«Терминал» – фильм с Томом Хэнксом. Тот, что застрял между «входом» и «выходом», в казенном мире бетона и вечного гула речей диктора. Шедевр, говорят. Но для меня он оставался лишь названием на недоступном экране. Не видел ни кадра. Словно горизонт возможностей отодвигался всякий раз, как рука тянулась к пульту или курсор зависал над ссылкой: в кино – проспал; купленные DVD превращались в цифровой мусор – один выдавал лишь синие квадраты Хэнкса в белом шуме, второй оказался записью калибровочных залпов где-то в Северном море, третий испарился, оставив радужную пленку да запах гари; скачанные файлы бились, будто само цифровое пространство сопротивлялось; подаренные диски – один не читался древним ноутбуком, другой оказался мануалом по ремонту гидроакустики. «Терминал» оставался миражом, недостижимым, как четкий сигнал в зоне разлома, назойливым жужжанием, стихшим лишь тогда, когда я наткнулся на другой Терминал и человека, застрявшего там не из-за бюрократии, а из-за сбоя в себе.

Есть умение – не талант, а что-то вроде чутья – находить людей. Не континенты, а именно людей, этих странных носителей сознания, блуждающих в социальных лабиринтах. На прошлой работе это было ремеслом: «Найди того идиота, сгинувшего после корпоратива!», «Придурок должен был сдать отчет!», «Где сменщик, его вахта началась!» – рутина, глоток крепкого чая после ледяного ветра.

Поиски в наш век цифровых автобанов? Проще простого. Человек оставляет следы: чиркнул картой – купил сигареты и паштет; телефон лизнул вышку – отметился под фото чужого кота; ноут поймал вайфай – вот и координаты его сиюминутного бытия. Для дилетантов.

Но что, если следы обрываются? Телефон – украли; карта – мертва; ноут – погиб, залитый чаем при крене судна; человек растворился, оставив лишь тревожный фон – писк на радарах тех, кому он был должен.

Вот тогда начинается работа, погружение в пустоту отсутствия, где я – слепая лодка, тыкающаяся в темноту щупом интуиции и старых связей.

Вспомнился старый волк сейсмики, просидевший на нефтяных месторождениях дольше иных рифов. Лицо – карта трещин времени и непогоды, глаза – щели. Как-то за стаканом мутного «антифриза для души», он рассказал историю друга, пропахшую плащами с кинжалами и гостайной.

Конец семидесятых, – сипел он, выпуская кольца дыма, – ученые, не щеголи с планшетами, а те, что пахли формалином и бессонницей, копались не в сети, а в осадочных породах сущности, в следах, что каждый оставляет, как моллюск – свой скелет в иле; каждый – уникальная подпись, коктейль пота, отчаяния и несбывшегося. Невидимая метка в разрезе мироздания.

Они создали методику - гибрид сейсмостанции и лампового приемника времен холодной войны, настроенный на улавливание этих эфемерных эманаций.

Девяностые, – старик хрипло закашлялся, – хаос. Американцы, вечные ковбои, засуетились. Им нужен был один тип из Колумбии - наркобарон, хитрый, как осьминог, неуловимый. Всучили контракт, мешок денег.

Год он и его «аппарат», похожий на артефакт забытой эпохи, сканировали вокзалы, аэропорты, джунгли, виллы, трущобы, ловя слабое эхо того ребенка. Нашли: «Двигался, – с ледяным восхищением вспоминал старик, – с грацией хищника. А глаза… пустые, как иллюминаторы затонувшей лодки, за которыми – лишь давление и мрак». Поймали. Адвокаты нашли трещину в процедуре – барон ускользнул. «Но судьба – мастерица черного юмора; через два месяца – бац! Сердечный приступ на яхте. Боялся камеры – умер в золотой клетке размером с океан». Деньги утекли, как вода сквозь песок. Я слушал и думал: безумный инструмент для таких же отчаянных, как я, как Юра, чей след теперь был холоднее пустоты...

Юра. Пятьдесят три. Женат? Где-то далеко. Дети? Взрослые, уплывшие на своих кораблях. Работал? Морской геофизик, сейсморазведчик, не романтик, а технарь. Жизнь – грохот пневмопушек, скрежет лебедок, мерцание экранов; жил в кубриках, пропахших соляркой и потом, на судах с призрачными именами. Отпуск? Редкость.

