, хотя до заморозков по календарю оставался ещё месяц.
Он не чувствовал холода. Точнее, холод снаружи — ледяной ветер, пробирающий до костей, мокрая изморозь, налипающая на одежду — был ничто, детская забава по сравнению с той стужей, что жила у него под рёбрами, там, где у обычных людей бьётся горячее, живое сердце. Та стужа была вечной. Она пришла много вёсен назад, в ту ночь, когда у него отняли выбор.
«Голод…» — шелест прошёл по затылку, заставив волоски встать дыбом, а кожу покрыться мурашками. Не голос, не звук извне. Это была мысль, чужая, липкая, похожая на касание холодных пальцев по обнажённому мозгу. — «Здесь пахнет страхом… Свежим… Вкусным… Позволь мне попробовать, Носитель… Позволь…»
Сумрак резко дёрнул плечом, сбрасывая наваждение, как стряхивают паука. Тень, отбрасываемая его фигурой на жухлую, мертвую траву, на миг потеряла человеческие очертания. Она вздулась уродливым горбом, выпустила длинные шипастые щупальца, потянулась к ближайшему дереву, словно собираясь обвить его и высосать остатки жизни. Но тут же сжалась обратно, втянулась в себя, покорная воле хозяина. Пока.
— Терпи, — выдохнул он сквозь стиснутые зубы.
Пар изо рта вырвался густым, видимым облаком и тут же, словно живой, осел инеем на высоком воротнике из потертой волчьей шкуры.
Он остановился, прислушиваясь. Напряг слух до предела.
Лес молчал.
Это было дурным знаком. Очень дурным. В живом лесу всегда есть звуки: скрип веток под тяжестью снега или ветра, возня мышей под корнями, шорох белки, перепрыгивающей с ветки на ветку, крик ворона, стук дятла, даже просто шелест осыпающейся коры. Тишина — абсолютная, давящая, звенящая в ушах — означала, что Явь здесь отступила, ослабла, пропуская что-то иное. Что-то, пришедшее с Изнанки мира, из тех мест, где не должны ступать ноги живых.
Сумрак коснулся рукой ствола ели. Под корой, под слоем влажного мха, сочилась и стекала вязкая чёрная дрянь, похожая одновременно на смолу и на гной. Дерево гнило изнутри, хотя снаружи, на первый взгляд, казалось крепким, здоровым. Иллюзия жизни.
«Как и всё в этом проклятом княжестве», — подумал он мрачно.
Впереди, за пологим холмом, поросшим кустарником, небо было окрашено в тревожный багровый цвет. Не закат. Сумрак всегда точно знал стороны света — одно из немногих полезных свойств, что дала ему эта проклятая связь. Закат был на западе, за его спиной, уже почти угасший, серый и безжизненный. А это зарево дрожало, пульсировало на востоке, там, где должен был вставать рассвет. Оно было неестественным, словно небо кровоточило.
Он поправил широкую перевязь с мечом. Ножны были старые, потёртые до дыр в нескольких местах, обмотанные кожаными ремнями и верёвкой, чтобы клинок не звенел при ходьбе и не выдавал его. Железо он не любил — оно жгло пальцы, отзывалось тупой болью в запястьях, будто отторгало его, носителя тьмы. Но серебро стоило слишком дорого для такого, как он. Серебряный меч — это богатство мелкого боярина. А костяные кинжалы, вырезанные из рёбер крупных зверей, ломались о толстые шкуры тех тварей, на которых он вынужден был охотиться, чтобы хоть как-то заглушить вечный голод Шептуна.
Поднявшись на гребень холма, цепляясь за корни и камни, Сумрак увидел то, что осталось от деревни Малые Веси.
