Север Пермского края −30. Берег реки Кама
Снег здесь не падает, а мягко опускается невесомыми кристаллами на поверхность насквозь промерзшей земли. Воздух стеклянный, изо рта валит белый дым, ресницы прихватывает инеем. По берегу, где летом кромсают лес, зимой колонной идут зэки в ватниках: вытаскивают сосновые стволы из-под настов, очищают завалы. Над ними серое небо, справа вытянулась широкая белая лента реки, замёрзшая, но дышащая где-то треском.
Осужденный Петька, с третьего отряда, с утра был на работах по расчистке завалов. Он заметил мешок, когда штыком лома отковыривал снег от корней. Белый, капроновый, в таких обычно продают сахар. Вязки на горловине затянуты на узел. И вроде бы ничего — мусора хватает. Но мешок лежал не как бросают, а как прячут: в кармане между брёвнами и сучками.
Петька дёрнул за край, мешок глухо стукнулся о лёд. Узел поддался, и из тёмного нутра на него посмотрели глаза. Женские, пустые, стеклянные, как этот лёд. Петька отпрянул, свалился на зад, выругался сипло:
— Мать твою…
И пополз к контролеру, махая руками.
ФСИНовцы сбежались первыми, за ними подтянулись уже и мы, с операми и экспертом. Север большой, дорога длинная — приехали уже затемно, «буханка» вывезла нас на берег. Место осветили фонарями и фарами машин. Всё, как всегда, только мороз такой, что пальцы дубеют даже в рукавицах.
Мешок выволокли на поверхность. Внутри — торс пожилой женщины с головой, без рук и ног. Голая. Каменная от холода. Мы не трогали лишний раз, только отметили положение, привязки. Брезент подложили, мешок перенесли в машину. Эксперт только сухо бросил:
— Полностью промёрзшая. В морге размораживать дня два-три.
Десять дней назад у нас числилась пропавшей Нина П., пенсионерка из бараков на пригорке. Ее сразу и опознали. Соседи говорили: «Зашла к Коле — и всё». «Коля» — это дядя Коля: пятьдесят с копейками, живёт один, глуховат. Дочь Ольга изредка привозит ему внучку на каникулы — так было и на этот Новый год. Река шумела где-то подо льдом, а ниточка вела к дому на пригорке.
Бараки
Дом барачного типа, длинный, как сарай; подъездов нет — с улицы двери в каждую половину. Внутри у дяди Коли — чисто, сладко пахнет тестом и старым деревом. На столе — только маленький заварочный чайник и кухонный нож на разделочной доске. На холодильнике — детский рисунок: дом, солнце, человечки. В комнате — ковёр, старый «Рубин» с кассетником.
Дядя Коля смотрит голубыми ясными глазами, наклоняет голову, ладонь к уху:
— Чего? Не слышу. Говорите громче.
Слышит он ровно столько, сколько ему выгодно — это сразу видно. Вежлив, не суетится.
— Были, — кивает. — Сидели. Пельмени лепили. Выпили маленько. Ушла. Куда — откуда ж мне знать-то?
Мы прошлись по комнатам. Пыль вытерта, углы подметены. Несмотря на то, что живет один без женщины, в квартире полный порядок, все чисто и аккуратно. На кухне новый кусок линолеума на полу, еще не затоптанный, блестящий, с краями, торчащими вверх. Ровный кусок, слегка гуляет у плинтуса. Я присел, провёл пальцем по кромке — линолеум поднимается, как крышка шкатулки.
— Чего вы там? — дядя Коля уже не такой уверенный.
— Пыль смотрю, — отвечаю и ногтем подцепляю край.
Под линолеумом темно, как под корой. На досках пятна: не жир, не чай. Запёкшееся пятнистое, коричнево-бордовое, въевшееся в щели. Запах ни с чем не спутать, даже если мороз зажал нос. Коля не видит, он чувствует. Сел на табурет, плечи осели.
— Что скажете, Николай? — спрашиваю спокойно. — Вы глухой — но не слепой.
Он молчит. Потом сглатывает, сморкается в ладонь, вытирает об штанину.
— Накричала она, — говорит глухо. — Села и давай меня... ну, вы знаете. Внучка у меня была, я её в комнату отправил — мультики включил. «Иди-иди, Маш, закрой дверку». А эта… «Ты, козел, никому не нужен, руки из жопы, баба сбежала — и правильно». Про мать ребёнка подцепила. Про то, что живу один. Про то, что... — он разжал пальцы. — И я... нож взял. Тут, на столе, кухонный. Раз — и всё.
Кухня. Тогда
Он и правда лепил пельмени. Мука на столе, как белые сугробы, на ладонях липкая прохлада теста. Из комнаты доносится детский смех, внучка Маша смотрит мультики, изредка забегая на кухню посмотреть на дедушку. В дверь постучали, зашла Нина, в пуховом платке, широкая, голос с хрипотцой. Сели. Стопка. Разговор. Сначала про дочку его, потом — про «мужик ты никакой», потом — грязнее. Он, как всегда, ладонь к уху: «Чего? Не слышу». Но слышал. Набирал, как снегопад на крыше. Внучка крутилась рядом, еще не понимая взрослые разговоры, но внимательно слушала, хлопая своими большущими глазищами.
— Маш, — сказал он мягко. — Иди-ка, мультики посмотри. Дверку закрой, зайка. Деду надо с тётей поговорить. - погладил ее по голове и проводил в комнату с работающим телевизором.
Дверь щёлкнула. Он спокойно подошёл к столу, взял нож — обычный, кухонный. Это было просто и страшно. Один удар. Нина качнулась, упала, как мешок. На секунду стало тихо-тихо — даже часы на стене замолчали. Он стоял, слушал собственное сердце, и думал только об одном: не дай бог, чтобы Маша увидела.
