Он лежит на твердом матрасе, он думает — я, должно быть, в своей маленькой квартире, я полностью одетый, надо мной — окно с открытыми жалюзи, небо — желто-серое из-за смога. У голых стен стопками стоят картины.

Пахнет больницей и куревом. Такого не бывает, никто не курит в больницах. Открывает глаза. Вокруг светло-серые стены. Больше Гай ничего не хочет разглядывать. Инстинктивно догадывается, что справа стоит шкаф, грязно-серый, неприветливый и шумный, и какие-то чёрные ящики с бумагами в углу. Мысли Гая расплываются и путаются. Он смотрит в потолок, но не видит его.

Гай сердится, потому что ему нужно написать песню. Она не пишется. Ему платят, а он не пишет.

Китайский язык слишком сильно зависит от звуков и интонаций, а интонации Гая всегда были скупыми. Британский говор все портит.

Днём здесь темно, а ночью светло. Всё горит, искрится, кричит, залезает друг на друга, толкается и спорит.

Спорят и кричат люди, ночью — спорят и кричат яркие неоновые вывески. Толкаются и залезают друг на друга дома, люди, ярмарки.

Город напоминает бешеный и нелогичный бумажный коллаж.

У Гая раньше было слишком много мыслей, и они так же кричали, искрились, толкались и спорили. Теперь он совсем один. Вокруг люди — кажется, вокруг только их головы, по бокам, на полу, а в небо упираются их строения, люди смотрят из окон, и небо низкое из-за смога. Он словно окружён стенами из телевизоров — и все телевизоры показывают разные каналы, перебивают друг друга.

Поэтому мысли Гая немного угомонились, и сменяются лениво, и перебивают друг друга не так громко, но стали менее четкими. Всё чаще приходят воспоминания. Всё чаще Гай смотрит на часы.

Гай заставляет себя подняться. Находит очки, надевает, и замечает открытое окно прямо возле ящиков. Понятно, откуда запах сигарет. Очки чужие. Квадратные, тонкие, слишком сильные, резью бьет в глаза. Гай поспешно их снимает и начинает оглядываться — куда же они делись? У него — вспоминает Гай, они в толстой оправе, он никак не может носить тонкие и квадратные.

Гай не поправляет футболку, долго стоит и смотрит в окно. При этом он смотрит в никуда — его взгляд ничего не выражает, хотя он глубоко думает о чем-то, чего не может объяснить, ни на чем не сфокусирован, хотя Гай уверен, что смотрит на небо. Макс рассказывал о летчике в Леоне, который очень любил смотреть на небо, за это его прозвали Лунатиком. Гая небо мало интересовало, особенно китайское — густое и плотное, как суп-пюре. Но когда он смотрел, то всегда вспоминал «Лунатика», а «Лунатик» напоминал о Максе. А Макс был чем-то светлым и хорошим — такие, по крайней мере, у него ассоциации.

Гай не помнит точно, как давно это было. Могли пройти уже месяцы, могли года, может быть, десятки лет… Время стало тягучим, застоявшимся и совсем неясным.

Они стояли в аэропорту возле нужных «ворот»… Но почему-то помнилась посадочная площадка. Очень хорошо помнилось небо, розовое от заката, синие штрихи облаков, самолёт — большой, блестящий, и ветер, сильный ветер. Хотя Макс не мог находиться с ним на площадке. Но Гай помнил все именно так.

— Ты так и не рассказал мне про свою планету, — сказал Максу Гай.

Макс молчал. Потом сказал:

— Ты пообещай мне кое-что…

— Что?

— Избегай подоконников. Если знаю, что ты их избегаешь, то мне будет спокойнее.

И крепко его обнял, прятал лицо. И Гай хорошо помнил, что и ему стало грустно, очень грустно от этих слов.

Гаю было плохо, было тоскливо в тот день и он сам себе казался ужасным человеком.

И всё исчезло. Одни люди и ощущение безвременья.

Смутно вспоминается, что рыба может испортиться в пакете. Сколько он уже здесь? Это неважно. Часов нет, а те, что на стене навряд ли показывают что-то нужное. На всякий случай трогает запястье и ничего на нем не обнаруживает. В груди слабо шевелится тревога. Гай пытается разобраться и выудить из тумана что-то важное, но ничего важного не находит. Будничные воспоминания — купил рыбу и риса, не нашёл сладкий перец и понял, что мечтает о картошке. Проталкивался сквозь рынок дальше, а там палатки, увешенные подделками брендов, уставленные какими хочешь телефонами… На рынке не было никаких секций и порядка, броди и бери, что на глаза попадётся. Там — переведённая манга, и все её страницы пропахли китайской едой из фургона напротив. А потом забыл начисто о картошке когда обнаружил сверчка, поедающего заживо другого. Один китаец, стоящий над ними рядом с другим, серьёзным, чересчур показательно радовался, и стояло ещё человека четыре и все смотрели на этот каннибализм с любопытством садистов. Сверчки находились в прозрачной пластиковой крышке из-под торта, а сама крышка лежала на скамейке, накрытой брезентом.

— Сверчок не может поедать другого, значит, кто-то из них не сверчок, — высказал тогда Гай, но его никто не услышал.

Он подошёл ближе и заявил радующемуся китайцу:

— Ставлю на то, что тот, кто ест — не сверчок.

— Что?

— Не сверчок это.

— Почему?

— У них челюсти слабые.

Гай смутно помнил, что была обида, что его не поняли. И зачем он прицепился к этим людям — это Гай тоже не помнил. Гай списал все на акцент, на голод, на слишком большой шум и запутанность.

— Мутант какой-то, а не сверчок.

Может быть, его побили. Болит под рёбрами и в желудке. Хотя все люди такие маленькие, они очень острые. У них острые локти, твёрдые спины. Даже у круглых все твёрдое. И никто не заботится о дистанции и личном пространстве. И это немного напоминает Макса — он тоже не особо заботился о личном пространстве. Макс умел быть мягким, Гай был совсем не против.

Женщина в медформе появляется перед ним. Его куда-то уводят. В чужой кабинет. Приказывают ждать.

Гай поднимает глаза, когда напротив него садится доктор в маске. Без очков Гай плохо видит, знает, только, что доктор очень внимательно на него смотрит. Он это чувствует.

— Где мои очки? — спрашивает Гай. — И часы? Отдайте мне мои часы.

