Середина мая 1945-го в Праге была временем сдвинутых границ.
Воздух, густой, как патока, будто был сварен из самых разных запахов и ароматов. Аппетитный дымок от печеной на костре картошки, острый дух «утопенцев»* и чад полевых кухонь – все это перебивалось едкой холодной гарью, которой несло от руин домов, попавших под американские бомбы, от развалин недавних боев. Дорогой, еще довоенный парфюм местных красавиц вступал в немую борьбу с едким махорочным перегаром и резкой вонью соляры. Где-то заливался трофейный аккордеон, и веселые молодые голоса, надсаживая глотки, орали «Катюшу», которую подхватили десятки людей.
Это была одна сторона города – ликующая, румяная, жадная до жизни, пьяная от долгожданного освобождения, избавляющаяся от долгих лет смертного страха.
Но было у Праги и другое лицо – обращенное внутрь себя, древнее, морщинистое, дышащее затхлостью подвалов и каменной пылью готических домов на улочках вокруг Староместской площади. Это были столетия, навечно въевшиеся в булыжники мостовых Йозефова и Вышеграда. Прага – город-лабиринт, город-сон, каждый камень которого помнил таборитов и легенду о жутком Големе, сумрак еврейского гетто и лаборатории времен императора Рудольфа Второго, «короля-алхимика». Война, захлебнувшись здесь, всколыхнула эту древнюю паутину, и теперь из щелей между камнями выползало на свет что-то невероятно старое, голодное, пахнущее кровью, – как будто ее было мало пролито.
И был у древней Праги лик третий – невидимый, словно бы заглядывающий разом в оба этих мира. Лицо тех, кто пришел сюда не праздновать и не отдыхать. Кто собирался узнать старые тайны города. Они двигались в тени ликования, не пили и не пели, и были готовы вести свою невидимую войну, которую никто, кроме них, даже не заметит. Они были гвоздями, вбитыми в крышку гроба со злом, которое нельзя уничтожить, но должно запереть. Хотя бы на срок одной человеческой жизни.
На зыбкой границе двух миров делали свою работу старшина Степан Нефедов и его Особый взвод. Сейчас их привычный «дом» – ленд-лизовский полугусеничный бронетранспортер M5, испещренный сколами краски и вмятинами от осколков, – медленно и аккуратно полз по запруженной народом Вацлавской площади, будто корабль, рассекающий людское море. Транспортер захлестывали волны всеобщего ликования. Люди – советские солдаты-победители из обычных, «человеческих» частей, штурмовавших город, и пражане – обнимались, пели, танцевали прямо на брусчатке. Какой-то рыжий старший сержант, нацепив на уши трофейный котелок, лихо отплясывал «барыню». Юная девушка в белом платье бросила под гусеницу машины целую охапку сирени. Цветы мягко хрустнули, но в радостном шуме толпы этого никто не услышал.
Запыленный бронетранспортер вызывал любопытные и недоуменные взгляды. Обычным горожанам угловатая машина со скатанным брезентовым тентом, лязгающая по брусчатке гусеницами, казалась диковинкой, а ее обитатели – загадочными чужаками. Да и наши бойцы с офицерами не часто видели такую заграничную штуковину: не полуторка же, даже не «Додж» «три четверти»! Красный флажок, закрепленный на антенне, бился по ветру. Ясно, что свои, а кому тут еще быть?
Но «свои» тоже были необычными. Пусть Особый взвод не бросали в лобовые атаки, выдавали лучшее оружие и снаряжение, но и платили Охотники за это самую высокую, порой немыслимую цену.
– Смотри как раздухарились, а? Чисто цирк-шапито, – хрипло бросил пулеметчик Анатолий Громов, наблюдая за этим красочным буйством красными от недосыпа глазами, полными глубокой, тяжелой усталости. Он повел широченными плечами и хрустнул затекшей шеей.
– Не наш цирк, Толя, – отозвался, лениво покручивая руль, сержант Александр Конюхов, и его вечно насмешливый голос на этот раз звучал серьезно. – Нам с тобой нынче на задворках плясать. Где потемнее да похолоднее. Вон, глянь, как народ шарахается.
Какой-то молодой лейтенант-гвардеец из стрелковой части, совсем мальчик, но с двумя орденами, помахал рукой.
– Эй, земеля! – крикнул он Громову, протягивая в открытое окно бронетранспортера коробку папирос. – Угощайся!
Пулеметчик медленно повернул к нему голову, и лейтенант невольно отшатнулся. Во взгляде Громова он не увидел ни злобы, ни приязни – только холодную, готовую к работе пустоту. Лейтенант пробормотал что-то, спрятал папиросы в карман и смешался с толпой, нервно потирая руки, которые вдруг почему-то задрожали.
– Эй! Погоди, браток! Спасибо! – спохватившись, крикнул Громов вслед, но лейтенант уже не услышал.
– Пугаешь ты народишко, Толя, – беззлобно бросил Конюхов.
– А как иначе, Саня? – так же ровно ответил Громов, не отрывая взгляда от толпы. – До икоты пугаю, факт. И ты тоже. И все мы. Напоминаем людям, что за их праздник кто-то заплатил. И что платить, может, еще придется.
Они были Охотниками: семеро людей и двое альвов. Их одежда – не обычные армейские гимнастерки с шинелями, а специально пошитая, удобная униформа: черные десантные куртки и штаны из прочной ткани, усиленные на плечах, локтях и коленях накладками «чертовой кожи». На груди у каждого – небольшой, тускло поблескивающий серебряный знак: необычного начертания крест, вписанный в звезду. Знак Охотников, эмблема тех, кто воюет в тенях. Зато обувь у каждого была своя, привычная: у Нефедова – высокие, шнурованные парашютные ботинки; у Конюхова – разношенные яловые сапоги; у альвов – мягкие, бесшумные сапоги из кожи особой выделки, без единого железного гвоздя или подковки. «Нога должна быть в довольстве», – приговаривал Файзулла Якупов.
Степан Нефедов сидел рядом с водителем. Его лицо, по которому постороннему человеку трудно было угадать возраст, напоминало неподвижную, застывшую маску из папье-маше. Позади, в кузове так же каменно молчали альвы – Ласс и Тэссер. Их бледные нелюдские лица с тонкими, словно высеченными резцом чертами; волосы цвета известняка, собранные сзади; полностью черные, без белка и радужки, глаза – заставляли людей непроизвольно отводить взгляд. Альвы не смотрели на людской праздник; их взгляд был обращен куда-то вовнутрь, в те миры, что лежат за гранью человеческого восприятия. Пальцы Тэссера едва заметно двигались, будто перебирая невидимые нити.
– Камни здесь иные, – тихо, без единой эмоции, сказал он, обращаясь больше к себе, чем к другим. – Не лед и не гранит, как на острове. Они многое помнят. Они кричат беззвучно. Мешают слушать.
Ласс лишь молча кивнул. Эти двое не испытывали страха – для альвов такое чувство было мимолетной тенью, слабым дуновением из человеческого мира, полного сиюминутных, почти детских эмоций. Но к Нефедову, короткоживущему человеку, они испытывали глубочайшее уважение, смешанное с чем-то, что у людей назвали бы побратимством. Он был их Старшим, их командиром – не по возрасту, а по велению самой Судьбы.