Два десятка дворов. Может, чуть больше. Раньше, ещё год назад, когда он проходил здесь, направляясь на юг, это была живая, шумная деревня. Здесь пекли лучший ржаной хлеб в округе — пышный, кислый, душистый. Здесь гнали дёготь из берёзовой коры, продавали его купцам за хорошие деньги. Дети играли на улице. Женщины пели за прялками. Мужики возвращались с поля, обсуждая урожай.
Теперь же здесь царила смерть.
Избы не сгорели дотла — сырое, пропитанное осенними дождями дерево плохо горело. Они стояли, почерневшие, покосившиеся, с проваленными крышами, с которых свисали обугленные балки, похожие на рёбра дохлой скотины. Окна зияли пустыми провалами, тёмными, как глазницы черепа. Дым — густой, маслянистый, с тошнотворно-сладким запахом горелого мяса — стелился низко по земле, смешиваясь с утренним туманом, образуя ядовитое месиво, от которого резало глаза и першило в горле.
Сумрак медленно спускался по склону, стараясь не шуметь. Он двигался, как волк — бесшумно, осторожно, каждый шаг выверен. Его глаза, давно привыкшие к темноте лучше, чем к свету, выхватывали детали из сумрака.
Вот телега, перевёрнутая ударом чудовищной, нечеловеческой силы. Ось — толстое бревно, толщиной в руку взрослого мужика — переломлена, как сухая соломинка. Вот плетень, забрызганный чем-то бурым, почти чёрным, уже начавшим подсыхать и осыпаться хлопьями. Вот детская игрушка — тряпичная кукла, растерзанная, лежащая в луже грязи. Вот котелок, опрокинутый у порога, из которого вывалилась каша — теперь она покрылась инеем.
Они напали во время ужина. Быстро. Жестоко.
Он вышел на центральную площадь у колодца. Здесь, на вытоптанной земле, вокруг старого каменного колодца с покосившимся срубом, он увидел _их_ — жителей деревни.
Сумрак видел много смертей за свою недолгую, но полную кошмаров жизнь. Он видел, что делает чума, превращающая людей в гниющие заживо трупы. Видел, как люди убивают друг друга за мешок зерна, за краюху хлеба, за право жить ещё один день. Видел последствия набегов степняков. Видел жертвы бандитов.
Но это… это было иное.
Тела лежали там, где их настигла смерть. Не были брошены в одну кучу. Не сожжены. Не спрятаны. Они просто лежали — мужчины, женщины, старики, дети. Много детей. Слишком много.
И самое страшное — их не ограбили. На женщинах остались бусы из янтаря и цветного стекла. На мужчинах — добротные сапоги, кое-где даже с медными пряжками. В кармане убитого купца торчал кошелёк, туго набитый мелкими монетами.
Их убивали не ради наживы. Их убивали не ради пищи. Их убивали ради самого процесса убийства. Ради страха, который они испытали в последние мгновения. Ради боли. Ради того самого «вкуса», о котором так мечтает Шептун.
Сумрак медленно присел на корточки рядом с телом старика — седобородого, в добротном кафтане, вероятно, староста деревни. Горло вырвано. Не порезано, не перерублено — именно вырвано, клыками или когтями, грубо, с жадностью. На лице застыла маска такого абсолютного, животного ужаса, что казалось, душа вылетела из тела ещё до того, как сердце сделало последний удар, просто не выдержав того, что увидел этот человек.
Сумрак снял перчатку — кожа на руке тут же покрылась мурашками от холода — и поднёс ладонь к ране, почти касаясь мертвой, уже коченеющей плоти.
«Да… Да!» — существо внутри него, которое он называл Шептуном за привычку нашёптывать мысли, заурчало, как довольный кот, почуявший сливки. — «псоглавцы… Стая… Большая стая… Они пили жизнь, а не только кровь. Высасывали страх. Смаковали агонию. О, Носитель, здесь был пир! Отдай мне остатки… Позволь слизнуть эту тень смерти… Крохи… Всего лишь крохи…»
Кожу на ладони закололо тысячей ледяных иголок. Сумрак видел то, чего не видели, не могли видеть обычные люди: над телами вилась слабая, почти прозрачная, серая дымка. Остатки жизненной силы, угасающая энергия, последнее эхо боли и ужаса. Для обычного человека — ничто. Для Шептуна — изысканное лакомство, деликатес.
