— Не бывает доброго от родившегося в час Тёмной Луны, в затмение, отроду он связан с нечистым. Вот и блаженный Фендюлий говорил, что... — старая бабка ещё несла суеверную чепуху, но Гюнси уже прошла мимо.

Не стоило задерживаться в прокопчённой дымной зале трактира — и без того на неё оборачивались. Ну ещё бы: юная белокурая дева, да богато одетая, при дуэнье и охране. Такие обычно здесь не останавливались. Но деваться было некуда: в последнее время участились случаи нападения на путников по ночам, и брат настоял, чтобы сестра, возвращавшаяся из монастыря, где обучалась, заночевала в трактире на границе графства и подала весточку. Чтобы утром её встретили и проводили.


Лофта она помнила восьмилетним сорванцом, черноволосым и зеленоглазым. Пихавшим ей, пятилетке, лягушек за шиворот — а впрочем, помнить было почти нечего, в пять её как раз в монастырь и отправили. Предполагалось, что там она пробудет до совершеннолетия, пока ей не подберут жениха, и по возвращении сразу выйдет замуж. Но Гюнси исполнилось девятнадцать, шёл двадцатый год... давно пора было, но в редких скупых весточках из графства Хель даже не упоминалось об этом. Когда Гюнси было пятнадцать, прислали письмо, что родители её, граф и графиня Хель, помре милостью божьей — от чумы. Само собой, на похороны её не отпустили. Спустя полгода она узнала, что брат, Лофт ван дер Хель, стал графом и сюзереном здешних мест.

И вот, две недели назад пришло письмо от Лофта. Он призывал её в замок Хель. Охрану прислал, десяток угрюмых воинов. Дуэнью же для сопровождения Гюнси предоставил монастырь, и мать Хюндли должна была, сопроводив её, вернуться обратно.


Гюнси уже поднялась по лестнице на второй этаж, когда во дворе раздались крики и в окнах заметался рваный свет факелов.

— Едет, едет! — и все забегали.

На дворе послывшался стук копыт по брусчатке, тоненько и зло заржал жеребец — и почти сразу дверь трактира отворилась. Фонарь на входе подсветил вошедшего: высокий стройный юноша отряхнул волосы и встряхнулся сам:

— Хозяин! Где тебя чёрт носит!

— Бегу, бегу уже, господин граф! — низенький толстый трактирщик метнулся к гостю. — Вина горяченького, ваше сиятельство? Погоды-то какие, добрый христианин в такую ночь и из дому не вылезет... — и, осекшись: — Ну у вашего-то сиятельства, понятно, дела важные, всё о нас, сирых и убогих печётесь, не доедаете, не досыпаете...

Граф молчал, и голос трактирщика становился всё тише и потерянней. Насмешливо помолчав, гость изронил:

— Сестра моя, девица ван дер Хель... — и тоже осёкся.

Постоял на пороге, упёршись в косяк и с оттенком раздражения, но вкрадчиво спросил:

— Что ж ты, трактирщик, внутрь не приглашаешь?

Тот стоял, как остолбенев, и тяжело дышал. Гость приподнял атласную чёрную бровь, лицо стало глумливым, и трактирщик отмер. И сразу залебезил:

— Добро пожаловать, ваше сиятельство! Проходите, уж мы вам завсегда рады!

Лофт медленно вошёл.


Гюнси смотрела из темноты, стоя на неосвещённой лестнице, но поняла, что он увидел её. Приблизился, посмотрел снизу. Снял перчатку и протянул — она отметила — левую руку:

— Здравствуй, сестра... не сразу узнал тебя. Ты выросла... — помолчал, странно и потерянно, — красавицей, — и вдруг ослепительно, сияюще заулыбался: — Рад тебя видеть, сестрёнка. Спускайся.

Мать Хюндли, стоявшая рядом, ожила, растопырилась наседкой и заслонила собой воспитанницу:

— Госпожа в монастыре выросла. Смотреть на мужчин, прикасаться к ним не свычно ей, — голос дуэньи был сух и сварлив. — Грязен мир дольний и грешный для монстырских-то.

Гюнси не видела лица дуэньи, но знала, что губы у неё сейчас неодобрительно подобраны в привычную куриную гузку, как обычно, когда она говорила о жизни вне монастырских стен. В последний год часты были разговоры о тщете мирского да о том, сколь радостна участь невесты Христовой. Гюнси, как подобает благонравной девице, слушала, опустив глазки — но из монастыря уехала с радостью. И сейчас, посчитав, что дуэнья перегибает палку, прощебетала:

— Матушка Хюндли, да какой же это мужчина! Это мой брат! — выступила вперёд, вложив маленькую свою лапку в руку Лофта.