— У вас часы сломанные, — говорит доктор. Хотя он может говорить что угодно, Гай слишком ленив, чтобы разбирать китайский.

— Они не сломанные. И продукты мои испортятся. Отпустите меня, пожалуйста.

Доктор складывает руки замком и смотрит недоуменно.

— Вы ничего не помните?

— Меня не особо интересует, зачем я здесь. Я хочу выбраться.

Гай зажмуривается. И вспоминает сверчков. Как один поедал другого. Чувствуется горечь под языком. В нос ударяет запах сигарет.

— Вы окно закройте. Воняет.

Доктор смотрит укоризненно. Гай об этом догадывается, но глаза не открывает. Понимает, зачем он их закрыл — голова болит. Свет раздражает. Эти лампы — они жужжат, так противно, тихо и мёртво.

— Где мои очки? — снова спрашивает Гай, когда слышит хлопок закрывавшегося окна.

— Я вам принесу.

— А моя еда?

— Мы её не взяли.

— Оставили? Как вы могли, там же была рыба!

— Мне нужно с вами поговорить, — игнорирует. — Вы чуть не умерли. Вы помните хоть что-то?

— Неужели вас это волнует? Тут же все умирают. Все мрут, а через них только перешагивают. Умирают на дорогах, ведь тут сплошная толкотня. Как сверчков выбрасывают и топчутся…

— Успокойтесь, прошу вас, — голос доктора звучит мягко и до неприличия вежливо. — Вы что помните? Постарайтесь.

— Я помню сверчков.

— А, — отвечает доктор довольно.

— Правда, один из них был мутант по-моему… Вы не знаете, почему меня это так волнует?

Доктор что-то ответил ему, но Гай уже не слушал. Он глядел по сторонам. За спиной, скорее всего была дверь, и туда можно сбежать — надо только достаточно быстро двигаться. А может, и не было этих дверей, это сам Гай придумал. Его заперли в коробке, в лаборатории, чтобы наблюдать за ним — потому что… Гай не мог придумать, почему. Он далеко не единственный европеец в Китае. Может, его хотят тут натренировать, как сверчка, ставить на нем деньги. И сейчас ему голову морочат, зубы заговаривают.

В это все, Гай, конечно, не верил. В мире все предсказуемо. Даже в Китае. Он обернётся — и там будет эта дверь. Он даже может выпрыгнуть в окно — на голову тому, кто курит.

Доктор что-то говорил про психиатра. Или про применение силы. Что-то про не то смерть, не то четыре часа. Гай смотрел на его лицо со скучным видом и ждал, пока поток слов закончится. Все китайские слова очень похожи друг на друга, чересчур. Речь может идти о чем угодно, главное — верить. Гай стал перебирать в голове слова для какой-нибудь песни.

— У меня голова болит… — произнёс тихо и жалобно Гай. — И желудок. Можно я уйду?

— По… По… — попытался вспомнить какое-то слово на английском доктор.

«По спине, по столу, по сердцу, попадали, порвались»… — думает Гай.

— Пох… Пох…

«Похоже, что все станет… похуже».

— Пох… Похе…

— Мне тоже, — отвечает Гай и встаёт со стола.

А сзади действительно оказывается дверь. Гай игнорирует слова доктора, попытки его остановить — слабые попытки. Гай — свободный человек. Игнорирует растерянный взгляд, ведь что ему сделает этот взгляд — слабое оружие. Ударяется взгляд об оболочку, об толстую оболочку, покрывшую Гая с ног до головы. Что ему взгляды, недоумения — и прерывается все, шипит, как затертая кассета, как только Гай закрывает двери за собой. Громко, чтобы прокатилось гулом по коридору.

А что сон, что реальность. Нет никакой разницы — одинаково хрупкое. И разрывается, рвётся бумагой… Открой глаза, посмотри на небо, увидь его, жёлтое, противное, густое как суп-пюре и пойми — я всего лишь человек, мне не нужно сочувствия.

Гай смотрит наверх, видит потолок с жужжащими лампами.

Гай идёт по коридору, стараясь не смотреть по сторонам. И не думать. Если это сон — любая дверь окажется нужной, если реальность, то он же помнит, где его палата. Слышны крики, вопли, кто-то шаркает резиновыми тапочками и Гай догадывается о жутком — он в сумасшедшем доме. Его схватили, повязали, как сверчка, и заперли здесь, в пластиковой клетке. Он спрыгнет — и вместо неба ударится головой об прозрачный потолок. Возможно, за нужной дверью окажется ещё один такой же — грубо настроенный, и они вместе сцепятся, будут драться, рвать зубами мясо, а врачи — деньгами обмениваться. И Гай будет выше, с другими глазами, с другими привычками — мутант.

Гай входит в палату, видит возле своей кровати капельницу и в животе отзывается жжением. Возвращается головная боль и, чтобы сдержать приступ тошноты, приходится крепко сжать зубы. Здесь сильно пахнет сигаретами. Ещё сильнее, чем в кабинете доктора. И вдруг Гай замечает ужасное — на второй кровати у окна (с подоконником), в позе лотоса сидит молодой, красивый и высокий китаец и курит. Алекс молча подходит к своей тумбочке и надевает очки. На этой тумбочке — белой, ровной, без единой царапины лежат его часы.

Китаец курит с очень печальным видом. Он не вытаскивает сигарету, когда выдыхает дым, он жуёт ее одними губами. Запах его сигареты смешивается с прохладным запахом одеколона. Китаец замечает Гая и уставляется на него — и непонятно, с интересом или пустотой. Гай привык к взглядам — вынужденная уникальность. Или ему кажется — ведь он натыкается на европейцев на каждом шагу, особенно в барах.

— У тебя часы неправильные, — говорит китаец на английском.

— Я знаю, — Гай не привык к английской речи, но не удивляется.

— А почему их носишь?

— А это уже личное, — отрезает Гай.

— Я очень люблю личные истории, — произносит китаец, и подвинувшись к краю кровати, свешивает ноги.

Он босый. Пятки громко шлепают об пол. Гай дёргается, едва заметно. Как противно.

— А я не очень люблю их рассказывать.

— Зря. Ведь что я с ними сделаю?

— Вот именно — что вы с ними сделаете?

— Я их собираю. У меня их целая коллекция. Я с них время от времени пыль стряхиваю…

— Записываете, что ли?