— Нет, — твёрдо сказал Сумрак, резко сжимая ладонь в кулак и отдёргивая руку. — Мы здесь не за этим. Не заставляй меня жалеть о сделке.
Он встал, чувствуя, как голод внутри, обманутый в ожиданиях, мгновенно сменяется злобой. Горячей, едкой злобой. Сущность царапала его изнутри костлявыми пальцами, царапала рёбра, лёгкие, сердце, требуя дани, платы, обещанной кормёжки. Тело отозвалось привычной, знакомой до тошноты судорогой. Руки стали ледяными, пальцы задеревенели, плохо слушались. Движения стали дёрганными, неуклюжими. Ему срочно нужно было тепло. Живой огонь костра, чтобы согреться снаружи, или крепкий алкоголь — сивуха, медовуха, хоть что, — чтобы заглушить, обмануть этот проклятый холод изнутри.
Внезапно в мёртвой, давящей тишине раздался звук.
Тихое, едва различимое, но настойчивое постукивание. Словно кто-то осторожно разбивал маленькие сосульки о камень. Тук. Тук. Тук. Ритмичное, механическое.
Сумрак замер, как охотничий пёс, учуявший добычу. Рука сама собой легла на рукоять меча, пальцы обхватили холодную кожу. Тень у его ног, всегда послушная, но своенравная, метнулась вперёд длинным чёрным языком, скользнула по земле, обогнула колодец, указывая направление — к полуразрушенной кузнице на краю площади. Крыша провалилась, одна стена рухнула, но горн ещё стоял, чернея провалом жерла.
Он двинулся бесшумно, мягко перекатываясь с пятки на носок, не поднимая ног высоко, чтобы не зацепиться за невидимое. Сердце забилось чаще. Не от страха — этого чувства он почти не помнил. От напряжения. От готовности.
Заглянул в широкий пролом обрушенной стены.
В углу, за массивной наковальней, покрытой ржавчиной и копотью, укрытая кучей тряпья — мешковины, старых плащей, чьей-то юбки, — сидела девочка.
Совсем кроха, лет пяти, не больше. Тощая, как скелетик, обросший грязными светлыми волосами. Лицо перепачкано сажей и слезами, из-под которых проступали синяки — не от ударов, от голода и недосыпа.
Она не плакала. Даже не всхлипывала. У неё, кажется, уже не осталось сил плакать. Слёзы закончились.
Она сидела, обхватив руками колени, и перебирала в маленьких, исцарапанных ручонках глиняные черепки — осколки разбитого горшка, может, того самого, из которого она ела вчера, когда мир ещё не рухнул. Она стучала ими друг о друга, медленно, монотонно. Тук. Тук. Тук.
Этот ритмичный, механический звук был единственным, что ещё удерживало её детский, хрупкий рассудок на самом краю бездны, не давало провалиться в безумие.
Сумрак медленно шагнул внутрь. Половица под сапогом жалобно скрипнула. В тишине это прозвучало, как выстрел.
Девочка резко подняла голову. Черепки выпали из рук, звякнули о камень.
Её глаза были огромными, тёмными, бездонными, как лесные озера в полночь. В них ещё не было безумия. Но уже не было детства. Было что-то другое. Что-то старое, уставшее.
Она увидела его — высокую, угловатую фигуру в длинном, забрызганном грязью и кровью плаще. Лицо, наполовину скрытое глубоким капюшоном, из-под которого торчали спутанные тёмные волосы. И тень. Проклятую, живую тень, которая шевелилась не так, как должны шевелиться тени.