Поразилась — рука брата была холодна, а сжал горячо. И глазами полыхнул. Смутилась против воли, подумав: "Всё-таки права Хюндли, непривычно мне". Чувствуя, как краснеет, беспомощно оглянулась, но помочь некому было, а брат уже тянул её к себе:

— Пойдём. Я видел, твою карету ещё не распрягли.

Гюнси смутилась ещё больше, пролепетала:

— Так ведь ночь... говорят, опасно на дороге.

Лофт обольстительно улыбнулся:

— Опаснее меня тут никого нет.

Гюнси удивилась: брат не выглядел чудовищем, которого надо бояться. Да, широкие плечи, тонкая талия, руки фехтовальщика — но изящный. Воины из её охраны выглядели массивнее. Заколебалась, и Лофт притянул её к себе, шепнул на ухо:

— Не надо тебе здесь оставаться и слушать всякие глупости. Наврут, напугают...

— Да чем же?

Но Лофт уже не слушал, ведя её за собой.


Проходя мимо камина, у которого сидела давешняя сплетница, Гюнси поняла, что платье за что-то зацепилось. Опустила руку отцепить — и в неё ткнулось что-то царапучее. Посмотрела — бабка совала ей непонятные ветки:

— Рябина и боярышник. Повесь, деточка, над дверью, и убоится нечистая сила, — она говорила очень тихо, еле шептала, но с истовостью.

Брат, почувствовав задержку, остановился и задумчиво посмотрел на бабку. Та смотрела на него, как на змею, оцепенев, но Лофт был ласков:

— Ну хороший же подарок. Возьми, сестричка, — он улыбался, и странно было Гюнси, что бабка, с трудом вдохнув, начала мелко креститься.


В смятении вышла из трактира, и осенняя темнота тут же бросила в горящее лицо горсть холодных капель. То ли с неба, то ли с деревьев. Карета была уже подана. Рядом бил копытом страшенный чёрный конь: в ночи только белки глаз да оскаленные зубы видно. Искры от подкованных копыт, скребущих по булыжнику, разлетались в стороны.

Брат сам открыл дверцу кареты:

— Сестра, мать Хюндли, прошу.

Гюнси почувствовала, как дуэнья снова напыживается для отповеди, но Лофт предупредил:

— Мать Хюндли, я отдельно поеду. Ваша добродетель и доброе имя в безопасности, — голос его сочился елеем.

Гюнси вдруг запереживала:

— Но Лофт... — он внимательно склонил голову, придерживая дверцу, — у солдат плащи тёплые, а ты в одном камзоле. Погода ужасная, может, всё-таки...

В темноте не было видно его лица, но он удивлённо взъерошился:

— Хорошая же погода. Темно, дождь и ветер. Сестрица, разве тебе не нравится эта свежесть, эта приятная глазу тьма?

Гюнси не очень поняла, шутит он или нет, но неодобрительное сопение дуэньи заставило смешаться и без дальнейших вопросов забраться в карету. Брат закрыл дверь, что-то коротко сказал сопровождающим — и тут же всхрапнул жеребец, и копыта часто застучали.


Мать Хюндли, тоже прислушавшись, недовольно высказалась:

— Граф молод, а у меня кости старые. Стоило ли в ночь ехать? Разбойники, говорят...

Освальд, старший над охраной, успокаивающе прохрипел рядом с окошком:

— Так что вы, матушка, не беспокойтесь. Если уж их сиятельство говорят, что безопасно, значит, так и есть. Месяц-то назад тут пошаливали: рядом королевские земли, так, бывает, залётные оттуда набегивают.Ну да молодой граф скоры на разделку, и с отрядом приехали. Довезём в лучшем виде.

Дуэнья промолчала, только поглубже закопалась в подушки и тут же начала насвистывать носом. Гюнси не спалось: с глубокого детства не бывала она дома, и происходящее волновало. Покосившись на дуэнью, осторожно приоткрыла окно, отодвинула занавеску и уставилась во влажную темноту.


Эта поездка запомнилась ей, как чёрное на чёрном: глаза привыкли, начали различать оттенки ночи. Ветер иногда сдувал клоки туч с полной луны на ненастном небе, и тогда было видно, что едут по горной дороге. Внизу шумел тёмный дубовый лес, и по нему ходили волны, как по морю. После стольких лет в монастыре эта свежесть и эта тьма и правда показались прекрасными, и Гюнси дышала полной грудью — а потом всё-таки задремала.