Сзади, в кузове, прислонившись к бронеспинке, курил, щурясь на яркое майское солнце, сержант Володька Бокарев – Воха. Балагур и такой же, как Конюхов, насмешник.
– Смотри-ка, Файзулла, – толкнул он локтем молчаливого татарина лет сорока пяти, с лицом, испещренным шрамами, будто старыми картами былых сражений. – Девки-то как расцвели. Красота-то какая. Прямо сердце радуется.
– Э, ты радуйся тише, конь бешеный, – беззлобно пробурчал Якупов, поудобнее располагая на коленях свой ППС. – Тебе бы только ржать да зубы скалить.
– А что? Жить-то надо, пока смерть за воротник не цапнула, – Воха беззаботно рассмеялся, в его глазах, ясных и голубых, переливалась радость от теплого майского денечка. – О, глянь, Петрович! Вон та блондиночка – ну прямо Венера пражская.
Якут Никифоров, которого Воха подтолкнул локтем – низкорослый и широкоплечий, с лицом, будто вырезанным из старого, мореного дерева, молча перебирал пальцами костяные обереги на своем поясе. Его темные глаза были прищурены.
– Не до венер пока что, Володя, – тихо проговорил он. – Город шумит. Старым шумом. Нехорошим.
Машина Охотников, зловещая и молчаливая, действовала на празднующую толпу как ушат ледяной воды. Веселье затихало на их пути, а потом, когда они проезжали, возобновлялось с удвоенной силой, точно пытаясь залатать оставленную прореху. Бойцы Особого взвода были незваными гостями на этом пиру.
Сквозь гул толпы и музыку для альвов город звучал иначе. Его камни, пропитанные веками, вели тихую, нескончаемую беседу. Ласс, прикрыв свои угольно-черные глаза, мысленно прикоснулся к этому шепоту.
– Ваш город не просто шумит, Старший, – почти беззвучно произнес он, его губы едва шевельнулись. – Он поет. На разные голоса. Там, – альв качнул головой, – хриплый бас рыцаря, его броня лязгала и скрипела на этом самом месте. А здесь – тонкий, печальный голосок служанки, бросившейся с Карлова моста из-за неразделенной любви. Ее слезы до сих пор чувствуются, как соль на языке. А вон там, в переулке… грохочут, разнося с собой смерть, сапоги тех, кого вы называете «гестапо». Все эти голоса и звуки перемешались, а сейчас поверх них нарастает новый голос – горячий, пьяный, пахнущий кровью и людским питьем. Ваш. Он громкий, он пытается радостью от победы заглушить все остальное. Но старые голоса не заглушить. Они ждут.
Нефедов молча кивнул, без удивления выслушав такую длинную речь от обычно немногословного побратима. Сам он никаких голосов не слышал, зато чувствовал постоянное выматывающее душу давление – тяжелое, как предгрозовая туча. Прага была не городом, а гигантским палимпсестом, на старых камнях которого были стократно писаны и переписаны радость и горе всех ее эпох. А сейчас Особый взвод старался прочесть самые темные страницы.
* * *
Комендатура разместилась в массивном, побитом снаружи пулями и осколками здании на Градчанской площади, из которого пришлось долго выкуривать немецких снайперов и фаустников. Пахло здесь соответствующе: гарь, порох, свежая типографская краска от пачек газет и листовок, и под всем этим – стойкий, въедливый запах плохого табака и крепкого мужского одеколона. Трещала пишущая машинка, чей-то голос диктовал рапорт, солдаты, надрываясь, волокли куда-то здоровенную тушу письменного стола, покрытого зеленым сукном. Обычная суета новой власти.
Полковник Клименко, высокий, статный, вся грудь в орденах, геройски прошедший пол-Европы, недоверчиво смотрел на предписание из Москвы с цепочкой красных печатей, известных лишь очень узкому кругу лиц – то и дело переводя взгляд то на черную куртку Нефедова, то на его лицо без возраста.
– Старшина? – не сдержал удивления комендант Праги. – Я думал… командир такого подразделения должен быть как минимум майором.
– Так точно, старшина Нефедов, – голос командира взвода спокойным. – Доложите обстановку, товарищ полковник.
Полковник вздохнул и вернул предписание. Вид у этих «особистов» был настолько необычный, что не верить им не получалось. Но самое-то главное – с печатями такими не поспоришь, тут при одном взгляде хотелось встать навытяжку.
– Да какая, к черту, обстановка, старшина? – полковник устало провел рукой по лицу. – Город взят с концами, и война, вроде как, закончилась. Но остались недобитки, диверсанты, беглые власовцы из дивизии Буянченко… Короче, днем праздник, а по ночам стрельба. Обычное дело.
Он задумался.
– Тут вот какая странность. Погибли за прошлую неделю человек пять-шесть. Комендантский патруль, пара бойцов, местные жители из числа тех, которых мы привлекли к работе... Тоже, вроде как, ничего из ряда вон. Вот только, когда трупы... – он поморщился, – были найдены, то вид у них, скажу я вам, оказался не для слабонервных. Думали, огнеметы или что-то такое, но характерных термических ожогов нет. Зато есть другие. Не могу толком объяснить. Как будто...
– Как будто их сожгло не огнем, а чем-то вроде холода, так? – закончил за него Нефедов.
Полковник резко взглянул на него, потом медленно кивнул:
– Именно так. Вы знаете, что это?
– Предполагаю, товарищ полковник, – коротко ответил старшина.
Нужный морг был в подвале старой больницы «На Франтишку», рядом с набережной Влтавы, в самом центре Староместа. Запах здесь стоял особенный – не трупный, даже не гнилостный. Он был похож на запах после сильной грозы: озон, пепел и леденящий холод, не зависящий от температуры за стенами. Но под этим витал другой, чуть уловимый аромат – сладковатый, приторный, как от газеты, промокшей под дождем и начавшей преть.
Нефедов провел рукой в грубой перчатке по краю оцинкованного стола. Иней тут же выступил на коже, а под пальцами заскрипела ледяная крошка, хотя металл оставался сухим. Холод исходил не от тел, он скрывался изнутри них, будто они были сосудами, наполненными до краев.
– Смотрите, – тихо сказал Громов, указывая стволом ППС на стену за столами.
В тусклом свете мигающих ламп было видно, что кафельная плитка – вся, от пола до потолка – покрыта тончайшим, причудливым узором, который напоминал морозные цветы на окне. Потом Нефедов присмотрелся и понял, что это были не кристаллы льда, а белый зернистый пепел, сложившийся в жутковатые и несимметричные формы. Тень, убившая этих людей, ненадолго проявилась здесь и оставила на стене свой «автограф» – клеймо полного небытия, чуждого всему живому.
– Это ее почерк, командир, – буркнул Никифоров, не приближаясь. – Красиво выводит, прямо как кружевница. Только запах все портит.
Пахло это «кружево» действительно так, как будто кто-то пытался сжечь здесь само Время. От узоров несло древностью, пеплом и пустотой.
Ласс, стоявший чуть поодаль, провел длинными бледными пальцами по воздуху, будто ощупывая невидимую паутину.
