Воздух здесь представляет собой густую и недвижную субстанцию, состоящую из испарений мочи, влажного камня и того острого, почти осязаемого отчаяния, что сочится из стен переулков, куда не доходит свет уличных фонарей. Это и есть подлинный аромат Парижа, тщательно скрываемый за фасадом из благоухающих булочных и дорогих духов; это запах моего нынешнего дома. Мои пальцы, липкие от городской грязи, сворачивают косяк с автоматической, отточенной годами практикой безысходности. Я закуриваю. Едкий и убогий дым наполняет легкие, и это действие лишено даже призрачного намека на наслаждение — это не более чем ритуал, медленное и осознанное самоубийство, растянутое на столько частей, на сколько хватит воли продолжать его совершать.

Когда-то, в пору наивной юности, я воображал судьбу чем-то возвышенным: золотой нитью, которую прядут незримые богини на своем небесном станке. Теперь я знаю ее истинную природу: судьба есть не что иное, как гравитация — безличная, неумолимая сила, чья единственная функция заключается в том, чтобы притягивать падающие объекты к земле. Я и есть такой объект, завершивший свой сорокапятилетний полет и теперь просто ожидающий неизбежного удара о твердь, которая, в сущности, всегда была моим единственным предназначением.

Помню своего школьного учителя философии, старого пьяницу с благородной проседью и вечно грустными глазами, который, качаясь на стуле, вещал нам о фатализме. “Судьба, дети мои, — это река, — говорил он, и голос его звучал так, будто доносился из-под толщи воды. — Можно отчаянно грести против течения, можно покорно позволить ему нести себя, но финал всегда предрешен: любая река впадает в море”. Мы, тогдашние дураки, с горящими глазами кивали, воображая себя титанами, способными силой воли изменить само русло. Я тоже кивал, не ведая, что я не пловец, наделенный волей, а всего лишь камень, давно лежащий на дне, который река, в конечном счете, превратит в безликий песок.

Первое настоящее столкновение с неумолимостью миропорядка случилось со мной в шестнадцать, когда я пытался осилить законы Ньютона. Тело, на которое не действуют внешние силы, покоится или движется равномерно. Я же был тем самым телом, на которое действовали абсолютно все силы извне: родительские амбиции, требовавшие безупречных оценок; снисходительное пренебрежение учителей, разглядевших во мне заурядного середнячка; ветреная девушка, чье сердце я пытался завоевать идиотским максимализмом, и которая без раздумий предпочла парня с громким мопедом. Я пытался стать силой, а не объектом ее приложения, просиживая ночи за учебниками до кровавых кругов в глазах, но моя траектория была вычислена и предопределена самой системой: средняя школа, средний балл, средняя, ничем не примечательная жизнь. Я стал живым, дышащим доказательством теоремы о заурядности.

Кто-то может закричать: “Ты что? Дурак? Надо бороться за свое будущее! Каждый может стать лучше! Каждый может стать тем, кем захочет!”. Хех, я видел тысячу психологов, которые пытались подстегнуть мою самооценку к развитию, вот только реальность была слишком сурова. Человек не может прыгнуть выше головы… Человек не способен решить задачи быстрее компьютера… Человек ограничен своим биологическим телом, своим везеньем и даже наше величайший орган — мозг — имеет заложенные в подкорку ограничения.

Университет на несколько лет подарил мне иллюзию выбора. Я ушел в бухгалтерский учет, в царство цифр, которые были прекрасны в своей неопровержимой ясности. Два плюс два всегда равнялось четырем; дебет всегда сходился с кредитом. В этой предсказуемости был некий покой, надежное убежище, где не было места предательству или случайным чувствам. Я собственными руками выстроил себе клетку из балансовых отчетов и финансовых ведомостей и по глупости принял ее за неприступную крепость.

А потом в мою крепость вошли они: Элен и Софи. Элен стала моей женой, Софи — моей дочерью. И на несколько ослепительных, безмятежных лет гравитация, казалось, отпустила свои тиски. Я парил. Дом, наполненный теплом и запахом свежей выпечки, безудержный смех дочери, теплый бок Элен в нашей постели по ночам — все это создавало столь совершенную картину, что я, вечный скептик, позволил себе поверить в собственную победу над судьбой. Мне казалось, что моя река наконец-то течет в тихую, уютную гавань.