Пропал. Летел с азиатской точки после съемки профилей в Омск, через Москву; до Омска не долетел, до Москвы долетел, а дальше – тишина. Десять дней его искали коллеги (уже делившие его каюту), знакомые (пара собутыльников, водитель маршрутки), стражи порядка (бесцельно шарившие); обшарили морги, больницы, участки – результат ноль. Словно стерли.

Позвонили мне. Через десять дней! «Думали, задержался... Юра тот еще...». Я знал, Юра был невидимкой на суше, но десять дней! След остыл.

«Делать нечего» – для нерешительных; я нырнул в пустоту. Мобильник – канул; карта – мертвый пластик; ноут – саркофаг; следы смыло. Остался он, его внутренний пейзаж – выжженная солнцем и соляркой пустошь с редкими островками сарказма. Пришлось спускаться туда без карты, с фонарем интуиции.

Вспомнился разговор год назад в портовой дыре, где воздух был густ от перегара, пота и рыбьей чешуи. Юра, на третьем стакане «калибровки», бурчал, глядя сквозь меня:

Куда? – голос плоский. – Без разницы. Абсолютно. Без. Разницы.

Не в географии. Земля – шар, билеты – бумага. «Незачем». Вот ключ.

Он существовал только в работе. В грохоте компрессоров, писках самописцев, мерцании данных на экранах; работа была не занятием – жизненной субстанцией. Семья? Чужая деталь в механизме. Друзья? Тут только развести руками: «Друзья? Миф. Есть собутыльники. Тени, одалживающие до получки». Он исходил моря – Охотское, Баренцево, Южно-Китайское – все простучал импульсами. И везде был чужим, временщиком на чужом судне. Циник? Да. Но циник синей тоски. Его стихия – рев машин, скрежет металла, холодный свет мониторов, не теплый песок или мишура связей.

«Боится, – подумал я, – не вынырнуть, а выйти на берег обычной жизни из вечной качки; работа – наркотик, иллюзия движения; отпуск – ломка, обнажающая пустоту. Выброс в «Не-Знание», где нет вектора, нет «надо». Он застрял в сердцевине бытия, между «надо лететь» и пустотой «а куда?». Лишний везде, кроме кубрика с серверами, где экран мерцал понятными образами.

«Не-Знание»… Не точка, не состояние. Это отсутствие состояния. И у этого небытия были координаты, приблизительные, как поиск песчинки на дне. Аэропорт – врата, вечный транзит, идеальное воплощение «Не-Знания». Туда и надо было смотреть.

Аэропорт... Гигантский аквариум для транзитной рыбы из стекла, стали и искусственного оптимизма рекламы; воздух густ от человеческого и машинного гвалта, пота и усталости миль. Я – без бумаг, лишь с моей интуицией и сомнительным умением; помогли старые связи в охране.

Юра. Мой. Пропал. Летел сюда десять дней назад. Дальше – тишина, – сказал я в подсобке, пропахшей прогорклым кофе.

Морги?

Чисто.

Вытрезвитель?

Пусто.

Полиция?

Перетирают пыль.

Пауза. Сотрудник уставился на монитор с мелькающими лицами транзита.

Билеты... На его имя... за десять дней... Четыре. До Омска. За наличные. Ни по одному... не прошел на посадку. Словно сквозь стену.

Мысль ударила: проклятый фильм. «Терминал». Хэнкс. Застрявший. Он не улетел. Он остался. Здесь. В этом перевалочном пункте для душ между «было» и «будет».

Есть тут... глухие места? – спросил я приглушенно. – Где можно залечь? Надолго?

Сотрудник усмехнулся:

Весь аэропорт – тихая заводь для сбившихся. Но если совсем тихо... Видеобар знаешь?

Я покачал головой.

Есть. В хвосте терминала. За сувенирами и аптекой. Дверь неприметная. Там темно. Крутят кино. Старое. Сидят. Некоторые – долго. Пока деньги не кончатся. Пока рейс не припрет. Пока... кто-нибудь не придет.

Видеобар. Анклав немоты. Зал в искусственных сумерках, где кресла вбирали тела. На стенах – экраны: немой Чаплин убегал; Мэрилин ловила ветер; Болконский смотрел в небо Аустерлица – всем было наплевать на зрителя.