– Это не наше, Старший, – тихо сказал он. – Не магия черных. Не порча. Это что-то... местное, которое здесь очень давно. Оно здесь кормилось.
Тэссер, не открывая глаз, добавил:
– Оно шепчет камнями. Старыми делами. Словами предательства.
Нефедов молча отвернул простыню с тела на ближнем столе. То, что лежало там, было лишь бледной, жухлой копией человека. Кожа и кости, обугленные изнутри, словно через тело пропустили ток чудовищной силы. Ни крови, ни признаков борьбы. Только на груди немецкого обер-лейтенанта – черное, ввалившееся пятно, бархатистое как сажа, по форме напоминающее отпечаток растопыренной звериной лапы.
– Ласс, – бросил Нефедов. – Поговори с ним. Узнай, что он видел в последний миг.
На лице у альва проступило сильнейшее отвращение, но он кивнул. Двигаясь плавно, без суеты, Ласс поднес ладони к холодному лбу мертвеца, не касаясь кожи. Воздух в подвале загустел и затрепетал. Лампы тонко загудели, их свет замерцал чаще. Черные глаза альва утратили всякое выражение, взгляд стал пустым, как у мертвой рыбы. Он заговорил. Но голос был не его – он стал хриплым, сорванным, и речь полилась на ломаном немецком, перемешанном с гортанными бессмысленными звуками.
– Sie öffneten... ein Gewölbe... unter dem Vyšehrad... – бормотали чужие губы мертвеца. – Der Hauptsturmführer... er hatte eine alte Karte... aus der Zeit des Rudolf... suchte eine Waffe... gegen die Rote Armee... nicht für Menschen... eine Geisterwaffe...(Они открыли... склеп... под Вышеградом... Штурмбаннфюрер... у него была старая карта... времен Рудольфа... искал оружие... против Красной Армии... не для людей... оружие духов...)
Ласс замолчал, его бесстрастное лицо исказилось гримасой чужого ужаса.
– Es war kalt... eiskalt... es flüsterte... – альв снова заговорил, его голос сорвался на шепот, полный нечеловеческого страха. – Es flüsterte von Verrat... von meinem Verrat an der Heimat... von ihrem Verrat an mir... es lachte...(Было холодно... ледяной холод... оно шептало... оно шептало о предательстве... о моем предательстве Родины... об их предательстве по отношению ко мне... оно смеялось...)
Альв резко отдернул руки, отшатнулся от трупа, чуть не падая. Он дышал тяжело, словно пробежал несколько верст без передышки.
– Он ничего не видел. Только почувствовал холод и этот шепот. Оно питается предательством, Старший. Чем больше предательства, тем оно сильнее. Его здесь много. За многие… многие века.
По пути к выходу из морга Нефедов наткнулся на дежурного санитара-чеха, курившего у двери. Тот нервно косился в сторону подвала, и его руки мелко тряслись.
– Пане... – санитар схватил Степана за рукав, его глаза были полны животного ужаса. – Они... они не все лежат спокойно. Один... тот вон, с дыркой в груди... он ночью пальцем по краю цинки стучал. Как будто... мелодию выбивал.
Старшина остановился, внимательно глядя на человека.
– Какую мелодию?
Чех замялся, потом неуверенно продирижировал в воздухе и тихо, сбивчиво пропел несколько русских слов. Это была «Катюша». Та самая, которую всего час назад пела на площади ликующая толпа. Нефедов скрипнул зубами. Тень не просто убивала. Она глумилась. Воровала самые светлые, самые радостные символы победы и обращала их мерзкую пародию.
– Поквитаемся, тварь…
Расследование затянулось. Взвод прочесывал Прагу, петляя по старым улицам, и Нефедов все острее ощущал, что город живет двойной жизнью. Одна – солнечная, праздничная. Другая – город темных переулков возле Карлова моста, глухих дворов-колодцев Малой Страны, скрипучих лестниц и сдавленного шепота за стенами. Город, который только притворялся дряхлым, а на самом деле был полон старой недоброй жизни, проснувшейся от грохота войны.

Потом – через допросы, тщательное просеивание слухов, старые книги и карты, – поиски привели Охотников в тесную квартиру старого профессора-оккультиста на Целетной улице. Она вся пропахла заношенной одеждой, изъеденными жучками фолиантами в кожаных переплетах, засаленным деревом письменного стола и крепким самогоном, которым старик пытался заглушить запах собственного страха. Ученый поначалу трясся, но потом глаза за толстыми линзами очков, разглядевшие не обычных солдат, а странных, очень вежливых людей в необычной форме, загорелись азартом исследователя, забывшего об опасности. Старый пьяница с багровым носом разом стал похож на облезлого мудрого филина, загнанного в угол, но еще способного грозно щелкнуть клювом.
– Тень Всех Побед! – прошептал он, когда Нефедов прямо и без лишних деталей изложил суть. – Быть не может… Выпустили? О, слепые безумцы! Ее пытались приручить Рудольф и его алхимики! Тихо Браге, Келли, Джон Ди, их ученики, все они... Говорят, сам Валленштейн искал с ней союза, чтобы обеспечить свои победы! Она является не тогда, когда гибнут герои, а когда торжествует подлость. Она – дух самого акта предательства, воплощенная тень триумфа, купленного ценой чести! Ее нельзя убить, можно только запереть. И для этого нужна сила... противоположная. Та, что говорит «нет» даже тогда, когда все вокруг кричит «да».
Потом была Пинкасова синагога. Обветшалое здание, чудом уцелевшее лишь потому, что нацисты, с их маниакальной страстью к коллекционированию, собирались открыть здесь «Музей исчезнувшей расы», не тронув стены, но уничтожив самое ценное – людей.
Старый раввин, с лицом, похожим на смятую в комок пергаментную страницу, жил в полуразрушенном здании, пропахшем книжной пылью, стеариновыми свечами и тихой, горькой печалью. Его глаза, глубоко запавшие за треснувшими стеклами очков, глядели мимо Нефедова. Когда старшина, снова кратко и без эмоций изложил суть, старик долго молчал, зажав в костлявом кулаке длинную седую бороду.
– Да, она здесь сильна, – наконец сказал он. – Она питалась годами, веками, и ведь было, чем... Каждым мелким предательством, каждой сломанной судьбой. – раввин посмотрел вглубь комнаты, на выцветший полог, из-за которого доносилось тихое дыхание. – Даже мой собственный сын, моя плоть и кровь... чтобы спасти нас, он пошел к немцам. Сдал им наших соседей, богатых, у них было, что взять. Вот только немцы его все равно убили, отправили в Терезин, а нас не нашли только чудом. Но его предательство стало для той Тени сладким десертом... – Голос старика дрогнул, он поднял белые от горя глаза на старшину. – Чтобы запереть тьму, нужен свет, сынок. Внутренний. Тот, что горит даже в самой густой тьме. Она будет искушать вас. Показывать вам ваше же прошлое. Подхватывать любые ваши сомнения, каждую крупицу боли. Вы должны будете принять их, признать. Посмотреть на них – и все равно сказать «нет». Сказать, что даже это не дает права творить зло. Я не знаю, сумел ли я объяснить правильно.