— Нет, зачем? Они у меня в банках.

Гай демонстративно вздыхает.

— Это неудивительно.

— Что именно?

— Что вы в психушке.

— Ты тоже в психушке.

— Я не по той причине, что и вы.

— Я тоже, — китаец щурится. — Я тут отдыхаю.

— Отдыхаете?.. — Гай опешил.

— Да.

Китаец лёг, свесив ноги и выпустил облачко дыма в потолок. Дым задерживается возле окна, как кусочек занавески. И скапливается под потолком. Гай думает, что скоро он надымит тут целую тюль.

— По-моему тут нельзя курить, — говорит Гай, но получается не строго, а констатирование факта.

— А ты что здесь забыл? — игнорирует его утверждение китаец.

— Я сейчас уйду.

— Не надо.

— Почему это? — Гай сердится. — Слушай, я не псих. Я попал сюда случайно. И я сейчас уйду. Я могу уйти в любую минуту, я…

— Ничего ты не можешь. Иначе бы ушел.

— Я просто хочу свои вещи забрать!

— А я хочу тебя послушать, — китаец снова садится. — Меня зовут Леон Мок.

— Гай. Это тебе о чём-то говорит? Я думаю, что нет.

— По-моему, тебе это тоже ни о чем не говорит. Меньше, чем мне. Потому что я знаю, почему ты не отвечаешь мне на мой вопрос.

— И почему же?

— Ты не помнишь, как сюда попал. Ты вообще ничего не помнишь.

Гай останавливается, хмурится, пытается вспомнить. Но все что удаётся вспомнить — это белый шум и жужжание телевизора. А мыслей нет, а если и крадётся что-то жуткое, под коркой, набухшее — то к нему и приближаться не хочется.

— Я помню сверчков, — что это за фраза? Просто спасение. — Я помню… Я помню Макса. И Баи. Я много, чего помню…

— Да? Как вы с Максом познакомились?

— А ты его знаешь? — отчаяние. Пусть говорит, что хочет.

— Конечно, — отвечает Леон. — Я знаю Макса, мы с ним встретились в вагоне метро. Мы целовали одну и ту же женщину. Я помню, что от него пахло не только помадой, но и дождем, — делает затяжку, выдыхает, ползает дым. — И он писал в тетради, писал ноты и слова. И я прочел его песню вверх тормашками. Вот и вся история. Так как вы познакомились?

— Эм… — Гай хмурится. — Вроде я его спас, — да, что-то знакомое, он на правильном пути. — Я его защитил. И потом мы подружились, он был очень странным…

— Был?

— Ну, есть. Я его давно не видел. А ты его давно видел?

— Когда я его встретил, ты уже был в Китае.

— Неужели? — на секунду расстраивается, но вспоминает часы на руке.

— И что ты ещё помнишь? — интересуется Леон.

— Я хорошо помню Баи. Такое ощущение, что меня ищут, такое чувство, что меня оторвали.

— Ох, нет никому покоя, все кого-то ищут. Но, в принципе, я тебя понимаю. Я тоже что-то ищу, но не определился ещё, что именно. Возможно, уже давно нашёл, только привык находиться в поисках.

— А я очень не привык. Терпеть не могу неопределенность — найдут меня или нет. Даже не знаешь, чувствуешь ты все правильно или… Эти твои чувства просто чепуха какая-то.

Леон понимающе кивает и тушит сигарету об белую полочку с ящиками. И на белой, гладкой поверхности появляется чёрное колечко.

Гадость.

— Я тебе не верю. Тебе будто нравится находиться в неопределенности, — произносит он и встаёт.

Он очень высокий. Такие редко встречаются в Китае. И у него очень сильные руки — как у танцоров балета. Гай невольно глядит на свои руки. Они противно-худые и короткие. К чему он вообще стремился?

— Мне не нравится, просто я привык. А прошлое вполне может быть неопределенным — так намного спокойнее.

— А-а-а. Тебе нравится то, что ты ничего не помнишь?

— А вдруг произошло что-то ужасное? И потом, воспоминания часто врут.

— Воспоминания не врут, просто правда бывает относительной.

— Мои воспоминания врут, — упрямо повторил Гай. — Я знаю разницу между восприятием и враньём. Я не знаю, что из воспоминаний я придумал, а что произошло на самом деле. А что вообще приснилось. И я понял, что если я не хочу съехать с катушек, то лучше смириться с этим. А так — недолго повеситься.

— Но ты все же съехал с катушек, — усмехнулся Леон. — Все-таки ты оказался здесь.

— Я здесь ненадолго.

— Ты это уже несколько раз сообщил.

Гай посмотрел на потолок. Дым все ещё дрожал и клубился, хоть Леон уже стоял спиной, упираясь руками об стену. Гаю самому захотелось закурить — и он не помнил, курил ли когда-то.

— Дай мне сигарету, — Гай протягивает руку.

— Ты же не куришь.

— Странно. Иногда на меня находит ощущение, что курю, — Гай опускает руку. — Или курил, когда-то давно.

Леон смотрит на него, наклонив голову.

— Какие ещё ощущения испытываешь?

— Что я потерял сознание и никак не очнусь, — Гай подходит к окну. У него есть подоконник. Прикасается к нему, краска неровная, поверхность холодная. — Я наверное, оказался здесь, потому что…

Он задерживает дыхание. Опирается руками на подоконник, и смотрит на серую улицу. Асфальт, высокие дома, скамейки. Небо стремительно темнеет, собирается на дождь, но где-то там вдруг промелькнёт голубая клякса. Не хочется говорить или догадываться. Внизу кляксы — зелёные.

— Кто ты вообще такой? — бормочет Гай, смотря на призрачное отражение своего лица в стекле.

Смотреть страшно — такие мешки под глазами.

— Ты меня спрашиваешь?

— Да, — Гай отвечает, не поворачиваясь.

— Я сейчас мороженщик. А так — меняю профессии, по настроению. А ты?

— Я пишу песни.

— Ты умер, — говорит Леон. — У тебя получилось. Но тебя вернули к жизни и заперли здесь.

Гай молчит. Оперся локтями об подоконник.

Весь мир похоронен под неонами. Случилась беда — мир погиб, и звёзды обрушились на город — и стало все уродливо переливающимся и ярким. Все в тумане.