***

Проснулась, против обыкновения, поздно. Сама себе удивилась: казалось, что привыкла вставать к рассветной церковной службе, и что это на всю жизнь.

"Это ж я до десяти, может, проспала... и ничего, не растолкал никто. Удивительно", — смутно припоминалось, как приехали глубокой ночью, как шёл уже сильный дождь и как ворчала дуэнья.

И сейчас непривычно широкая кровать, под великолепным, шитым золотом пологом, застланная тонким бельём, ощущалась не совсем пристойной роскошью. Соскочила, и босые ноги утонули в пушистом ковре по щиколотку.

"А братец, кажется, не бедствует", — подумала, разглядывая золотую графскую корону в навершии кровати, шёлковые обои в бледных розах и занавеси из тонкой белой ткани, и другие ещё, из тяжёлой парчи.

Отодвинула защёлку, распахнула окно, в частые свинцовые переплёты которого было вставлено дорогущее стекло. Лёгкие белые занавеси надулись парусом, заполоскались от свежего ветра. Гюнси сдвинула их с лица — и ахнула. Похоже, заселили её в самую высокую башню ("Не зря, значит, вчера показалось, что лестница никак не кончается!"), и сверху открывался вид на золото и багрянец осеннего леса, на горы и на деревушки в отдалении. И на озеро, на голубой глади которого виднелся парус рыбаря. Пронзительная синева небес, в вышине тоненько кричит ястреб, и ядрёный воздух начала октября кружит голову.

"Вот ведь, а я ничего этого и не помню ", — зато вспомнились стихи придворного поэта Юлиуса, в которых упоминался подобный вид из окна. Гюнси учила их, а сама думала, что наврал поэт, и в жизни в одно окно не втиснутся реки, озёра, деревни, леса и поля. Что это есть поэтическая аллегория. А вот поди ж ты.


Постояла ещё, заворожённо глядя, и спохватилась: где же дуэнья? В монастыре все воспитанницы вместе спали, в одном дортуаре, и обязательно монахини дежурили. А тут одна, совсем одна. Запрыгала счастливой птицей — и уткнулась в зеркало. Огромное, во весь рост, в золочёной вычурной раме. Остановилась резко, забыв дышать. Потому что одно дело все эти годы глядеться в бочку с водой да в крохотное мутное зеркальце, контрабандой протащенное с собой одной из воспитанниц и старательно скрываемое от монахинь (в зеркало смотреться грех тщеславия!), и совсем другое вот это!

Лепные вызолоченные амуры в раме надували щёки, трубя в раковины и рассыпая цветы во славу языческой богини Венеры, а сама Венера смотрела из глубины зеркала, почему-то наивными котячьими глазками, но роскошная, с белокурой пышной гривой до подколенок. Потребовалось время, чтобы понять — да, это она, Гюнси. И не поверила бы, но бедная монастырская рубашонка, почти ветхая, много раз чиненая, ставшая уже коротковатой и тесноватой в груди, не давала обмануться.


Услышала шаги: по винтовой лестнице кто-то скакал, весело и быстро, лёгкими ногами. Точно, значит, не мать Хюндли, её тяжёлое шарканье было ни с чем не спутать. И точно: в комнату залетела черноволосая, пышущая селянским здоровьем девица.

— Да вы, барышня, проснулись! — и без того улыбавшаяся, она расцвела ещё пуще: — А уж их сиятельство будить вас не велели. Чтоб выспались, значит, с дороги-то. Прикажете одеваться?

Гюнси, слегка смущённая тем, что её застали в одной рубашке, да ещё в зеркало глядящуюся, только кивнула. Но селянке речи и не требовались. Ставя таз и кувшин на столик, она тарахтела:

— А я Фидар. Из деревни, стало быть, меня молодой господин взяли услужать вам. Раньше-то я в девчонках у старой графини была. Горничным помогала и обиход весь знаю. Снимайте-ка рубашку да мойтесь, а я пока одежду приготовлю.


В кувшине оказался цветочный уксус, а не привычная ледяная вода, и вместо обычной тряпочки предполагалось пользоваться заморской губкой, шелковистой и ласкающей кожу.

За своими волосами Гюнси привыкла ухаживать сама — но позволила Фидар причесать их и перевить золотистыми шнурками, и воткнуть в них позднюю осеннюю розу.

Вместо монастырской ночнушки была предложена рубашка тончайшего батиста и платье из бледно-зелёного шёлка, с пышными простроченными рукавами, с кружевными манжетами, закрывавшими почти всю кисть. И с рюшистым подолом, исключавшим даже мысль о работе в саду или по дому. И надеть его самой тоже не получилось бы — шнуровка затягивалась на спине. Так что да, Фидар пригодилась.