Полог в глубине комнаты отодвинулся, из-за него вышла девушка. Темноволосая, хрупкая, с невероятно твердым взглядом больших карих глаз, она подошла к старику и обняла его за тощие плечи.
– Элишка, моя единственная дочь, – раввин поднес к губам ладонь девушки. – Чудом выжившая, подобно Эсфири, стоявшей перед Аманом. Я прятал ее в тайных подземельях, которые не нашли даже эсэсовские ищейки. Она помогала Сопротивлению, она знает каждый камень в этих катакомбах.
– Я проведу вас, – сказала Элишка тихо, но твердо. Она говорила по-русски с мягким, певучим акцентом. – Я знаю дорогу. Те ходы, что ищут немцы... они лишь верхний ярус. Но я не знаю, где прячется то…, то, что вы ищете. Иначе меня уже не было бы в живых.
– Найдем, – старшина кивнул.
* * *
Поиски входа затянулись. Команда спустилась в катакомбы под Вышеградом, углубляясь в сырые, пропахшие временем и тленом галереи. Фонари выхватывали из тьмы груды костей в нишах, обвалившиеся своды, полустершиеся надписи на непонятном языке, вырезанные на стенах. Воздух здесь был неподвижным и тяжелым.
Однажды из-за ближайшего поворота донесся тихий, назойливый плач, от которого мороз подирал по коже. Никифоров, идущий впереди, недолго думая, легонько стукнул пехотной лопаткой, покрытой вплавленной в сталь вязью заклятий, по груде камней, заваливших дверной проем. Камни разлетелись в стороны, открыв полость, где, среди ржавчины, оставшейся от кандалов, тлели останки какого-то средневекового бедолаги и вился полупрозрачный, карликовый дух-призыватель, похожий на червя, столетиями сосущего силы из случайных путников. Он с визгом бросился на ближайшего бойца якута, но Никифоров только пожал плечами. Колдун что-то негромко и с отвращением буркнул на своем наречии и наискось рубанул лопаткой – даже не по самому духу, а по пустоте перед ним. Воздух звонко хлопнул. Дух взвыл и рассыпался вонючим прахом.
– Ну и запашок, – только и сказал Конюхов, – умеешь ты дорогу скрасить.
– Не отвлекаться на мелочь, – сухо бросил Нефедов, даже не обернувшись. – Наша цель другая.
В другой раз Охотников попыталась завести в тупик бледная дама в роскошном платье, пошитом по моде пятивековой давности – сияющий потусторонним светом призрак-обольстительница. Хмыкнувший Ласс просто щелкнул перед ней пальцами. Лицо мертвой аристократки на миг исказилось в гримасе крайнего изумления, а затем призрак растаял с тихим, облегченным вздохом, словно его освободили от многовековых оков.
– Ей самой надоело здесь скитаться, – равнодушно констатировал альв, подтянув ремень винтовки с костяными накладками.
Глубоко в лабиринте, там, где воздух стал густым и сладковатым, как ядовитый мед, катакомбы внезапно изменились. Вместо грубого камня проступили оштукатуренные стены с самыми обычными, в мелкую розочку, обоями. На полу лежал старый потертый ковер, пахнущий пылью и лавандой. В конце коридора виднелась знакомая Нефедову дверь с облупившейся краской и вырезанной из жести цифрой, прибитой обойными гвоздиками.
– Командир? – настороженно спросил Конюхов, видя, как замер старшина.
Из-за двери донесся смех – звонкий, женский, который Степан не слышал с тридцать девятого года. Сердце его пропустило удар.
– Старший, — тихо сказал Ласс, положив руку ему на плечо. – Это ловушка. Она собирает обломки и строит из них лживую память. Не останавливайся.
– Тут ты прав, – Нефедов с силой выдохнул, отвернулся от двери. Когда он обернулся снова, коридор был каменным, сырым и пустым. Но в воздухе, поверх стоялой сырости, все еще витал, словно призрак, запах лаванды.
Еще чуть позже они наткнулись на другого обитателя теней – совсем уже не опасного, жалкого. За грудами непонятного заплесневевшего хлама, в глухом ответвлении катакомб сидел и тихо плакал низенький, покрытый слизью дух, похожий на головастика-переростка. Его владения, соединявшиеся с поверхностью жерлом каменного колодца, были завалены гниющими трупами пражан, расстрелянных немцами при отступлении. От тлена и страданий дух иссыхал, его кожа лопалась, и он, безутешный, раскачивался на месте, напевая на чешском языке детскую считалку про русалок.
– И своих не похоронили, и моего брата погубили, – всхлипывал он, не обращая на солдат внимания. – Течет река, а мне не напиться… Течет река, а мне не умыться…
Никифоров, не говоря ни слова, достал из вещмешка горбушку хлеба и щепотку соли .
– Полно тебе, дедушка, – ласково сказал он, протягивая круто посоленную горбушку. – Придут люди, уберут. Отольются тебе слезы дождем. Ступай.
Дух удивленно посмотрел на него своими выпученными глазами, схватил дары и, хлюпая, растворился в мокрой стене. Даже призраки этого города искали у них защиты.

Они нашли то, за чем так долго шли, в самой глубине катакомб, когда уже устали до полусмерти и вывозились в глине. Очередной неприметный проход вдруг открылся в огромный зал, стены которого были выложены плитами, покрытыми значками, напоминающими шумерскую клинопись. Разбирать давно забытый язык не было ни времени, ни желания.
Охотники замерли на пороге зала, вглядываясь в сумрак, выхватываемый лучами фонарей. Воздух здесь был неподвижным и мертвым, словно само время осыпалось прахом. Не верилось, что где-то над головами, совсем рядом, шумит веселая Прага, смеются люди. Здесь царила тишина, только вода капала – капля за каплей, долбила в камень, как, наверно, века назад.
– Царские хоромы, – присвистнул Конюхов, но прозвучало фальшиво. Весельчаку-сержанту было не по себе, – готовый кабинет для рейхсфюрера, чтоб ему ни дна, ни покрышки!
– Интересно, кто все это написал здесь? – пробурчал Громов. – Гуще, чем в школьном туалете понакорябали. Так там хоть про девок, а тут что? Свободного времени у людей до чертовой матери было…
– Темный ты человек, Толя, – язвительно отозвался сержант, – книжки умные надо читать, а ты только и знаешь, что со своей железкой возишься и ласковыми прозвищами называешь.
– Ты, можно подумать, светлый. Два класса, три коридора окончил, а туда же.
– Это да… – грустно согласился Санька. – Война закончится, – мечтательно добавил он, оглядываясь по сторонам, – пойду учиться. На историка. Историю люблю, прямо ух как…
– Ну да, – рядом возник Файзулла Якупов. – Ты, малай, вечно во всякие истории умудряешься впутаться. Ай, шайтан алгыры! – выругался он, оступившись и едва не сломав ногу.
– Видишь, Файзулла, это тебе наказание, – укоризненно сказал Конюхов, – за то, что ворчишь на меня, бранишься. Ну что я тебе плохого сделал?
– Разговорчики! – тихо, но жестко оборвал перепалку Нефедов, осторожно приближаясь к центру зала. Там, на каменном пьедестале, лежала покрытая пылью старая карта.