Я пытался быть для Софи скалой, тем самым непоколебимым утесом, который оградит ее от того хаоса, что я сам слишком хорошо изучил. Я выстраивал правила, устанавливал границы, пытался создать для нее предсказуемый и безопасный мир. Элен называла это тиранией. “Дай ей подышать, Рене! — говорила она, и в ее глазах читалось раздражение. — Жизнь — это не только свод правил!”. Она не понимала, не хотела понимать, что все правила, все ограничения в этом мире существуют как тонкий, хрупкий барьер, воздвигнутый на краю бездонного хаоса. Хаоса, который я знал и который рано или поздно прорывается и пожирает тех, кто забыл о его существовании. Я пытался построить для дочери маяк, а в ее глазах, как и в глазах жены, я навсегда остался лишь тюремщиком.

Величайшая ирония моей жизни заключается в том, что хаос пришел не извне, не с улиц этого города. Он тихо пророс изнутри моей собственной, казалось бы, надежной крепости. Сначала работа: глупая, пошлая история с секретаршей, чьи навязчивые домогательства я оттолкнул с неприкрытым брезгливым отвращением; ее мстительность, помноженная на молчаливое согласие начальства, желавшего избавиться от сотрудника, который был недостаточно талантлив, чтобы его терпеть, но достаточно принципиален, чтобы вызывать раздражение. Мое некогда безупречное резюме в одночасье превратилось в макулатуру. А потом — дом. Случайное возвращение на три часа раньше. Сдавленный, незнакомый смех за дверью нашей спальни. Смех Элен — тот самый, легкий и серебристый, который я когда-то так любил.

Я не стал ломать дверь, не кричал и не устраивал сцен. Я просто развернулся и ушел. Почему? Потому что в тот миг мне открылась простая и исчерпывающая истина: это было предопределено. Любая сложная система, достигнув точки бифуркации, неминуемо рушится. Моя личная вселенная достигла этой точки. Бороться с этим было бы столь же нелепо и бесполезно, как пытаться вынести официальный протест урагану, сносящему крышу над твоей головой.

И вот мой финал. Я — камень, достигший дна, носящий великое имя — Рене Нуар, «Возрожденный Черный». Какая изощренная, почти литературная шутка. Мое возрождение обернулось переходом в ничто, в абсолютную черноту, которая, как я теперь понимаю, всегда таилась в основании моей души.

Я делаю последнюю, глубинную затяжку, пока бумага не начинает обжигать пальцы. Окурок, описав слабую дугу, шипя падает в грязную лужу у моих ног. Гравитация. Она всегда делает свое дело.

Мой взгляд скользит по отсыревшей стене напротив, где чья-то рука вывела баллончиком кривую, но разборчивую фразу: “Свобода в рабстве у себя”. Какой-то парижский Диоген, философствующий на обочине цивилизации. И, как это ни парадоксально, он был прав. Моим тюремщиком всегда был я сам. Все мои попытки навести порядок, подчинить хаос контролю, лишь с предельной ясностью демонстрировали его тотальную и безразличную власть надо мной.

Небо над крышами Парижа затянуто тяжелым, свинцовым одеялом туч. Скоро пойдет дождь. Это так же предсказуемо, как и все остальное.

Я закрываю глаза. Внутри — та же пустота, что и снаружи. Ни злости, ни горькой печали, ни даже смирения. Лишь холодное, окончательное и безразличное принятие. Фатализм, как я его понял, — это не вера в высшее предназначение. Это последняя стадия трезвого и беспощадного понимания, что ты никогда не держал в руках штурвал и не влиял на курс. Ты был всего лишь пассажиром на корабле, который с самого своего спуска на воду был обречен идти ко дну.

И я жду очередного бесцветного дня, очередного осеннего дождя, очередного неопровержимого доказательства теоремы о моей жизни.

Я еще не знал, что гравитация — свойство не только планет, но и самих реальностей. И что Вселенная, этот великий экспериментатор, порой решает провести самый жестокий свой опыт, сбросив бракованный предмет своей лаборатории в иную систему координат. Но об этом чуть позже.

Оставаться здесь дольше не имело смысла. Этот переулок исчерпал свою утилитарную функцию — мусорные баки были чисто выметены, а значит, до следующего утра здесь не оставалось ничего, что могло бы поддерживать жалкое подобие жизни. Я поднялся, и кости отозвались глухим стоном, будто протестуя против самой необходимости движения. Годы на улице научили меня кое-чему помимо философского отчаяния; я составил в уме подробную карту городских патрулей, знал, какие кварталы служители закона обходят с особой тщательностью, видя в каждом бездомном потенциальное пятно на безупречном фасаде туристического Парижа. Попадаться им на глаза не хотелось. Память о местном обезьяннике, о той тошнотворной вони, что была хуже, чем на самой гнилой мусорке, до сих пор вызывала спазм в горле. Я почти был уверен, что тамошние миллиционеры специально разводили в углах какую-то химическую гадость, запах мертвячины и отбеливателя, призванную сломить волю еще на пороге. Нет, уж лучше дождь и свобода.