Дальше всё было автоматом. Он стянул с неё одежду, завернул в покрывало, чтобы не тащить мокрое и грязное, чтобы не пачкать. На морозе, минус тридцать, тело быстро стало деревом. Он прикопал у крыльца, как мешок с картошкой, сверху подвинул пиленный горбыль. Вернулся. Вода в ведре за ночь схватилась льдом, но он всё равно мыл пол, оттирал, тёр щеткой так, что пальцы сводило. А потом кинул сверху новый кусок линолеума, который был припрятан на веранде, к ремонту. Развернул его и придавил ножками стола. «Чтобы ребёнок не видел», — повторял, как молитву. И продолжил лепить пельмени. Маше — сахара в чай побольше, чтобы порадовать.
Ночью следующей, когда во дворе было пусто и хрустел наст, он вытащил то, что прикопал. Дальше — коротко. Тело, как тушу свиньи, бросил на доски и отрубил сначала руки и потом ноги. Удобнее в мешок совать. Потом, сани, мешки, верёвки. По частям к реке. Ходил ночью дважды. На льду темно, только хруст снега под валенками. Он рассчитывал на весну: река поднимется, льдом сорвёт, унесёт. Чтобы никто ничего не нашёл. Чтобы всё само как-нибудь.
Расследование
В отделе пахло перегретой печкой. Опера сидели на табуретах вместе с сотрудниками колонии и пили чай. Я, как следователь прокуратуры, писал … Дочь Ольга пришла с глазами, как два синяка:
— Я на каникулы Машу оставила. Он тихий… Я не знала.
Маша рисовала в коридоре снеговика. Никто не говорил слово «убийство» при ней вслух. Мы и так знали — она слышит всё.
Дядя Коля поначалу прикрывался глухотой в каждом ответе. Допрос шёл тяжело: приходилось добиваться ответа, по нескольку раз переспрашивая и уточняя.
— Не слышу.
— Ну так и запишем, — говорю, подвигая ему протокол. — Подпишете?
— Подпишу.
Он подписывал крупно, как в первом классе: «КОЛЯ».
Обыск провели быстро. Нож он и не прятал — лежал на столе, на самом видном месте, отдраенный до блеска. Покрывало в сарае, высохшее, как кора. На кухне новый линолеум, не прибитый, не приклеенный, просто лежащий. Под ним вся его правда.
Пока тело в морге медленно отходило от мороза, мы сопоставляли пропажу и находку, даты, кто, где и что видел. Нину видели, как заходила к дяде Коле, ровно за десять дней до «мешка». Около девяти вечера. Больше после этого ее в поселке никто не видел.
Следственный эксперимент
Мы выехали на рассвете. Не потому, что так надо, как в кино, а потому что зимой день короткий, и ехать еще четыре часа до поселка. Дядя Коля в старой телогрейке, шапка уши закрывает, наручники спереди, чтобы мог показывать. Слева милиция, справа сотрудники колонии и осужденные. Им предстоит откапывать то, что нам покажет дядя Коля. Ну и в конце иду я -следователь прокуратуры, в валенках, по насту, который хрустит, как сахар.
— Тут, — сказал он у крыльца. — Тут я её оставил на ночь. Присыпал, чтоб не видно было.
Фотофиксация. Маркеры. Рулетка.
Мы спустились к речке, к месту, где осужденный Петька нашёл мешок. Холодный ветер с воды, лицо щиплет так, что слова замерзают. Вдоль берега торчат коряги, ледяные кусты в инее, трещины, как молнии.
— А сюда? — спрашиваю.
— Сюда — на санях. Тогда ночь была тихая, — говорит он неожиданно без «не слышу». — Между елями. Вон там санями и шёл, — показывает вдоль тонкой полосы, где снег слежался больше обычного. — Мешок сюда положил. Из-под сахара. Завязал на косой узел. Думал, лёд уйдёт — и утащит. А не утащило.
— Ещё части где? — спрашивает опер.
— Руки, ноги — там, — кивает дядя Коля на излучину, где торчит сухой куст. — Я вам покажу. Я всё покажу, чего уж.
Мы идём. Он показывает. Мы ставим колышки с номерами, фотографируем под разными углами. Мороз щёлкает, как стекло, ломает дыхание на кусочки.
Коля говорит негромко, ровно, как будто объясняет рецепт:
— Кухонный нож. Один раз. Кричать не успела. Нехорошие слова говорила. Я глухой, но такие слышу. Машу я в комнату отправил — мультики. Думал, так будет правильно.
Правильно… Он всё время повторяет это слово. Правильно — значит удобно тебе. Правильно — значит тихо. Правильно — значит спрятал под снег и под линолеум. А потом саночки, мешочки, речка. Весна. Река унесёт, и никто ничего не узнает. Правильно?
Мы заканчиваем на косе. Коля поворачивается ко мне, кивает, как будто урок сдал:
— Всё?
— Всё, — говорю, хотя знаю, что это «всё» тянется ниткой через кухню, рисунок на холодильнике и мешок из-под сахара. — Идём.
Он выдыхает пар, похожий на душу, и его уводят. На снегу остаются следы валенок, ровные, как печати. А Петька с третьего отряда, тот, что нашёл, стоит в стороне, молчит, и в глазах у него эта находка будет отражаться всю оставшуюся жизнь, всплывая во воспоминаниях по поводу и без.
Я снимаю перчатку, кладу ладонь на шершавый колышек с цифрой «3». Дерево ледяное, как правда. И думаю, что иногда правда лежит прямо под линолеумом - новое, чистенькое, ровное, а под ним всё равно видно, что было. И никакой мороз этого не скрывает.