– Как для нас положили… – пробормотал старшина. Его глаза, привыкшие замечать малейшие несоответствия, искали подвох. И нашли. Вернее, не нашли того, что должно было быть. Другие бойцы тоже это поняли. Конюхов удивленно хмыкнул.
– Смотри, командир, здесь же целый отряд эсэсманов до нас шлялся, так? А следы где? Пыль нетронутая. Ни окурков, ни гильз, ни отпечатка сапога, хоть самого малюсенького. Как будто они по воздуху летали. А потом что – испарились?
Нефедов кивнул. Он наклонился к карте, но не стал ее трогать. Сложив губы трубочкой, старшина осторожно сдул слой пыли с угла зашелестевшего пергамента. Из пыли проступили выцветшие чернильные пометки – причудливые литеры и неровные стрелки, нанесенные рукой, которая, судя по всему, держала перо несколько столетий назад.
– Это не их карта, – тихо заключил Нефедов. – Сколько она здесь пролежала, черт его знает. И пусть лежит дальше. Чей-нибудь любопытный нос прищемит.
Он замолчал, бросив взгляд в тень за пьедесталом. Там, в неровном углублении между плитами, лежал предмет, явно не принадлежавший этому месту. Роскошный кожаный портфель с гравированной серебряной пластинкой и оторванной ручкой. Рядом валялась перекушенная будто бы гигантскими клещами, стальная цепочка – точь-в-точь такая, что крепится к запястью важного курьера, чтобы не упустить секретные документы. На темной коже вокруг замка бурели пятна запекшейся крови.
Но вокруг, на толстом слое вековой пыли, не было ни единого следа. Ни от ног, ни от лап, ни борозды, какая получается, когда волочат что-то тяжелое – например, тело. Ни одной капли крови. Словно портфель материализовался здесь из воздуха, а потом уже брякнулся на пол.
Присев на корточки, Нефедов внимательно изучил портфель: нет ли проволочки или неприметной растяжки? Фрицы на всякую пакость мастера. Но все было чисто. Портфель был новеньким, будто его только что сделали прямо тут и положили на плиты пола. Это дико контрастировало с окружающей древностью. Старшина достал нож и аккуратно отщелкнул единственный замок. Потом еще аккуратнее, по миллиметру, приподнял клапан портфеля.
Внутри, в подбитом шелком отделении, лежала книга с инкрустированной в верхнюю обложку серебряной литерой, искусно выполненной готическим шрифтом. А рядом – очень старый, потертый кожаный кошель, из тех, что некогда носили на поясе. Пустой. И больше ничего.
Продолжая действовать очень аккуратно и предельно осторожно, Степан Нефедов взял книгу, ощутив под перчатками жесткость кожи и слабый, едва уловимый запах дорогого одеколона, смешанный с кислым привкусом чужого страха. Приоткрыл обложку и кивнул удовлетворенно, увидев рукописные строчки.
– Журнал, а может, дневник. Разберемся.
Старшина сунул обе находки в свой вещмешок. Еще раз оглядел портфель.
– Уходим, – его голос разбил гнетущую тишину зала. Охотники развернулись и пошли назад, оставив пыльную карту лежать на своем месте и хранить тайны, которые им были не нужны. Главная тайна теперь была с ними.
* * *
Листая прокуренными пальцами дневник, профессор-оккультист ахал, качал головой и тихо бормотал:
– Так вот оно что... Нет, это не ошибка и не глупость. Это был расчет. Безумный, сатанинский, но расчет. Штурмбаннфюрер СС Зигфрид фон Арн, вот кого вы ищете. Судя по записям, он был одержим единственной идеей. Он не искал оружие против вас, он искал путь к силе, которая стоит выше людских армий. Каким-то пока непонятным мне образом, он нашел Тень и.… добровольно стал ее сосудом, главным агентом в нашем мире. Дурак, какой же дурак! Он был уверен, что сумеет подчинить Тень себе, но ведь это невозможно, падение неизбежно. Этот фон Арн не убит, он здесь. Где-то в этих катакомбах. Теперь он воплощает саму суть предательства. Он предал не только свою присягу, своих подчиненных, свою родину. Он предал свое естество, человеческую суть, разум. И, очень похоже, саму жизнь.
Вечером Нефедов остался один в ободранной комнате комендатуры, отведенной Охотникам под командный пункт. Шум города за стенами доносился сюда приглушенно, как отзвук другого, невозможного мира. Старшина достал из нагрудного кармана потрепанную фотографию. На ней – он, угрюмый мальчишка лет десяти, которому положил руку на плечо суровый мужчина с окладистой бородой — дед. Снимок был сделан незадолго до того, как дед отвел Степана к альвам – учиться. Когда началась война, внук так и не попрощался, с дедом. Не успел. И потом ни разу не приехал – задание бросило совсем в другое место. Выходит, он предал деда? Так, что ли?
Нефедов не молился – не умел, да и не верил, навидавшись всякого. Он смотрел на пожелтевшую бумагу, проводил по ней кончиками пальцев, чувствуя шершавость ее поверхности, вновь и вновь проигрывая в памяти тот последний день. От Волоколамска до Праги – каждый бой, каждый потерянный человек был шагом к этому подвалу, к этой тишине, к необходимости снова стать щитом, который должен выдержать удар не снаряда, а самой сути зла, питающегося сомнением и болью.
Командир Особого взвода, не жалея себя, сгребал в кучу все свои «предательства» – мнимые, несуществующие, но остро жгущие внутри – все потери, всю ярость и отчаяние. Он не собирался ни от чего отрекаться. Что сделано – то сделано, и сожаления не имеют никакого смысла, они бессильны. Но сейчас старшина собирался использовать их как горючее для того единственного «нет», которое должен был сказать.
Решение Нефедов принял сам. Он связался по рации с полковником Иванцовым – единственным, кому рассказывал все как есть.
– Приманкой буду я, – коротко доложил Нефедов.
Несколько секунд в наушнике шипело молчание.
– Понимаю, – сухо ответил голос Иванцова. – Риск оценил?
– Бывало и сложнее. Привыкать, что ли? Других-то вариантов нет.
– Как? – спросил Иванцов, переходя на деловой тон.
– Западню спроворим. В синагоге. Старик-раввин и профессор из местных знатоков – помогут создать круги. Периметр загородим, уйти не дадим. Ни мышь, ни тень мыши не проскочат.
– Раввин? – сквозь шипение и треск в голосе Иванцова послышалось едва уловимое удивление.
– Наши методы не работают, а в Праге своего добра хватает. Не мы тесто заводили, не нам его месить, – отрезал Нефедов.
– Ты, конечно, сам себе командир, и на месте принимаешь решения самостоятельно, – после паузы сказал полковник. – Но все-таки скажу: осторожно, старшина. Вытянешь – орден. А не вытянешь... Вытяни, Степан. Очень тебя прошу.