— Ну вот, а теперь идите завтракать, молодой господин как раз садятся. Это вниз, через покои старого графа и налево. Там столовая будет. А я пока застелю да приберусь, — горничная со всем деревенским простодушием выпроводила госпожу, и, не дожидаясь, пока та уйдёт, начала взбивать подушки.

Гюнси ещё раз глянула в зеркало, на богиню в бледно-зелёных шелках; выставила туфельку из той же ткани, в тон. Это всё было смутительно. Она привыкла, что так одеваются только замужние дамы — иногда приходившие на свидания к кому-нибудь из воспитанниц. И уж точно не ожидала такой щедрости от брата. Если б она была дорога ему по-родственному — так разве не забрал бы он её из монастыря раньше? Признаться, Гюнси считала, что в монастыре её и оставят. И хорошо, коли пожертвуют её приданое вкладом, хотя бы частично. Потому что у простых трудниц и у тех, за кого внесли вклад, разная была жизнь и разные возможности.

***

На первом этаже она слегка заплутала, бродя по нежилым покоям и сумрачным галереям с портретами предков на стенах. Предки эти чем-то коня Лофта напоминали: всё на портретах было темным-темно, только белки глаз да тщательно прописанные украшения блестели. Впрочем, отлично натасканная в генеалогии Гюнси легко опознавала их и про каждого могла рассказать уйму гадостей. Постояла, посмотрела: "Вот, если Лофт выдаст меня замуж... а за кого? — теоретически ни один из предков не вызывал желания выйти за него замуж, а с чего бы считать, что живые люди больше симпатии внушат? — и я буду таким же портретом лет через сто. С холодным напыщенным лицом".

В монастыре, как предполагалось, высокородным девам дадут изящное воспитание и образование, позволяющее поддерживать подобающий образ жизни. И, что тоже важным считалось, внушат желание такой жизнью жить. Но Гюнси последним как-то не мучали — наоборот, исподволь внушали, что монастырь лучше брака. По итогу она прохладно относилась и к тому, и к этому. Понимая, что монастырю вклад нужен, буде девицу в монахини постричь решат, а мужу — приданое да племенная кобыла для воспроизводства. И — в монастырской библиотеке не было романов, но девочки передавали друг другу затрёпанные томики легенды о Роланде Золотоволосом, о сказочном рыцаре Персивале, о несчастной любви Тристана и Изольды. Втихаря, так же, как и крохотное зеркальце. Гюнси читала и зачитывалась, но ей и в голову не пришло бы в браке чего-то подобного ожидать. Можно было только надеяться, что муж будет добрым господином. Если повезёт и бог будет милостив.

Затуманившись, она наконец вывернула в анфиладу и смутно припомнила — да, столовая рядом.


Тихо вошла в приоткрытую дверь и подивилась, что и здесь сумрак, все шторы задёрнуты, а на столе свечи. Похоже, светлым местом во всём замке была только её комната.

Лофт, свежий, прилизанный, улыбнулся ей поверх накрытого стола и горящих канделябров.

— Доброе утро. А что, братец, ты только темноту любишь? — спросила, о чём думалось, и поняла, что спросила зря. Потому что повисла эдакая тягучая тишина, а до того Лофт явно оживлённую беседу с матушкой Хюндли вёл.

И улыбался. Он и сейчас улыбался, но взгляд зелёных глаз стал жёстким. А голос остался мягким, певучим:

— Доброе утро, сестрица. Ты прекрасна, как богиня грецкая, — Лофт тихонечко фыркнул, что за столом считалось неприличным, — и да, тяжел мне дневной свет. С тех пор, как чумой переболел. С трудом выношу.

"А глаза ясные, здоровые. Разве что бледен, как упырь", — это Гюнси вслух уже не сказала. Опустив глаза и слегка улыбаясь, дождалась приглашения присесть и опустилась на стул, празднично шурша шелками, и постаралась не коситься на белые шёлковые перчатки лакея, тут же начавшего наполнять её тарелку. Над каждым блюдом он замирал на секунду, и Гюнси, обученная этикету, знала, что он даёт время слегка качнуть головой, если блюдо не нравится, и тогда лакей перейдёт к следующему. Знать-то она знала, но непривычно это было, и девушка просто заторможенно смотрела, как ей накладывают всего. И потом — на тарелку, с которой только что не свешивалось. Стейк, какие-то мясные шарики в ягодном соусе, фазанья ножка, жареные грибы, спаржа, лопатки молодого горошка, морковь и репа, и что-то ещё, и что-то ещё.