Я брел по знакомым, как свои пять пальцев, задворкам, где граффити на стенах рассказывали более честные истории, чем музейные таблички. Каждый шаг отдавался в висках глухим эхом, и это эхо неизбежно выводило один и тот же мотив: как я дошел до этой жизни? Формально — у меня был выбор. Деньги, та самая «подушка безопасности» от продажи квартиры и выплаты от Элен, лежали на счете, которого хватило бы на несколько лет скромного, но существования. Но это была лишь видимость выбора, иллюзия, как и все остальное.

Моя дочь, моя Софи… Она смотрела на меня в последний раз с таким леденящим душу непониманием, словно я был не отцом, а похитителем, случайно забредшим в ее идеальный мир. Все мои попытки оправдаться, объяснить, что я пытался оградить ее, построить для нее крепость, — выглядели жалким лепетом тирана на суде. Я наивно полагал, что время, этот великий целитель, расставит все по местам. Что когда она повзрослеет, сама столкнется с хаосом жизни, то поймет мои мотивы. Глупец.

Несколько раз, скрепя сердце, я навещал Элен, не для примирения, а в тщетной попытке вырвать у нее крупицы информации о Софи. Из ее уст, подернутых тонкой пленкой ядовитого удовлетворения, я узнал, что наша дочь поступила в университет на биолога, школу закончила с отличием и даже демонстрирует невероятные успехи в гимнастике. Ирония была изощренной: ее жизнь, лишенная моего «тиранического» контроля, становилась образцом порядка, дисциплины и достижений. В этом был мой окончательный приговор. Моя философия, моя попытка борьбы с хаосом через контроль, оказалась не просто ошибочной — она была ненужной. Ее успех был последним и самым убедительным доказательством того, что проблема была не в хаосе мира, а во мне самом.

И я сдался. Окончательно и бесповоротно опустил руки. Деньги на счету таяли не потому, что жизнь дорога, а потому, что единственным доступным мне ответом на все вопросы стал алкоголь. Длинная, мутная вереница дней, начинавшихся с дрожи в руках и заканчивавшихся беспамятством, в котором тонули и боль, и мысль, и сама реальность. Запой прерывался лишь по одной причине — когда пачка купюр истощалась, и я возвращался сюда, на улицу, к этим мусорным бакам и влажным стенам, чтобы дождаться следующего перевода, следующего цикла самоуничтожения.

Я свернул в более широкий, но не менее безликий переулок, ведущий к старому железнодорожному мосту — месту, где ночлег находили те, кому было уже все равно на пыль и шум. Резкий и холодный ветер принес запах влаги и гнили. Гравитация сжимала плечи, напоминая о своем постоянстве. Я был песчинкой, которую вот-вот смоет в сточную канаву. Ни злости, ни сожаления. Лишь усталое, безразличное ожидание следующего акта этой бессмысленной пьесы.

Именно тогда я услышал их. Стоны. Не хриплые от боли или пьяного угара, а те самые, сдавленные, влажные звуки, что издают двое, слившиеся в порыве страсти. В этом не было ничего удивительного — молодость всегда находила уголки для своих игр, — но в моем мире, мире грязи и одиночества, это прозвучало как диссонанс, как обрывок мелодии из другой, забытой жизни. Я мысленно пожал плечами. Не мое дело. Пусть себе размножаются. Я уже сделал шаг, чтобы уйти, дать им закончить их маленькую драму наедине, как более отчетливый, выкрикнутый в пиковый момент возглас девушки впился в мое сознание лезвием.

Имя. Она прокричала имя своего ухажера. И в этом звуке, в этой конкретной модуляции голоса, было что-то, что заставило мою кровь застыть в жилах. Что-то до боли знакомое, что-то, что годами звучало в моих снах и воспоминаниях. Голос, который за пять лет не мог измениться до неузнаваемости.

Острое и ядовитое сомнение проснулось в меня. “Не может быть. Это просто совпадение. Ты, чертов параноик”. Разум предлагал уйти, сохранить последние крохи достоинства, не превращаться в того самого жалкого подглядывающего извращенца. Но другая сила, животная, неумолимая, тянула меня к повороту. Желание увидеть, убедиться, хотя бы одним глазком, украдкой, взглянуть на ту, кого я потерял, и чье отсутствие стало фундаментом моего падения.