– Понял. Отбой, – Нефедов остался сидеть перед замолчавшей рацией. Орден? Нужен ему этот орден, как рыбе велосипед. Его бойцам – тем более. Они давно уже были награждены. Казимир Тхоржевский, которого не было рядом, но который в любой миг мог быть вызван из той, тягучей как мед безвременной тьмы, в которой вечно светило окно дедовского дома, и жужжали пчелы на пасеке – награжден вечной жизнью, которая была хуже любой смерти. Ласс и Тэссер – получили в награду изгнание из своих светлых лесов в душные человеческие города. Файзулла – шрамы, которые болели каждый день, а к непогоде и вовсе ныли так, что хоть святых выноси. Охотники были живым («Ну, почти все», – усмехнулся про себя старшина) воплощением той цены, которую платила страна за победу. И сейчас пришло время расплатиться снова.
Они не спорили. Бойцы взвода понимали все без лишних слов.
– Вот и получается, что боя не будет, – голос Нефедова был глухим и усталым. – Для особо одаренных, вроде вас, товарищ сержант Александр Конюхов, повторяю: стрелять, скорее всего, не придется.
– А чего сразу я? – деланно возмутился Конюхов. – Я как все. Дали автомат – стреляем, не дали – песни поем!
Но старшина услышал, как среди бойцов пронесся тихий, едва слышный выдох облегчения. Оно и понятно. Умирать, когда чертовой войне уже шабаш, вокруг зеленый май и яркое солнце, вкусное пиво и красивые девушки с охапками сирени – кому такое понравится? Только альвы, Ласс и Тэссер, оставались невозмутимыми, их черные глаза, не отрываясь, смотрели на командира. Для них страх был лишь блеклой тенью человеческой слабости.
– Знать бы толком, против кого идем, – выразил общую мысль Громов.
– Это пожалуйста, – отозвался Нефедов. – Вслепую соваться дураков нет, тем более что все главное беру на себя. Сейчас расскажу. Тварь, которой мы укорот дадим, старая, как… бивень мамонта, – он достал из вещмешка тот самый дневник с вложенными в него листами исписанной бумаги. – Старше, чем мы думали. Профессор помог мне кое-что перевести. Получается так, что немцы только нашли то, что спало здесь веками. И разбудили… на свою голову.
Он медленно перелистал страницы дневника, испещренные торопливым почерком и корявыми набросками – трупы, отрубленные головы, горящие крепости.
– Когда здесь началась большая заваруха, все эти гуситские войны, – голос старшины стал задумчивым, – то есть, лет за пятьсот до нас, Тень уже существовала. Неизвестно, кто первый назвал ее Тенью Всех Побед, но, говорят, ее носил в кожаном кошеле на поясе сам Ян Жижка. Она делала его непобедимым, а он, мужик жестокий, духовитый и бесстрашный, держал ее в кулаке крепко, не давал разгуляться. Его воины шли на крестоносцев, не чувствуя страха – и побеждали. Но после каждой победы Жижка терял частицу себя. Сперва – жалость. Потом – память. В конце концов, Тень, которую он носил с собой, выпила его глаза, взяла их, как плату. Ослепший, Жижка все равно вел свои войска, пока не умер от чумы. До конца жизни он не потерпел поражения.
Нефедов сделал паузу, потом продолжил:
– Кошель перешел к его правой руке – Прокопу Голому. Но тот был не так крепок духом. В одном из боев завязка на кошеле оборвалась, и он был потерян. А вскоре и сам Прокоп был разбит и убит у Липан, когда свои бились со своими вместо того, чтобы вместе дать отпор врагам. Прокоп оказался предан теми, кто уже устал от вечной войны. Вот тогда-то Тень, успевшая разожраться на предательствах и слабости, вырвалась на свободу. И с тех пор ждала.
Старшина захлопнул дневник.
– Теперь мы знаем, с кем имеем дело. С тем, что убить, получается, толком и нельзя – как предательство убить-то? Исландию помнишь, сержант?
– Не забыл, – Конюхов смотрел без всегдашней улыбки.
– Ну, вот, – Нефедов закурил. – Повторять то, что там было, я не хочу, в гробу бы такое виделось. Но запереть ее обратно в жижкин кошель придется.
В глазах его бойцов страха не было – только мрачное понимание. За любую победу нужно платить. И они были готовы к расчету.
– Командир… – начал было Конюхов, но запнулся и досадливо махнул рукой. – Ай, ладно.
– Ты договаривай уже, – старшина был рад перевести беседу на другое.
– Выпить бы чего покрепче, – вздохнул Санька, – и чтобы в спокойствии, под мясцо жареное, у костра. И непременно после баньки! А то, как жмуриков штабелями громоздить, так Конюхов, а как в баню… Я уже от ночевок в нашем железном тарантасе на веки вечные бензином провонял.
– Судьба твоя такая, – мрачно сказал Громов, который в сотый раз протирал свой пулемет, – кладбище за собой оставлять. Охотник ты, или где?
– Кстати, о кладбище, – Нефедов постарался, чтобы голос звучал весело, – вот вам анекдот. В санбате как-то услыхал, от одного хирурга. Значит, один врач спрашивает другого: – И как это твой больной умер? – Ну ты знаешь, у каждого врача должно быть свое личное кладбище… – Но ты же логопед!
Засмеялся только Конюхов.
– А логопед – это чё? – спросил Бокарев недоуменно.
– Вот ты, Воха, долдон все-таки, – сокрушенно сказал сержант. – Это такой дядя в белом халате, который все твои «чё», каво» и «гыгыгы» в нормальную речь может превратить. Но не будет, потому что хлопотно.
Нефедов только покрутил головой и пошел курить.
* * *
Силуэты семи свечей колебались, отбрасывая дрожащие тени на стены старой синагоги. Воздух был густым от запаха трав, которые профессор добавил в старинные бронзовые курильницы, расставленные по углам, – и от древних слов молитвы, которые размеренно произносил раввин. Эта молитва была древней уже тогда, когда у Мертвого моря в Кумране писали первый свиток. Голос старика, сначала тихий, крепчал, наполняясь силой, которая сотрясала его хрупкое тело. Элишка стояла рядом с отцом, ее лицо было сосредоточенным и бледным.
Нефедов стоял в центре начерченного черным мелом круга, внутри которого была нарисована сложная фигура, взятая со страниц первого, считающегося утраченным издания «Лемегетона», некогда написанного безымянным автором и содержащего сведения о всех демонах, известных людям. Об этой книге, пропавшей вместе с большей частью библиотеки Пико делла Мирандолы, ходили только смутные слухи, и многие считали ее не более чем легендой.
В левой руке старшина сжимал простой медный крест – память, оставшуюся от деда. Символ веры, которую Степан Нефедов никогда не понимал и не считал своей. В правой – теплый, будто живой, костяной оберег Сурраля, подарок альвов. Символ древней силы, которой он до конца не доверял, но которая не раз спасала ему жизнь.
Она пришла не из двери и не из окна. Угловатая тень светильника на стене, дергавшаяся как марионетка, вдруг ожила, заколебалась, оторвалась от камня и поползла по полу, как черная, густая нефть, окаймленная хрустящим инеем. Стало холодно. Но не от мороза – холодно где-то внутри каждой человеческой души, коченеющей от навалившейся пустоты, от отсутствия жизни, от абсолютного исчезновения всякой надежды. Свечи погасли, осталась лишь одна, в руке у раввина. Ее пламя превратилось в чуть теплящийся огонек, стало синим и крошечным.
Шепот, который раздался не в ушах, а прямо в голове, в самых потаенных ее уголках, был тихим, вкрадчивым и страшным.