Почти засыпающий мозг даже придумал объяснения бескрайним полям голов — просто все люди бросились к звездам, а, наверное, совсем скоро, они все замрут, засохнут и потрескаются, как статуи в Сиане. И нет никаких мыслей, психушки, смерти, работы, недописанного текста в компьютере. Просто звёзды рухнули.

Внизу пронеслись на мотоцикле. Девушка устало положила голову на спину мотоциклиста. Таких, как она, были сотни. А он, Гай, воображал, что его Баи — единственная на свете. У всех были одинаковые лица и взгляд. Совсем как у неё. Она была китайкой…

Максу бы здесь понравилось. Тут друзья держатся за руки.

Гай вспомнил его длинные пальцы. Вспомнил, что Макс и в Британии всех норовил взять за руку, всех, кого считал друзьями. На миг. Странный был человек Макс. Ему было можно, потому что… Макс есть Макс. Со своим эгоизмом и привычкой решать за других. Ладони у него были тёплые, а пальцы почему-то всегда холодные, будто от воды.

Гаю казалось, что это он сидел там, на мотоцикле, и она сидела сзади, положив голову на спину. И рёв мотоцикла тоже закончился и вообще любой вопль, вой, рычание — стало тихо.

Лег, не раздеваясь. Начался потолок комнаты. Чёрный, мутный. Закончилось безвременье.

***

К Максу хотелось подойти и спросить «Что случилось?». Все дело в маске — она прикрывала улыбку. Глаза делала чересчур выразительными. Максу маски решительно не нравились. Дышать нечем, а в глаза все заглядывают.

Он слился с толпой. Макс не любил Китай.

А Гай любил китаянку.

Макс зажмурился. Отпустил мир, звуки. Всё закружилось, превратилось в абстракцию — не огни, а линии, не люди, а размытые пятна. Пронёсся поезд на мосту. Стало тихо.

Неожиданно, Макс заметил, что он идёт совсем один. Была глубокая ночь, улицы умерли. Город вздохнул с облегчением. Стал мирным. Макс шёл через туннель, в небе, то есть, на потолке — зелёная лампочка-змейка, а на асфальте — белая линия, её отражение. Его шаги гулко отзывались эхом. Впереди было темно, только рыжие точки фонарей торчали в чёрном небе. Макс все равно держался края, а ведь можно было выбежать на середину.

Мимо, неожиданно, как взрыв петарды, пронёсся мотоцикл. На нем сидели двое, и оба, наверное, были влюблены. Макс остановился, провожая их взглядом. Девушка обратила на него внимание — он так захотел. На бледно-зелёном фоне он выделялся в сиреневой рубашке и тёплой куртке. Макс вздрогнул — она была похожа на Баи. Такое же маленькое лицо. Она сидела, лениво положив голову на спину мужчины, а увидев Макса, будто узнала его. Вздрогнув, как от холода, выпрямилась.

Но это была не Баи. Она была пустая, ничего не значила.

Макс вышел на середину и подождал, пока красные квадратные фары растворятся вдали.

Наверное, думал Макс, Гай просто не хочет помнить причину. Не хочет её знать. Наверное, она его расстраивает. Наверное, он хочет забыть обо всем, и не знает, что случилось наоборот — мир забыл о нем. Он исчезает из памяти и становится дизайном молочных коробок. Отчаяние, последняя надежда, устаревший, но действенный приём — «РАЗЫСКИВАЕТСЯ» — а теперь это просто слово. Такие же узоры, как высохшие капли грязного китайского дождя на окне.

Макс думал о том, что слишком сентиментален по своей сущности. В Китай сантименты очень хорошо вписывались.

…Он сидел в автобусе. Мягкие сиденья в клеточку. Белый свет. На соседнем ряду сидела женщина, прижав руки к стеклу и прижав к ним голову — смотрела на город. Все спало, все было темным, кроме вывесок. Вывески, как капли воды блестели, редкие. Женщина была очень худой, в красном лаковом платье, но не казалась несчастной. У неё были большие губы, накрашенные алой помадой. Прижалась к стеклу, как ребёнок, а её очень легко было представить с длинной сигаретой. В автобусе было светло. Они снова нырнули в тунель. Макс бросился к окну, прижался к нему, создав тень руками — как та женщина. Он искал глазами людей на мотоцикле. Линии лампы, проводов, на асфальте. Их не было.

Разочаровавшись, Макс отодвинулся от окна. Женщина тоже и она выглядела немного грустной и отторженной. Наверное, её бросили. Может быть, она тоже искала мотоцикл. Они оба случайно обернулись и встретились взглядами. Она заметила его. Это было неправильно — Макс не хотел этого, а она… Её чёрные волосы, чёрная челка спадала на лоб прикрывая брови. Из-за этого невольно хотелось смотреть на губы. Женщина не отрывала от Макса взгляд. Он не выдержал, снял маску. Он хотел, чтобы она перестала пытаться угадать его. Пусть посмотрит тоже на его губы.

Макс думал, что что-то надломилось ещё с того самого раза, когда он обнаружил Гая на подоконнике с бечевкой в руках. Макс с перепугу тогда многое наговорил, и говорил почти не думая и боялся к нему приблизиться и схватить его. Он все обернул на себя. Говорил «я, меня, обо мне», хотя думать надо было о Гае. А может быть, он и не помнит, что именно говорил.

Гай ничего не ответил, а Макс не понимал, почему злится и почему ему хотелось вернуться и никогда больше не знать людей, не различать их шагов, лишить всех метафор и ассоциаций пшеницу и не смотреть на часы в ожидании. Сейчас тоже на них смотреть было бессмысленно — он знал, они показывали двадцать с чем-то. А тогда, Макс много раз думал, что наверное, был просто слишком эгоистичным. Он мог бы позвонить Гаю и все расставить по полочкам, мог сам постараться уйти из его жизни, чтобы ему никогда не приходилось оказываться забытым в Китае. Может, тогда, в тот день с подоконником и все треснуло — Макс боялся потерять его.

В итоге терял много раз. И первый раз было именно в тот вечер. Гай что-то прятал — свою неискренность. Макс знал слишком многих людей, с разных планет, разумеется, он знал, он догадывался, хоть не хотел верить. Гай был сложным, и, может, хотел чего-то добиться — порыв капризности. А Макс вцепился, как во всех вцеплялся — так он думал. Он жалел, что они не были такими родными с одиннадцати лет, когда была первая возможность. И потом это повторялось несколько раз, когда Гай вдруг впадал в какие-то метания и Макс заканчивал тем, что сидел под его дверями и не знал, что сказать. Ему не хотелось видеть Гая. Он злился на Гая.