Это было чертовски неправильно. Гнусно. Я чувствовал себя последним подлецом, крадущимся в тени, пока его собственная дочь… Но желание, это слепое, иррациональное желание, перевесило все доводы рассудка и морали. Я стал тем, кем всегда брезговал — падалью, пожираемой собственным любопытством.

Я подкрался к груде старых ящиков у стены и, затаив дыхание, заглянул за угол. Они были там, в слабом свете пробивающейся через разрыв в облаках луны. Парень, спиной ко мне. И девушка, ее лицо, запрокинутое в экстазе, было обращено прямо в мою сторону. Всего пару секунд понадобилось моему мозгу, чтобы совершить чудовищную работу: сопоставить черты восемнадцатилетней женщины с фотографией тринадцатилетней девочки, что навсегда осталась в моей памяти. Искаженное наслаждением, но то самое лицо. Мои глаза, ее нос, уши Элен.

Это была Софи.

Мир сузился до точки. Я не видел ничего, кроме нее. Не слышал ничего, кроме бешеного стука собственного сердца. И в этот миг абсолютной, оглушающей пронзительности я совершил роковую ошибку — инстинктивно сделал шаг вперед, слишком сильно выйдя из-за укрытия.

Парень, чью спину я видел, оказался не так уж поглощен процессом. Его голова резко повернулась. Глаза, широкие от неожиданности, а затем мгновенно наполненные волной гнева и брезгливости, впились в меня.

Эй, старый пердун! его голос, хриплый и резкий, разорвал тишину. Иди к черту, пока я тебе рожу не намял!

Я отшатнулся, мысленно выругав себя последними словами. Идиот, осел. Довел себя до этого унижения.

Простите… мои слова прозвучали хрипло и неубедительно. Глупая ситуация, я просто… проходил мимо. Ухожу.

Я поднял руки в умиротворяющем жесте и начал пятиться, горя желанием лишь одного — раствориться в темноте, сгореть от стыда. Парень что-то еще проворчал, но, видя мою поспешную ретираду, похоже, счел инцидент исчерпанным. Его внимание уже возвращалось к Софи.

И в этот момент, когда я уже почти повернулся к ним спиной, прозвучало оно. Слово, которое я не слышал пять лет. Слово, от которого по телу пробежался разряд электрического тока, а все внутренности сжались в ледяной ком.

Тихий, изумленный, но абсолютно четкий голос Софи:

Папа?

Я замер на месте, будто вкопанный. Весь мир, все его законы, вся его жестокость и несправедливость — все это перестало существовать. Осталось только это слово, висящее в холодном ночном воздухе, и дочерь, смотрящая на меня со смесью шока, непонимания и чего-то еще, чего я не мог разглядеть в темноте.

Мое окаменелое замешательство стало для нее всем ответом. По моему лицу, искаженному шоком, виной и немым ужасом, она прочла подтверждение, которого, казалось, даже не желала. Софи резко опустила края короткой юбки. Ее пальцы, только что ласкавшие спину парня, теперь нервно, почти яростно поправили складки пиджака. Она сделала несколько шагов ко мне, и в ее движении не было ни капли прежней легкости — лишь холодная, сфокусированная решимость. Она подошла не для объятий, не для слов. Она подошла, чтобы заглянуть в самую глубь моих глаз, в ту самую черноту, что я носил в себе, словно желая удостовериться, что ее отец окончательно и бесповоротно стал тем, кем стал — жалким, грязным призраком из прошлого.

Я не находил себе места, мои пальцы непроизвольно сжимались и разжимались, а взгляд, полный растерянности, метался между ее осунувшимся лицом и насмешливой физиономией ее ухажера. Минута молчания, тянувшаяся вечность, была наконец разорвана ее холодным и отточенным, как лезвие, голосом.

“Папа. Я, конечно, тронута, — начала она, и каждая буква в ее словах была пропитана леденящим сарказмом. — Ты появился в моей жизни именно в такой… знаковый момент. Спасибо. Это очень, по-твоему. Всегда являться не вовремя и не с той стороны”.

— “Софи… я… прости, я не хотел…” — мои слова были жалким, бессвязным мычанием. Я сделал шаг назад, к выходу из переулка, горя одним желанием — исчезнуть, стереться, чтобы земля поглотила меня вместе с этим невыносимым стыдом.

“О, нет, нет, нет, — ее голос зазвучал резко, властно, останавливая меня на месте. — Ты уже здесь. Так давай договорим раз и навсегда. Ты для меня умер пять лет назад. Ты был тираном, который чуть не сломал мне жизнь, пытаясь втиснуть меня в свои убогие, серые рамки. Я чуть не стала такой же посредственностью, как ты!”