«Ты предал деда... ты забыл его... он звал тебя... ты не слышал... пока ты тут убивал… пока ты тут побеждал... Ты предал тех, кого не смог спасти… подо Ржевом... в Кенигсберге… в Волоколамске… в Севастополе… Ты еще помнишь их лица? Я покажу... покажу тебе всех... Разве это победа? Но это твоя победа... она пахнет кровью и пеплом... она выросла на костях твоих товарищей... Зачем терпеть боль?.. Закончи все это быстро…»
Старшина стоял, сжимая кулаки. В левую ладонь врезалась медь, в правую впивалась кость. Отвечать было незачем, уловки таких сущностей всегда были одинаковыми. Он терпел и молча принимал. Смотрел в лицо своим демонам, которых ему показывала Тень, и не отводил взгляд. Опустить глаза означало умереть.
И тогда Тень сменила тактику. В мозгу воскресло еще одно воспоминание. Нет, просто череда запахов. Теплое парное молоко. Дым из печной трубы. Крепкий душистый табак, который курил отец. И – прикосновение. Теплое, мягкое, которое он почти забыл – ладонь, опустившаяся на вихрастую мальчишескую голову. Прикосновение матери. Единственное светлое, что у него осталось с того, страшного дня, когда родителей убили.
«Я верну тебе это, – шептала Тень, вгрызаясь глубже в память. – Забудь боль. Забудь войну. Я оставлю тебе только это. Только ее. Ты заслужил покой...»
Искушение было страшнее любой атаки. Это была не ложь – обещание вернуть единственную, неподдельную ценность, ту, за которую он держался все эти годы, пока кругом продолжалась война. Ту, что не дала ему стать таким же монстром, как те, кого он уничтожал. Сотни переломившихся в зубах и сгоревших на шее оберегов; заклятья, которые нельзя произносить живому человеку; и смерти, смерти, смерти вокруг. Нефедов почувствовал, как Тень тут же учуяла это слабое колебание, зацепилась за дорогую память, торопясь разворотить человеческую душу и занять место внутри, в новом сосуде из плоти и крови.
Но после Исландии места в этом сосуде больше не было. Не получилось бы еще раз повторить ход, который сработал тогда.
Степан закрыл глаза и с силой провел по лицу ладонями, словно сдирая невидимую липкую дрянь. Так, значит. Ну ладно.
Тень рванулась вперед – и не встретила сопротивления, заметалась, пытаясь удержаться, но только выжигая из памяти командира Особого взвода все детские воспоминания, за которые он еще мгновение назад так яростно держался. А теперь старшина платил забвением – за то, чтобы не предать все, за что сражался. Запахи и прикосновения вспыхнули на мгновение, будто искры над умирающим костром – и исчезли. В глазах Степана Нефедова, на миг вспыхнувших мальчишеской тоской, поселилась безжизненная командирская стужа. Тень рванулась прочь.
– Нет, – это было сказано совершенно спокойно. Раввин, бормотавший где-то в темноте, резко оборвал молитву.
Тогда раздался еще один голос. Спокойный, выдающий образованного человека, с легкой хрипотцой. Он звучал на чистом русском, таком чистом, что это выдавало иностранца.
– «Нет»? Какое простое и глупое слово… коллега. Вы отказываетесь от рая во имя чужого ада. Посмотрите на них. – В тенях проступили очертания человека в истлевшем, но узнаваемом эсэсовском мундире. Его лицо было бледной маской, обтянутой кожей, глаза – двумя углями холодного, нечеловеческого огня. Штурмбаннфюрер Зигфрид фон Арн усмехнулся. – Ведь они же обречены! Они будут предавать снова и снова. Их победа будет всего лишь пеплом, потому что весь их мирок построен на лжи. Я предлагаю вам не забвение. Я предлагаю чистую власть над самой природой хаоса, из которой можно формировать все, что угодно. Вместе мы можем создать иную Победу. Другую реальность. Чистую, правильную, без этих жалких потерь, без всей этой многолетней грязи и крови. Реальность, в которой нам служат могущественные Силы, о которых в своей ограниченности даже не подозревали авторы «Лемегетона». Мы можем повернуть время вспять. Я знаю путь. Подумайте.
Нефедов не отвечал, внимательно рассматривая врага.
– О, я понял, коллега, – голос фон Арна зазвучал насмешливо. – Вы думаете, что боретесь со Злом. Боюсь вас разочаровать, но вы всего лишь еще одна пешка на доске мировой истории. Ваши хозяева в Кремле предадут вас первыми, как только вы перестанете быть полезным. Они боятся вас – могущественного, слишком опасного… старшины. Какая ирония! Политики предают всех. Я же предлагаю тебе предать только их. Ради чего-то большего.
Вместо ответа Нефедов сжатым кулаком коснулся своей груди.
– Знаешь, что у меня на шее висит, – потом спросил он, – кроме оберегов? Откуда тебе знать... Гильза там, от пистолетного патрона. А что в ней, знаешь, упырь?
Фон Арн молчал.
– И этого не знаешь... Щепоть земли там. С братской могилы под Волоколамском. С собой ношу, чтобы не забывать, какая моими ребятами цена за эту «грязь и кровь», как ты говоришь, заплачена. Ты, дурак, предлагаешь мне их предать. Только вот они, все до единого, остались там, в той кровавой земле, а меня тут забыли. Если твоими мерками мерять – вроде как бросили они меня, так, что ли? Нет, не так. А теперь скажи: в этой твоей «чистой» реальности они – будут? А?
На лице фон Арна на миг отразилось неподдельное, запредельное недоумение. Он, превратившись в существо, воплотившее само предательство, абсолютно не понимал верности. Это была слепота, которую он не мог преодолеть.
– Ты нежить, – Нефедов был спокоен. – Какой путь ты можешь знать? На себя в зеркало давно смотрел? Ты же предал саму жизнь. Мне нечего тебе предложить, вот разве что пулю серебряную. Это могу, от всей души.
Штурмбаннфюрер захохотал. Это было похоже на скрежет камня по стеклу.
– Как жаль! Такая сила, и досталась столь примитивному существу… Ты мог бы стать великим проводником. Но ты, будучи недочеловеком, выбрал участь корма. Что ж, прими свою судьбу!
Тень, не получая отклика, заволновалась. Она сгустилась перед ними, ежесекундно изменяясь, принимая зыбкие, ужасающие очертания. Холод стал невыносимым, таким, что у профессора, который бормотал заклинания, с трудом выводя перед собой в воздухе дрожащей рукой новые руны, заиндевела борода. Раввин вновь заговорил, но теперь его голос безжизненно дребезжал.
Внезапно Тень рванулась вперед – но в последнее мгновение ударилась об границу круга, в котором стоял Нефедов, и нефтяным пятном потекла к Элишке. Девушка вскрикнула, и, невольно отшатнувшись, заступила за меловую черту. Древний том сорвался с пюпитра и рухнул на пол. Тьма метнулась к ногам дочери раввина. Она упала навзничь, ее лицо начало мгновенно сереть, покрываясь голубоватым инеем потустороннего небытия.