В одном таком кресле... сидел он. Юра. Небритый, щетина как тина на днище. Лицо – рельеф усталости и апатичного «пофигизма»; одежда помята, будто в ней пережил не один катаклизм. Он не смотрел на Чаплина или Мэрилин; взгляд был прикован к экрану с «Терминалом». Хэнкс-Наворски в нелепом пиджачке – пленник. Строил фонтан, учил английский, влюблялся – боролся, яростно пробивал стену бюрократии, его «Да!» (Нью-Йорк) горело против «Нет!». Он был действием.

А Юра? Антипод. Воплощение «А хрен его знает». Бездействие. Не дезертир, не бунтарь. Он сидел с пустым, но спокойным лицом. Лицом системы в спящем режиме, где выбор был отключен.

Сотрудник хрипло пробормотал в рацию. Камера на потолке, как черный глаз, повернулась, увеличила. На экране подсобки – лицо Юры крупно. Глаза... пустые. Не мертвые. Пустые, как экран после отключения. Чистый ноль. «Не-Знание» в абсолютной форме.

Я вошел. Скрип подошв громко прозвучал. Он обернулся. Не сразу. Узнал. Без удивления, без вопроса. Будто ждал неизбежного.

На экране за спиной Наворски что-то объяснял чиновнице. Юра глянул на Хэнкса, потом на меня. Голос ровный, лишь хрипота выдавала молчание:

Видишь? – едва кивнул на экран. – Он – заперт. Ему надо домой. Он знает куда. Выбирает «Да». Борется. Каждый день. – Пауза. Затянулся, дым заклубился в луче. – А я... Не знаю. Не «не хочу». Не «боюсь». Не «насрать». Просто... Не знаю. Куда? В Омск? К семье, где я – призрак? Обратно? На судно, где я – винтик? – Медленно повернулся ко мне. В глазах – не вызов, не гнев. Пустота. Чистая. Безразличие. – ...или сюда? Где экран мерцает, где не надо решать? Тут тихо. Тут безопасно. Тут я выключен. И это... нормально. Пока.

Молчание. Наворски жестикулировал, его лицо выражало волю, ярость – все, что требовало действия. Юра потушил сигарету. Движение медленное, точное. Воли не было. Была лишь неопределенность, схлопнувшаяся в безопасное «не-знание».

Зачем? – спросил он. Просто. Без упрека. Как констатация. – Зачем включать то, что само отключилось?

Я стоял. Слова застряли. Ответа не было. Наворски рвался к своему «Да». Юра не выбирал между «Да» и «Нет». Он завис в «А хрен его знает», где сама возможность выбора была отключена. Вытащить воина из плена – героизм. Выдернуть процессор из слота и тыкать: «Решай!» – жестокость. Его «Терминал» был не тюрьмой. Анестезией. Комнатой для подсознания, не выдержавшего выбора. Я вломился туда со своим «талантом» и связями. Не спаситель. Хирург, вскрывший коматозника без нужды.

...Я вывел его. Молча. Он шел рядом, покорно, но шаги неуверенные, будто заново учился ходить; на выходе замер, обернулся, взгляд скользнул по экрану; Хэнкс-Наворски ликовал – он победил, его выпустили к «Да»! Юра вздрогнул всем телом; лицо, до этого маска, исказилось чистым ужасом пробуждения. Ни слова. Но во взгляде читалось: «Я спал. Был в Ничто. Не решал. А ты... ты включил свет. Включил меня. И теперь... надо выбирать.»

«Может, стоило оставить его там?» – вопрос жил во мне. Наворски выиграл битву за выбор. Юра проиграл, сдавшись в плен «не-знанию». Я не вытащил его из нигде. Я впихнул обратно в надо. Зачем? Чтобы он купил билет... куда? В Омск? На судно? В видеобар? Его сознание... Я грубо вогнал его обратно в прокрустово ложе выбора. Безжалостно. А может нужно было уйти и он бы, в конце концов, принял решение, своё, а не моё...

Гул терминала – самолеты, шаги, объявления – не стихает; где-то в его стеклянных коридорах, между дьюти-фри и стойками, сидит сейчас какой-то другой Юра; смотрит не на Наворски, который рвался к выбору; смотрит на пустой экран; и сознательно, с облегчением, выключает себя, переводя в режим «не-знания», в коматоз отсутствия выбора; и так будет сидеть, пока не придет кто-то с «даром» и не дернет за ниточку, заставляя снова... выбирать.

Москва, 2007 год.

Загрузка...