Стучал и спрашивал «Ты ведь там не пьёшь?». Он волновался, что он запьёт.

Может быть, кто-то из них что-то помнил или знал, может быть что-то было на кассете, а она стерлась. Может быть, знала Баи.

Люди обычно смиряются, а Максу не хотелось плакать. Гай много раз говорил, что уходит из-за Баи, а когда он провожал его в аэропорту, Макс городил всякую ерунду про вчерашний день, первое, что в голову приходило.

Говорил, что вчера погода была потрясающая, и что он и Алекс в лодке в камыши заплыли и застряли минут на двадцать, хотя Гай все это видел. Да и Гай сказал тогда:

— Скоро мозоль будет на носу.

— Почему?

— Очки все время сползают.

И Максу не хотелось никаких разлук и он отчаянно делал вид, что ничего не происходит. Он помнил, что в Китае очень много высоких домов. А значит, сотни тысяч подоконников. И крыши — на них белье висит и палатки ставят, там очень любят гулять по крышам. И за это его грызла совесть — он позволил, он довёл Гая до такого состояния, что пришлось убегать в Китай. Он дал себя приручить настолько, что он и Гай стали и даже выглядели… Одинаковыми. А собственное сердце Максу казалось ему терракотовым — слишком хрупким, бесцветным, потерявшее очертание.

Может, думал Макс, тогда он стал за себя бояться, хоть привык быть забытым.

Теперь Макс терял своё сердце, терял дорогу, и наверное, часы никогда не покажут «нужное время», наверное, он теряет Гая — он не знает, теряет ли, знает что мечется вслепую, путается в своих мотивах. И так происходило много раз. А Макс не нарушает обещаний.

Он тут, в Китае, вокруг пустота, темень, звуки одинокие, женщина в красном.

Он не может ничего сказать никому, не может появится на пороге у Гая — это будет опять эгоизм. Ненадежность, нарушение условий.

Наверное, это все лишнее. Город ввергает в меланхолию. Как вверг эту женщину в красном.

Они выехали из туннеля. Небоскребы, темные, как ровные пальцы держат шар — так они держали небо. Макс и женщина одновременно заглянули в окно, посмотрели на них. И начался дождь. Капли переливались на окне всеми красками. Облаков не было видно.

Они снова одновременно оторвались от окон и одновременно обернулись. Макс вздрогнул. Больше показательно вздрогнул. Он все время хотел смотреть на её губы. Она знала об этом. Она сидела слишком расслабленно и снова виделась ему с сигаретой в этих губах или хотя бы между её костлявыми пальцами.

Она вдруг встала, и, держась за спинки сидений, пересела на его сиденье. Макс невольно отодвинулся от неё, почти прижавшись к окну и даже нахмурился. Она села к нему просто, вот так, приблизилась. А она всё смотрела на него. Несмотря на его хмурость.

— Здравствуй, — обратилась она к нему на английском.

— Ага, — случайно ответил Макс, но все-таки добавил: — Добрый вечер.

— Я вам не помешаю?

Макс посмотрел на неё многозначительно. И представил, как она выпускает облако сигаретного дыма. У неё это должно получаться очень откровенно. Она вздохнула.

— Меня зовут Мишель Ян.

«Почти по-европейски».

— А меня зовут Макс. Вы когда-нибудь встречали человека из другой планеты?

— Всякое встречала, — ответила она и вдруг подвинулась к нему.

Но заметив, что ему не комфортно, снова вздохнула. Очень подчёркнуто. И отодвинулась на самый край. Нагнулась, выгнула спину, опёрлась локтем об спинку переднего сиденья, а сама взялась за лоб, взъерошив челку, а другой рукой стала гладить край платья.

— Я не отсюда, — решил успокоить её Макс.

— Я знаю.

— Совсем не отсюда. Это я из другой планеты.

— Я знаю, — повторила она почти с равнодушием и посмотрела на него, не поворачивая головы.

Макс отвернулся к окну. Но не смог смотреть в него долго. Там ничего не было.

— Мы когда-то с вами встречались, Мишель? — спросил он осторожно.

— Нет.

— Вы тоже из другой планеты?

— Нет. Но… Я чувствую, я всегда чувствую чужаков.

— У меня на планете есть такие обряды…

— Но хоть раз их можно нарушить, — перебила она его и обернулась, — Я не хочу вас приручать.

Они снова помолчали. И Максу захотелось и вправду нарушить все обряды.

Глядя на неё, на её губы, на Китай хотелось.

В нем снова заговорил эгоизм. Или сочувствие.

— Вам одиноко, — сказал он. — Вас было бы полезно приручить.

— Я не хочу вас приручать, — повторила она твёрдо. — Я боюсь.

— Чего?

— Замедленности и скуки. Я сегодня несчастна. А завтра, может, все изменится. Выйдет солнце.

— Вы не любите дождь? Ждёте солнца?

— Я очень люблю дождь. И я не против быть одной. Жить одной, работать одной. Когда привязываешься, может стать скучно. Или больно. Но мне все время холодно. Я бегу, я пью, я ем, а мне холодно. А от вас исходит сияние.

— Обычно его никто не видит.

Она пожала плечами.

— Не всегда все бывает обычно.

Максу стало её жалко. Она не выглядела несчастной, она выглядела уставшей и замёрзшей. От неё исходило напряжение. Он протянул руку и стал гладить её по волосам. Она гладил аккуратно, зарывал пальцы, перебирал пряди. «Это правильно, — думал Макс. — Я её приручаю, а не она меня». Мишель поддалась, расслабилась, выпрямилась и облокотилась на спинку сиденья. Макс пододвинулся к ней, чтобы было удобней.

— А мне сегодня грустно, — сказал он. — Есть тысячи способов прекратить грусть. А мне почему-то не то, что не хочется… Становлюсь нытиком, и наверное, буду вас дико раздражать. Может быть, мне тоже сейчас стало немного холодно.

— Вы меня не раздражаете. Есть много способов согреться. А я стала слишком проницательной для всего. Работаю одна. Живу одна. Езжу одна. Надеялась на спокойствие. А стало ещё страшнее, чем раньше. Но сегодня… В другой бы день я к вам бы не села.