— Сестрица, у тебя отличный аппетит, — на щеках у Лофта возникли лукавые ямочки, — я рад.

Гюнси смущённо повернулась, и платье снова зашумело.

Шуршание (а до того и вид!) платья привлекло неблагожелательное внимание матушки Хюндли. Она-то, само собой, была, как и всегда, одета в чёрное. Но обратилась она не к Гюнси, а к Лофту:

— Незамужняя девица должна одеваться скромно, без излишеств. Также рекомендую исключить из рациона мясо и вино, они рождают ненужный жар в крови. Понимаю, граф, у вас нет опыта воспитания девиц, поэтому я могу, после определённых договорённостей, остаться и соблюсти нравственность и доброе имя девицы ван дер Хель. Но по-прежнему считаю, что наилучшее для воспитанной под сенью монастыря девушки будущее — стать монахиней.

Осенила себя крестом, возвещая:

— И молить Бога об оставшихся в миру родных. Молитва чистой девы подымет заблудшую душу из адского пламени.

Глаза её стали совершенно овечьими, благостными.


Гюнси, поняв, что говорили до её прихода как раз о ней, притихла. Брат молчал, разрезая кровавый стейк.

" Вот уж совершенно блюдо не завтрачное. В монастыре овсянкой на воде кормили", — молча смотрела, как он красивыми руками управляется с приборами, как запивает бокалом красного, как рубин, вина.

Промокнул губы столовым полотном и спросил:

— Гюнси, хочешь в монастырь?

— Дева несмысленна, старшие лучше понимают, как ей жить, — голос монахини был твёрд и сух.

Гюнси наконец подняла глаза ("пропади всё пропадом!") и дерзко ответила:

— Не хочу.

Брат, не дрогнув, благожелательно обратился к монахине, как переводчик:

— Она не хочет. Ещё вина, мать Хюндли? — он был сама любезность, но монахиня почему-то не решилась противоречить.

Лофт медленно, как будто делал важное дело, наполнил бокалы дам, потом налил себе:

— Что до нужности моей сестре дуэньи, то, полагаю, обязанности возьмёт на себя её старая нянька. Благодарю, мать Хюндли, за попечение о наших душах. И предлагаю выпить за ваше благополучное возвращение. Охрану я снаряжу. И сей же час передам экономке, чтобы собрала подарок святой обители: сушёных лещей, тыкв, варенья на меду...

Заулыбался располагающе и поднял бокал.

По сравнению с ожидаемой новой монахиней и сундучком денег в качестве вклада в монастырь сушёные лещи и тыквы (традиционный подарок неудачливым сватам при отказе) были почти оскорблением. Об этом знали все присутствующие, но граф старательно изображал простодушие деревенского аристократа, плохо вяжущееся с породистым злокозненным лицом.


Поговорив ещё немного, сослался на усталость после ночного путешествия и выразил желание вздремнуть до заката.

***

Гюнси не слишком удивилась, когда мать Хюндли отловила её в коридоре и попросила о беседе: вестимо, речь пойдёт о заблудшей овечке, которую надо вернуть в лоно церкви. Говорить об этом не хотелось, но привычка молчать и слушаться никуда не делась, и Гюнси неохотно пошла следом за монахиней.


Поселили ту на первом этаже, в роскошных апартаментах. Глядя на золото канделябров, роскошные ковры и гобелены, на резную дубовую мебель, Гюнси снова подумала, что брат богат — и что мать Хюндли, упустив её, будет требовать хотя бы достойного вклада. Не сушёных лещей. Отстранённо, скрывая скуку, смотрела в окно — из гостевого покоя вид открывался на маленький дворик с доцветающими розами и мраморным фонтаном посредине.

Но мать Хюндли нашла, чем удивить. Походив по ковру туда и сюда, решилась :

— Дитя моё, ты молода и неопытна, а я прожила долгую жизнь и видела всякое... — говорила она быстро, сухим свистящим шёпотом, и бесцветные, глубоко утопленные в складках лица глаза были... испуганными.

Какими не были никогда. Непривычный страх на бледном, дочиста отмытом лице монахини заставил встревожиться. Обычно глаза у неё были скучающими, а лицо брезгливым. Чего она тут так испугалась?

— Скажу я тебе, что, хоть такие истории больше ходят в народе и не поощряются матерью нашей святой церковью, — монахиня набожно перекрестилась, — но есть в них правда. И сейчас правда в том, что брат твой стал адским зверем, рыщущим в нощи и пьющим кровь. Если хочешь сохранить жизнь и душу — беги со мной немедля. Господь спасёт нас, коли будет на то Его воля, а медлить нельзя ни минуты!

Загрузка...