Она должна была закричать. Должна была отшатнуться, забиться в угол, зажмуриться. Так делают все дети, когда видят его.
Но она лишь крепче сжала в кулачке последний черепок. И посмотрела на него долгим, изучающим взглядом.
— Ты смерть? — спросила она тихо, хрипло. Голос был сиплым, простуженным, словно она плакала и кричала очень долго, пока голос не сорвался.
Сумрак замер. Вопрос ударил его сильнее, чем он ожидал, больнее, чем удар мечом. Потому что в нём не было страха. Было… любопытство. Надежда?
«Боги… Она хочет, чтобы я был смертью. Чтобы я прекратил это».
— Нет, — прохрипел он после паузы. Собственный голос показался ему чужим, ржавым, словно он не говорил неделю. — Я… я пришёл после. Слишком поздно.
Девочка медленно кивнула, словно это объясняло всё.
— А мама спит, — сказала она, кивнув маленькой головкой в сторону входа в кузницу.
Сумрак невольно перевёл взгляд туда, куда старался не смотреть. У входа, прислонённые к стене, лежали два тела. Мужчина и женщина. Кузнец и его жена, судя по мозолям на руках и фартуку. Их убили последними, когда они пытались защитить дочь. Мужчина держал в руке молот. Женщина закрывала собой проход. Это не помогло.
— И тятя спит, — продолжила девочка ровным, отстранённым голосом. — Они не просыпаются. Я звала. Долго звала. Но они не слышат.
— Кто это сделал, — спросил Сумрак.
— Страшные, большие собаки. Они ходили на задних лапах. У них человечьи глаза…, и они всё повторяли и повторяли…
Сумрак почувствовал, как внутри что-то сжимается. Не Шептун. Что-то другое. Что-то, что он считал мёртвым.
— Собаки? — он медленно опустился на одно колено, чтобы быть с ней на одном уровне, не нависать, не пугать. Капюшон сполз с головы, открывая лицо: жёсткое, угловатое, с резкими скулами, бледное до синевы, с глубокими тенями под впалыми глазами и печатью застарелой, вечной усталости, от которой не помогает сон. — Что они говорили? Вспомни. Это важно.
Девочка нахмурила лобик, вспоминая. Губы её шевелились, повторяя беззвучно.
— Они говорили… — начала она медленно, — странные слова. «Ищем Сердце». Вот так. Они кричали это, когда ломали двери. «Где Сердце? Отдайте Сердце!» И ещё… — она замолчала, глаза расширились. — И ещё они смеялись. И говорили: «Хозяин ждёт. Хозяин голоден. Хозяин придёт».
Сумрак почувствовал, как холод внутри, вечный, привычный холод, сгущается, превращается в ледяной, тяжёлый ком, давящий на грудь.
псоглавцы не просто звери. Не просто твари, пожирающие плоть. Ими кто-то управляет. Кто-то разумный. Кто-то могущественный. Кто-то, кто ищет нечто, называемое «Сердце». И судя по тому, что стая разоряет деревни одну за другой, это «Сердце» он ещё не нашёл.
«Что это? Артефакт? Человек? Место?»
— Как тебя зовут? — спросил он тихо.
— Мирошка, — ответила девочка. — Мирослава. Но все звали Мирошка.
— Мирошка, — повторил он, и имя прозвучало странно в его устах, слишком светло, слишком тепло. — Я… меня зовут Сумрак. Я не причиню тебе вреда. Но нам нужно уходить. Здесь нельзя оставаться. Ночью они могут вернуться. Они всегда возвращаются проверить, не осталось ли… — он запнулся, — не осталось ли выживших.
Он протянул руку — бледную, с длинными пальцами, с чёрными прожилками вен, проступающими под кожей, с грязью под ногтями.
Мирошка посмотрела на эту руку долгим взглядом. Потом подняла глаза на его лицо. Изучила его. Увидела шрамы, увидела мертвенную бледность, увидела тьму в глазах.