— В другой день я бы к вам не прикоснулся.

— Сегодня всё по-другому. Совсем другой день.

— Быть одним бывает опасно. Вы очень хрупкая на вид. Люди могут подумать, что вас легко ранить.

— Те, кто рядом, тоже могут так подумать. Но я не в безвыходном положении. Я не решила ещё, в каком, но не в безвыходном. Я поменяла бар, перестала слушать музыку, его музыку, а эта музыка даже там меня преследовала. Некоторые вещи просто остаются на одном месте. Это не отчаяние, не безвыходность.

— Я тоже ничего не понимаю. Мне кажется, что я бессердечный, — Макс перестал перебирать её волосы и опустил руку.

— Все бывают… Каждый вынужден столкнуться с собственной бессердечностью.

— Наверное, я слишком многим отдаю или отдавал, — произнёс Макс не без горечи.

Вспомнил закрытую дверь и обещание «Я не войду».

— Наверное, я слишком много тратила чувств.

— Вы думаете, что вы бесчувственны?

— Я не думаю.

Он снова протянул руку и стал гладить её по плечам. Макс на задумывался, как это можно воспринять. Ему было приятно. Мишель не противилась.

— В бесчувственности есть много преимуществ.

— Лучше быть бесчувственным, чем бессердечным, — согласился Макс.

— Очень хорошо, что мы думаем, что понимаем друг друга. Но меня не покидает ощущение, что каждый из нас говорит о своём.

— Я и не претендую. Мы ведь оба не хотим ничего большего рассказывать.

— Да. А мне нравится. Тогда можем говорить о своём и понимать друг друга.

— Хорошо, что автобус не едет бесконечно.

— Мы скоро доедем до конечной.

Она положила голову ему на плечо.

— Я устала, — она прикрыла глаза.

Он сам разрешил ей. И ему подумалось, что это хорошо. Хорошо, что она к нему прикоснулась, хорошо, что она близко. Здесь всё было полностью неправильным — и Макс подумал, что на самом деле, очень нужным. Прикасаться к Мишель ему не нравилось. Прикасаться к Мишель очень хотелось.

Автобус остановился где-то под фонарем. Вокруг были другие автобусы, но они все пустовали, стояли молчаливо, как мертвецы.

Мишель встала и потянулась.

Оба вышли под дождь и сразу побежали под пластиковый навес. Автобус уехал, отражение фар дрожало на асфальте. Они были совершенно одни. Пустынная улица. Под фонарями, точно пыль, блестели капли, а по обеим сторонам вдали темнели высотки. Деревья стояли букетами. Некоторые окна одиноко горели, и несколько огней было на крышах. Вывесок больше не было. Умиротворяющая, непривычная для Китая, ночная тишина. Макс и не знал, что такое бывает. Он словно снова оказался в пустыне перед разбитым самолетом и перепуганным, небритым Лунатиком, с его ясными, детскими глазами. Вечно устремлёнными в небо. Он подумал, что, Гай, наверное, тоже любит смотреть в небо. И что ему надо на метро. В другую сторону.

Мишель поправила волосы, вытащила зеркало и заглянула туда, хоть навряд ли что-то было видно в темноте. Макс не мог оторвать от неё взгляд. Она влекла его, как влечёт планета, дело было в странности, в таинственности её существования.

— Я должен вам признаться, — сказал Макс.

Она подняла глаза.

— Я очень хочу вас. Я все время смотрел на ваши губы.

— Я знаю, — ответила она, захлопнув зеркальце.

— У меня есть девушка. Я не хочу от вас больше ничего, ни отношений, ни обязательств, ничего.

— Я знаю, — ответила она.

— Это нарушит все обряды. Может, я вам что-то обещал? Может, мы все-таки встречались?

— Поцелуй согревает, и сердце барабанит… Это может объяснить.

— Какая-то фигня.

— Вы не случаетесь. Это было очень ожидаемо.

— Что мы будем делать?

— Вы ничего не делайте. И ничего не говорите. Давай мы все это время не будем разговаривать…

Она засунула зеркальце в сумочку и подошла к нему вплотную. Макс почувствовал запах её духов (жасмин) и помады (горький), и подумал, какой у него должно быть жалкий взгляд, а Мишель все время в него безжалостно вцеплялась.

Она взяла его за шею и поцеловала.

Вкус её помады был горьким, как и запах. Сколько времени длился поцелуй — они не знали. В нем не было наслаждения. Но не было сухости или холода, не было напряжения. Макс прикоснулся к ней коротко, к щеке — наверное, не знал, куда деть руки. Максу стало жарко…

— Вы ни в чем не виноваты, — сказала Мишель потом, отстраняясь. — Мне тепло.

... Они были снова на улице. После грязного отеля воздух показался приятным.

— Постойте, — Макс снял свою тёплую куртку (в тело врезалась свежесть) и накрыл ею Мишель, прямо голову.— Защитит от дождя и холода.

Она кивнула, взялась за неё. Сумочка болталась у неё на локте.

— Мы можем встретиться ещё когда-то, — Макс обязан был это сказать.

— Не стоит. Ничего не обещайте. Уже все закончилось.

Макс прикоснулся к её локтю. Свет фонаря обвёл её силуэт.

— Я вас не смогу забыть.

— Это всего лишь слова.

Макс широко улыбнулся. Она кивнула ему и произнесла:

— Я пришла и ушла, как сон. Так и надо.

И быстро пошла прочь, оставив за собой только эхо каблуков. Макс глядел вслед до тех пор, пока не почувствовал сырость и холод, пока её фигура перестала отбрасывать тень под фонарями, перестала быть красной, слилась с темнотой зданий.

Макс обнял себя и начал массировать — в одной рубашке было холодно. Надо было спуститься в метро. «Она, скорее всего, просто сон» — решил он. Он вышел из-под крыши и на него сразу хлынул дождь. Он капал за шиворот, путался в волосах.

Люси нравился дождь. Она бежала под дождем.

Люси… Она бы остановилась и воображала бы, что капли это тоже звёзды.

Он так давно не видел Люси…

Душа должна была быть пустой. Но её наполнил дождь, как банку. Неоновый свет стёр всякий стыд. Мишель была приятна, потому что им было нужно — и не важно, кому из них больше. Мишель, чтобы согреться, или ему, чтобы проснуться. .