Нефедов не мог сдвинуться с места – это разрушило бы его круг. В его глазах, впервые за много лет, мелькнуло что-то похожее на отчаяние. Но тут же Ласс и Тэссер рванулись к девушке, оттащили назад, за Никифорова, который выставил перед собой ладони с татуированными на них кругами оберегов. Тень, коснувшись якутского колдуна, зашипела и отпрянула, обожженная силой охранительных знаков. Но Элишка лежала без сознания, ее дыхание почти оборвалось.
Цена была заплачена.
И это стало ошибкой Тени. Профессор воспользовался моментом, чтобы закончить заклинание. Раввин, сжав кулаки, возвысил голос в защитном псалме из Книги Тегилим. Тень, ошеломленная, лишенная сил, забилась в центре круга. Она издала беззвучный, раздирающий сознание визг, сжалась в черный, коптящий комок и с шипением, словно раскаленное железо в воде, ушла в старый, потертый и заштопанный кожаный кошель, снова запечатанная. До следующей великой победы, купленной ценой поражения.
Фон Арн, завывая, поплыл, как отражение в воде, и сгинул в остатках темноты, расползавшихся на тающие вместе с инеем лоскуты.
Тишина, наступившая после, была оглушительной. Пахло гарью и горячим свечным воском. Раввин, плача, бросился к дочери и стал неловко трясти ее, обнимать тощими руками, пытаясь поднять.
– Элишка, золото мое, очнись! Очнись же! Горе, горе какое!
Профессор трясущимися руками пытался надеть пенсне.
Старшина Нефедов стоял без мыслей в голове, опустошенный, понимая, что потерял что-то очень важное. Но что – он не помнил. Поморщившись, Степан разжал руки и посмотрел на свои ладони. На левой был словно выжжен контур креста, из правой высыпалась горстка костяной пыли. Помотав головой, Нефедов попытался вспомнить мальчика, которым он был когда-то, вспомнить дом и мать. Ничего. Память о матери он отдал так же, как когда-то Ян Жижка отдал свои глаза. Чтобы победить.
* * *
На улице стоял теплый и совсем мирный вечер. И снова на площади слышался аккордеон. Степан Нефедов, тяжело опираясь на борт транспортера, закурил очередную папиросу и смял пустую коробку «Казбека». Рука предательски дрожала.
Подошел Конюхов. Его лицо было невеселым, у губ залегли резкие глубокие морщины.
– Элишка очнулась. Жить будет. Но... Врач-то наш осмотрел, сказал – ранений нет, укольчик поставил и руками развел. А отец говорит, душа у нее ранена. Отцу ее я как-то больше верю, ему положено в таких делах разбираться. Ну, дело молодое, конечно – справится. Но лучше бы ее в тыл отправить, подальше от всего этого.
Нефедов кивнул, потом вяло отозвался:
– Какой тыл, Сашка? Нет больше ни тыла, ни фронта.
– Вот черт, – засмеялся сержант. – Никак не привыкну. Для нас-то ничего не кончалось.
Старшина смотрел на город. Что верно, то верно – его война не закончилась, она только меняла фронт.
Из комендатуры вышел шифровальщик.
– Товарищ старшина! Вас на связь требуют!..
Когда Нефедов вернулся, Конюхов без особого интереса спросил:
– Что там? Новый приказ, командир? Отдохнуть-то дадут, нет?
Нефедов искоса глянул на него.
– Три дня, чтобы отожраться и отоспаться.
– Вот это дело! – оживился сержант.
– А потом срочная погрузка. На восток. В Маньчжурию, – Степан усмехнулся, понизил голос. – У японцев свои демоны. Совсем иные, не чета этой европейской нечисти. Жуткие, черти, как…
Он задумался на мгновение.
– Как черти? – хохотнул Конюхов.
– Точно.
Нефедов кивнул. Он докурил папиросу, затушил ее об гусеницу транспортера. Посмотрел на своих бойцов. Бокарев открыл капот и копался в двигателе. Громов, как всегда, чистил пулемет. Альвов не было видно, но старшина чувствовал – они рядом.
Не герои, не победители – инструменты. Люди и нелюди, сделавшие свой выбор: стоять между ярким беззаботным светом праздника и вечно голодной, ожидающей тьмой. Чтобы где-то там девушки в нарядных платьях могли беззаботно бросать сирень под колеса машин – даже не подозревая, чем за это заплачено.
Через три дня бронетранспортер, лязгая, выбирался из города на дорогу, ведущую к временному полевому аэродрому – прочь от веселой живой Праги.
В кузове, под брезентовым тентом, никто не разговаривал. Громов, прислонившись к броне, уже спал, его крепкое тело дергалось на ухабах. Другие тоже задремали – все, кроме альвов и старшины. Нефедов спиной к кабине, думая о своем.
На выезде с какой-то маленькой и тесной площади, когда матерящийся Конюхов сбросил газ, чтобы невзначай не задавить кого-нибудь, а бронетранспортер замедлил ход в пробке из гужевых повозок, Нефедов отстегнул край брезента и высунулся, чтобы покурить. И тут к нему подбежала та самая девушка в белом платье. Ее лицо было серьезным, и в руках она теперь сжимала не охапку сирени, а небольшой, туго свернутый свиток пергамента.
– Пан солдат! – крикнула она, сунув ему свиток. – Для вас передали!
Прежде чем озадаченный старшина успел что-то сказать, девушка исчезла среди громыхающих повозок и конского ржания. Развернув свиток, старшина увидел искусно вычерченную схему старых катакомб – но не Вышеградских, а под самим Пражским Градом. На полях убористым почерком было выведено по-русски: «Она не единственная. Ищите там, где спит Король-алхимик».
Нефедов медленно свернул пергамент и спрятал за пазухой. Кто эта девушка? От кого послание? Вопросов стало только больше, и разбираться с ними придется. Но – потом.
Рядом, на носилках, тихо дышала Элишка. За три дня в госпитале она почти оправилась, но слабость все еще ее не отпускала. Отправиться в Советский Союз она согласилась только вместе с Охотниками, как ее ни уговаривали врачи.
Рука девушки приподнялась, ее пальцы тронули старшину за колено. Нефедов нагнулся. Его лицо, жесткое и грубоватое, будто бы вырезанное из камня талантливым, но небрежным скульптором, смягчилось.
– Все будет хорошо, – сказал он, и его голос прозвучал непривычно мягко, почти ласково. – У нас тебя вылечат, на ноги поставят, даже не сомневайся. Там спецы что надо.
Элишка слабо улыбнулась, ее глаза блестели в сумраке.
– Вы потом... найдете меня? Мы встретимся? Ну, пообещайте же… – прошептала девушка еле слышно, детски-беззащитно.
Нефедов помолчал, глядя в ее серьезные, очень взрослые глаза. Потом кивнул.
– Обещаю, – сказал он.
Элишка кивнула и снова закрыла глаза.
Нефедов повернулся и через маленькое окошко заглянул в кабину, глядя на то, как впереди под колеса стелется дорога. Где-то там, на востоке, ждали новые тени. Командир Особого взвода был готов к этому, и ему нечего было терять. Кроме такого хрупкого и такого странного обещания.
–––––––––
* Утопенцы – маринованные шпикачки, традиционная чешская закуска к пиву.