Эти слова обожгли сильнее, чем удар. Я попытался что-то сказать, возразить, найти хоть крупицу достоинства для защиты, но внутри была лишь выжженная пустота. Моя воля, и без того истощенная годами поражений, окончательно сдалась.

И тогда Софи, видя мою немоту, с торжеством обратилась к своему парню: “Правда же, Жан? Ты же знаешь, какая я?”

Парень, этот надутый петушок, с наслаждением встряхнул волосами и обнял ее за плечи. Его лицо расплылось в ухмылке, полной превосходства и яда. — “Конечно, моя радость. Ты же не какая-то серая масса. Ты — уникальная личность. У тебя БОЛЬШОЙ, КРАСИВЫЙ ВНУТРЕННИЙ МИР, в который таким, как он, — он кивнул в мою сторону, — никогда не попасть”.

Эта фраза, произнесенная с таким слащавым, самодовольным презрением, этот дешевый, пафосный штамп, вырванный из учебника дешевой психологии, стал той последней каплей. Что-то щелкнуло в моем мозгу. Все те годы отчаяния, горечи, унижений и вины, все то, что я годами подавлял в себе алкоголем и равнодушием, внезапно сконцентрировалось в единый, бешеный импульс. Гравитация, державшая меня у земли, отпустила. Я не думал и не рассчитывал. Мое тело, забывшее о возрасте и усталости, двинулось само.

Я не помню, как оказался рядом с ним. Помню лишь короткий, сильный удар в солнечное сплетение, от которого его самодовольная ухмылка сменилась гримасой боли и непонимания. Он не ожидал этого… Не ожидал, что загнанный зверь способен на ответный укус. Он грохнулся на мокрый асфальт, и я рухнул на него сверху, ослепленный яростью. Удар. Еще удар. Мои костяшки со стуком встречались с его плотью, и этот звук был единственным, что я слышал. Это была не драка. Это было избиение. Выплеск всей моей ничтожной, бесполезной жизни.

Где-то на краю сознания до меня доносился визгливый крик Софи: “Папа, остановись! Прекрати! Что ты делаешь?!” Но ее слова тонули в гуле крови в ушах. Она бросилась к нам, вцепилась в мою руку, пытаясь оттащить. В слепой ярости, не глядя, я рванул плечом, чтобы освободиться, и мой локоть с силой пришелся по ее лицу.

Хруст был негромким, но отчетливым. И крик, на этот раз не гневный, а полный настоящей боли и ужаса.

Этот звук пронзил пелену безумия, как ледяной клинок. Я замер, глядя на нее. Она сидела на земле, прижимая ладонь к носу, из которого сочилась алая струйка. Ее глаза, полные слез и шока, смотрели на меня с таким чистым, неприкрытым отвращением и страхом, что моя ярость мгновенно испарилась, оставив после себя лишь ледяной, всепоглощающий ужас.

Что я наделал?

Я медленно, как автомат, поднялся на ноги. Я посмотрел на них: на рыдающую дочь с кровью на лице и на избитого, стонущего парня. Я посмотрел на свои окровавленные костяшки, и меня затрясло.

Не думая, не видя, я развернулся и побежал. Побежал так, как не бегал, наверное, никогда — слепо, отчаянно, заглушая внутренний вопль лязгом собственных зубов.

“Идиот. Кретин. Окончательный, беспросветный неудачник. Ты не просто потерял ее. Ты ударил ее. Ты стал для нее настоящим монстром, каким она тебя и считала. Теперь уже никогда. Никогда.” гневные и самоуничтожительные мысли стучали в висках в такт бешено колотящемуся сердцу. Я бежал по скользкому от начавшего накрапывать дождя асфальту, не разбирая дороги, желая только одного — бежать, пока хватит сил, пока это кошмарное видение не стерлось из памяти.

Мысли оборвались с той же резкостью, с какой оборвалось мое движение. Нога на полном ходу попала в что-то скользкое — возможно, гнилой лист, может, чью-то плевок. Я поскользнулся. Мои ноги ушли из-под меня, и все мое тело, подхваченное инерцией, понеслось вперед, к зияющему, темному отверстию незакрытого канализационного люка, который я в панике не заметил.

Я влетел в него. В следующее мгновение мир превратился в хаос падения, оглушительных ударов о холодные, железные выступы и сырые каменные стены. Острая боль пронзила бедро, ребра, плечо. Я услышал громкие, влажные хрусты, доносившиеся из глубин моего собственного тела, а затем — удар головой о что-то неумолимо твердое.

И тьма, наконец, поглотила меня без остатка.

Загрузка...