Теперь он будет помнить её возле каждого магазина косметики.

Очень вовремя он увидел уличный телефон. Макс сунул руку в карман — удача. На обычном телефон звонить в Британию невозможно. Но место было пустыней, а телефон стоял и мок под дождем, словно путник. Не путник — телефон был пустынным колодцем. А вместо звёзд был дождь. Вместо песка асфальт.

Звякнула монетка, щёлкнуло одобрительно, он взял трубку, набрал номер, в трубке гудки. Он звонил в Британию, телефон это недоуменно подтвердил. Уставший хриплый голос в трубке:

— Макс, это ты?

— Ты мне скажи, я бессердечный?

— О… Ты выпил, и теперь совесть мучает? Слушай, мне сейчас не до тебя, не до твоих…

— А кому мне звонить? С кем об этом говорить, м? — Макс опустился на корточки, дождь неприятно стекал по лицу, рубашка липла к телу. — Гая нет. Люси я ещё не встретил, встречу только на следующей неделе. Алекс… Алекс вечно даёт советы.

— Я тебе тоже могу дать совет. Звони Алексу.

— Я уже позвонил тебе. И мы… Мы с тобой договаривались, что я буду звонить или тебе, или Лунатику. А сам знаешь, какого это звонить Лунатику.

— Ну, я очень занят.

— Ох да, я знаю — «серьёзным делом».

— Да, потому что у меня репетиции. Ты нормальный. Не бессердечный. Ну что там у тебя такое?

— Ничего, мне уже лучше. Просто подумал.

— Нет, раз уж позвонил, то рассказывай, будет ещё, — раздражение в голосе.

Макс тяжело вздохнул. Вздохнул и дождь. Он уже жалел, что всё это затеял.

— Я от тебя не отстану, будет ещё. Так что не вздумай бросать трубку, серьезно, — Дейв был упрямым.

— Лунатик живет в дне, в котором погибнет. Люси умирает каждый день и забыла меня. Гая все забывают, я знаю, я был уже… Я видел коробку с молоком. И я увидел, и вспомнил, но завтра уже не вспомню, и только потому, что у меня часы, я знаю и помню, и я вынужден сам себе все напоминать. Я был с женщиной… Просто так, не знаю, зачем. По-моему, картина очень такая… Веселенькая получается.

— Ну, и при чем тут бессердечие? Может, ты с бара, а?

— Когда ты стал таким?.. Ладно. Как там ты?

— Нет, подожди.

— Идиот я какой-то.

— Макс, ну сделай логические выводы. Подумай, ты ж не последний идиот. Если и идиот, то точно не последний. Во-первых, если ты за женщин переживаешь — то всему миру, всем, кого ты знаешь, то всем абсолютно до лампочки. Вот да такой лампочки. И твоей Лизе…

— Люси.

— Люси, потому что она даже тебя второй раз или какой там, не встретила. Я Гая помню. А вот с Лунатиком ты точно не причём. Ты слишком сильно переживаешь за его смерть, все звонишь, никак не отпустишь.

— А вот это уже интересно. Сам только что советовал Лунатику позвонить.

— Он умер в 1944-м. Посчитай сам, сколько времени прошло. А советовал я сам знаешь, почему. Макс. Я знаю, что для тебя очень важны прикосновения. И то, что ты так переживаешь…

— Мы скоро встретимся, — весь мир вдруг начал рассыпаться крупными кусками.

— Я не особо изменился. Так что не особо настраивайся. Тебе легче?

— Говорил, что легче, — почти соврал Макс. — До встречи. Не горюй.

— Не горюй. И под дождем долго не сиди.

Макс опустил рычаг. Трубка подпрыгнула, ударилась об столб и закружилась на проводе-пружинке. Лицо Макс сразу стало мрачным и он прикрыл его руками.

Ему очень захотелось перезвонить Дейву и откровенно сообщить всё, что он думает. «Лунатик», «1944». Словно дата что-то значит.

Хотелось окончательно расклеится. Но этого делать Макс не стал. Это было бы безответственно по отношению к Мишель. Но Макс очень не любил, если ему напоминали о смертях. Он не знал, что хуже — когда кто-то умирает или когда он умирает для кого-то.

Он видел обломки самолета. Они были в музее. Лежали под стеклом, как самый обычный экспонат и все люди вокруг были равнодушны, молчаливы, словно тени, все торопились к залу, где был Боинг-747. Они не знали, не понимали — и Макс в одно мгновение все понял, он был единственным, для кого обломки что-то значили. Тщательно выстроенная вера, искусственная слепота памяти, когда Макс звонил Лунатику, и притворялся, что с хозяином этого голоса ничего не случится — все это потеряло смысл и стало такими же обломками.

Макс посмотрел на пульс, на сплетённый Гаем ремешок. Он блестел от воды. «Мои кости грызут собаки, а сердце заканчивается», — подумал Макс и решил, что это голос Гая. Он должен принадлежать Гаю, оно так хорошо выписывалось и ассоциировалась с ним, как очки и одежда в полоску. «Моя беда в моей привязанности, — подумал Макс. — Между привязанностью и собственничеством грань тонкая. Я будто бы бешусь, если у меня кого-то отбирают. Словно не было всех этих лет, словно я не путешествовал, не был космонавтом, не встречал Лунатика».

В вагоне метро царила атмосфера уставшей тоскливой сонливости. Он был почти пустым, только несколько человек сидели далеко друг от друга. Один господин в костюме спал, используя портфель как подушку. Другой возвращается с огромными сумками-холодильниками, сидел в мятом комбинезоне, уставившись в пол. С шумом и визгом поезд останавливался на станциях, терпеливо ждал, но никто не заходил. Полоски света играли на твёрдых алюминиевых сидениях. Из-за пустоты всё казалось таким большим, широким. По ночам мегаполис Китая становился чересчур другим. Наступало естественное, умиротворяющее одиночество. Наверное, по ночам мысли Гая толпятся и кричат, так как все миллионы людей прятались, и некому было отдавать их. А станции казались такими гигантскими в окнах, светились ярко автоматы с едой, сразу бросаясь в глаза.

В тишине очень сильно кружится голова.