И протянула свою ладошку — маленькую, тёплую, грязную, с обломанными ноготками.
Прикосновение обожгло его.
Живое, горячее тепло ребёнка ударило по нервам, по всей замороженной, почти мёртвой нервной системе, как разряд молнии, как удар кнутом. Шептун внутри взвыл — протяжно, жалобно, одновременно от вожделения и от страха. От желания выпить это тепло, высосать эту жизнь до последней капли, и от ужаса перед этой чистотой, этой невинностью, которая жгла, как раскалённое железо.
Сумрак стиснул зубы до скрежета, до боли в челюстях, сдерживая тьму внутри грубой силой воли. Вены на шее вздулись. Пот выступил на лбу, несмотря на холод.
«Не смей. Не смей даже думать. Или я найду способ убить и тебя, и себя».
Шептун заскулил и затих, забился в дальний угол сознания.
Сумрак осторожно, стараясь не сжимать слишком сильно, поднял девочку на руки. Она была лёгкой, невесомой, как пушинка, как птичка. Кожа да кости. Но она пахла… жизнью. Пахла гарью, грязью, потом и кровью, но под всем этим была жизнь. И это причиняло ему почти физическую боль.
Он укутал её в свой плащ, завернул, спрятал от холода и от того, что ей не нужно было больше видеть.
— Закрой глаза, — приказал он негромко. — И не открывай, пока я не скажу.
— Хорошо, — прошептала Мирошка и послушно зажмурилась, уткнувшись лицом ему в плечо.
Он вышел из кузницы, неся её на руках. Прошёл через площадь, мимо тел, стараясь ступать так, чтобы не наступить ни на что, что раньше было человеком. Мирошка не открывала глаз. Она слушалась. Хорошая девочка.
Солнце окончательно село за горизонт. На мир опустилась та самая, страшная, густая сумеречная пора — не день и не ночь, а что-то между, время, в честь которого он когда-то, в другой жизни, взял себе это имя. Время, когда границы между мирами стираются, истончаются, рвутся. Время, когда твари выходят на охоту.
Нужно было идти. Немедленно. До Залесья — княжеской крепости, где, как ему говорили, можно найти временное убежище и, может быть, ответы — ещё целый день пути. Долгий день. А с ребёнком на руках, по ночному лесу, кишащему навьями, упырями и псоглавцами…
«Мы не доберёмся. Даже я не дотащу её живой».
Но выбора не было.
Он укрыл Мирошку полой плаща, прижал её к груди.
— Спи, — приказал он, вкладывая в слово силу. — Спи и не бойся. Я буду идти. Я буду тебя защищать. Слышишь? Я не отдам тебя. Никому.
— Обещаешь? — сонно пробормотала она.
— Обещаю, — сказал Сумрак и удивился, что это была правда.
Он шагнул в темноту леса.
Лес встретил его шёпотом на тысячи голосов — шелест листьев, что не должны были шелестеть в безветрие, скрип веток, похожий на стоны, далёкий вой, звук шагов, что шли параллельно, невидимые. Лес узнал его. Приветствовал. Лес узнавал своих.
«Иди, Носитель. Иди скорее. Ночь голодна. И мы тоже».
Сумрак шёл, сжимая драгоценную, тёплую ношу. Шёл сквозь тьму, сквозь холод, сквозь страх. За спиной, в мёртвой деревне, первые звёзды начали пробиваться сквозь дым. Холодные, равнодушные, далёкие. Они видели всё. И молчали. Мир продолжал умирать. Медленно. По деревне за деревней. По душе за душой.
Но в эту ночь, в этом проклятом лесу, один уже почти не человек пытался спасти невинную жизнь, надеясь, что, если он спасёт хотя бы эту одну — может, он ещё не совсем потерян.
А в темноте за ними, между деревьев, скользили тени. И они были голодны.