Макс писал. Он продрог в своей мокрой рубашке, мокрый воротник прилип к шее. Он сидел, широко расставив ноги, положив тетрадь на сиденье, буквы выходили дрожащими. Он писал о себе, о Гае, о Китае — обо всем. Писал без жалости, честно. Всё, как есть. А поймёт ли кто-то, кто как споёт — его это не волновало. Узнает весь Китай, весь мир, песня станет чужой, никто не поймёт и не поверит. Он мог сам напеть на кассету. Он царапал кривые линии, рисовал ноты. Ноты были похожи на запутавшиеся в паутине мух. Сравнивал себя с собакой. Он не знал, кто на самом деле пишет. Наверное, это был голос Гая. И Гай тоже чувствовал себя собакой. «Сердце заканчивается, мои друзья, собаки зарывают мои кости» — написал он (на китайском? Английском?) и добавил — «Терракотовое сердце разрушается, и я не уверен в своей потере, в безмолвии, в окончательности».

Он поставил подпись Гая. Рука сама так написала, Макс этого не заметил.

Он услышал мелодичный звон детской песенки. Она доносилась из конца вагона и приближалась к нему, вместе с глухим скрипом колёс. Он эту песенку никогда не слышал, но мелодия сама складывалась в слова — «Вот при-шёл мо-ро-жен-щик, радость нам по-да-рить». Она становилась все громче и громче, пока на Макса не упала тень и в нос не ударил запах ванили.

Макс поднял глаза. Вагон был достаточно широким. Мороженщик сидел на велосипеде, из прикрепленного холодильника доносился холодный запах. Лис невольно съежился. Мороженщик смотрел на него, его глаза блестели из-под козыря кепки.

— Я знаю, что вам нужно, — сказал мороженщик на китайском, а затем нагло нагнулся и посмотрел в тетрадь (Макс едва автоматически не сжал ноги). Мороженщик протянул руку и тыкнул пальцем в написанный иероглиф, — У вас тут ошибка, зачеркните верхушку.

Макс кивнул и зачеркнул.

— Вот теперь правильно. Вы ведь не имели в виду корову.

— Я не знаю, что Гай имел в виду, может быть и корову.

— Солнце не встаёт в корове. Оно встаёт в полдень.

Лис не выдержал и усмехнулся.

— А то и правда. Как хорошо, что вы подвернулись, а то было бы чересчур авангардно. С другой стороны, я думаю, в газетах бы сочинили какую-нибудь фигню по типу про «невероятную тонкую образность».

— Я бы не написал. Я вижу ваши ноты, некрасиво получилось бы спеть.

— Вы умеете читать ноты, даже если для вас они вверх ногами?

— Так же, как и иероглифы. Но до этого никому нет дела, я ведь мороженщик. Я вам хотел одно дать. Оно называется «Поцелуй».

— Мне холодно. Я весь намок.

— А вы все равно согреетесь.

— Нет, от мороженного мне станет еще холоднее.

Мороженщик вздохнул.

— Я могу вас согреть?

— Чаем? Кофе?

— Кто пьёт кофе в такое позднее время?

«Чай, чай и кофе — и так пройдёт беда»… — вспомнил Макс. «Или кофе да в кружку большого размера и увидим, что будет потом».

— Я пью. Меня никак нельзя согреть. У вас навряд ли есть кофе.

Макс вспомнил замкнутую в тело Мишель дрожь, и как она, остановившись, завернулась в его тёплую куртку. Интересно, ей все также холодно? Она была с ним, не чтобы согреть, а чтобы передать свой холод.

— Да. Нету.

— Почему вы меня заметили? — спросил Макс. — Я не хотел, чтобы меня трогали. Почему меня сегодня все время все замечают…

— Вы сами этого захотели. Вы смотрели на нас, когда мы ехали в туннеле.

— А-а.

Мороженщик снял кепку. У него была красивая стрижка и очень молодое лицо.

— А ещё мы похожи.

— Откуда вы знаете?

— Вы ведь отдали той женщине куртку?

— Да, а что?

— Зря. Мне она тоже отдала холод. Еле от него избавился. Поэтому съешьте мое мороженное. Оно может помочь.

Макс тяжело вздохнул и взял рожок. Мороженное было розовым и из него торчала свечка. Мороженщик поджег её. Огонёк радостно заплясал.

— Я думал, я её приручил. А она меня использовала.

— Её можно понять, — ответил мороженщик. — Она не виновата, что пользуются ею. Она сама не заметила, как научилась. Это стало чуть ли ни её профессией, и все время оно идёт по кругу — она в кого-то влюбляется, этот кто-то ею пользуется, ей становится холодно и она ищет кого-то. У меня же профессии нет. Я то мороженщик, то мясник, то повар, то ещё кто. Хотел бы стать композитором… Но время деньги, а за время денег не купишь, и никому я неинтересен. Хоть мотоцикл остаётся. А кем вы работаете?

— Мы действительно похожи. Я тоже работаю то там, то там.

— Вот видите. А песню вы написали неплохую.

— Я не думаю, что это я написал, — признался Макс.

— И так бывает.

«Все это всего лишь сон» — думал Макс, бродя по пустым ярким улицам, не приближаясь к местам, откуда доносился смех. «Длинный, запутанный сон».

Руки были липкие после мороженного. Теплее не стало. Он держал в руках тетрадь и шёл, не глядя по сторонам. К одному зданию, так похожему на других, с сотней окон без подоконников и балконов, а на крыше стояли палатки. Люди в них спали, слушая шум редких автомобилей.

***

… Гай проснулся, потому что ему показалось, что на него легла чья-то тень. Но никого не было, а сквозь закрытые жалюзи желтыми струйками бил ночной свет. Гай снял очки — неужели он спал в очках? Висок болел и нос — да, спал. Гай привстал, откинул скомканное одеяло, всматриваясь в темноту, но никого не было. Он почти был в волнении, но, взглянув на часы, понял, что и искать кого-то бесполезно. С разочарованием он опустился назад на матрас и понял, как невыносимо все кружится, а через мгновение осознал, что его тошнит. Он чувствовал горький запах, от которого хотелось вырвать. Захотелось заплакать или, по крайней мере, впасть в отчаяние, но на это не было сил. Что-то накрыло темнотой разум. Неужели он напился? Гай понял, что весь мокрый от пота, и что невыносимо жарко.

Внутри его съедало, съедало с удовольствием и жестокостью.

Словно собаки грызли его кости.

Он не заметил, на тумбочке лежало несколько исписанных рукой листов, с песней «Терракотовое сердце».

Загрузка...