Визгливый крик разорвал ночь, словно ржавый нож, вонзившийся в ткань тишины и разбудивший весь дом многоэтажки. Повторный тоненький вопль сорвался с губ, когда старая дверь в коридоре протяжно заскрипела, будто чьи-то невидимые пальцы царапали по костям дерева.
Резкий щелчок выключателя…
Но тёмный силуэт в дверях оказался не монстром, а лишь усталой матерью, поднявшейся среди ночи и пытающейся перекричать собственного ребёнка:
— Можно потише, Мэри?!
Всхлип. Рыдание. И страх.
Тягучий, липкий, неконтролируемый страх, который невозможно объяснить взрослому.
— Как прогнать кошмар, мамочка?.. — орошая подушку солью и дрожа всем телом, спросила я.
— Если станет совсем плохо, досчитай до ста.
— А если не поможет?..
— Начинай сначала.
— Но, мам… — мой голос срывался, как у скулящего щенка, — он ведь всё равно вернётся. Всегда возвращается!
Тонкая грань между сочувствием и усталостью рухнула под тяжестью недосыпа. Лицо матери потемнело, ноздри дрогнули, как у дракона, готового выдохнуть пламя. Она сжала косяк дверного проёма пальцами и сквозь зубы, едва шевеля губами, прошипела:
— Тебе пора уже вырасти, Мэри. Можешь считать, можешь спать, но больше не кричи, поняла? Будь тише.
Хлопок закрываемой двери был таким громким, что моё тело содрогнулось, будто от удара. А на подушке остался лишь след солёных слёз, впитавшихся в ткань, как шрам.
И я начала считать. Сначала до ста. Потом до тысячи. Потом высчитывала века и целые столетия в собственном вымышленном мире. Но не помнила ни единого раза, когда это действительно меня спасло.
Пришлось научиться «вырастать». Не только снаружи — внутри. Не вверх, а вглубь. Учиться мириться с кошмарами. Уговаривать их так же, как себя. И в темноте, когда дыхание сбивалось и зубы лязгали друг о друга, я шептала:
— Тише… п-пожалуйста, тише…
И я, на выдохе, по привычке, начинала отсчёт заново:
— Р-раз… Д-два… Тр-и-и...
Но даже годы спустя, в самые мрачные из ночей, когда за окном бесновалась лютая пурга, я лежала в своей башне, возведённой из панельных стен, и знала: сон больше не придёт. А принц, храпящий рядом, не спасёт.
Ведь погода вновь настырно стучала в моё окно, завывая протяжным стоном, полным боли и отчаяния. Этот стон раскатывался по дому, отражался от стен, как по ржавым трубам органа, наполняя нутро здания неестественным дыханием. Дом будто жил и пел вместе с бурей, а я слушала его песнь — мрачную колыбельную, которую знала наизусть, но всё равно не решалась перебить даже собственным дыханием.
Я была обязана лежать и слушать.
Я была обязана не отворачиваться от своих страхов.
Ведь он никогда не отворачивался от меня. Он — мой самый ужасный друг и самый любимый враг. Он — мой Кошмар.
Мой немой, терпеливый зритель, наблюдающий, как я росла на его глазах. Тех, что были покрыты густым мазутом тьмы, но видели меня насквозь. И всякий раз, когда сердце заходилось в нестерпимо громком стуке, мрак щерился в своей клыкастой улыбке — приветствии, которым встречал мою слабость.
То, как он с каждым годом подбирался ко мне всё ближе, клубясь мрачным облаком у моей кровати и пожирая любой свет на своём пути, — лишь его проверка на прочность. Он будто испытывал меня, играя, дразня, выжидая. И всякий новый стук, шорох или скрип, разносившийся по стенам, звучал как мольба и как приказ:
— Взгляни на меня.
Я зажмуривалась сильнее, когда он гасил мою очередную свечу на комоде — ту самую, спасительную, что должна была держать его за гранью. Но пламя снова и снова гасло, как будто тоже уставало бороться с тьмой.
Мои «выдуманные» страхи всегда были сильнее меня. Они имели вес и плоть. Их жадные, холодные щупальца обнимали меня за плечи, медленно скользили вниз, лижущим дымом касались пяток, как верные псы, которых хозяин не пускал на кровать.
Ветер вновь врезался в окно с остервенелой злобой так, что стекло застонало, словно живое, готовое разлететься на осколки в любой миг.
Я вздрогнула, уверенная: это не буря, это Кошмар вновь стучится ко мне. И потому закрывала глаза, не выдерживая этой пытки. Я никогда не осмеливалась взглянуть ему в лицо.
Ведь темнота внутри была куда уютнее темноты снаружи.
— Как смешно, что в моих объятиях ты так люто боишься любого звука, — ужас говорил со мной голосом шороха, шепота, скрипа кровати и моим дыханием, частым и прерывистым.
Я качаю головой, не разлепляя глаз. Я знаю: разум снова играет со мной, рисуя образы, которых нет. Заставляет слышать то, что в принципе не-воз-мо-жно.
— Ты мой кошмар... Просто. Мерзкий. Кошмар, — выдыхаю я почти неслышно, пытаясь договориться с собственным сердцем, чтобы оно не ломало мои рёбра так неистово.
Его смех растекается по венам, густой и удушливый, как смола, обволакивая изнутри отчаянием и липкой жутью. Но вдруг обрывается — хлёстко, как нож по горлу, оставляя лишь ледяное онемение.
— Ошибаешься. Сны рассеиваются утром, — его шёпот скользит к уху, холодный, как поцелуй мраморной статуи. — А я остаюсь. Всегда. С тобой.
Меня выворачивало от ужаса. От его близости. От самой себя и этой гадкой трусости, которая держала меня в цепях крепче любых оков. Я чувствовала, как колени дрожат, как сердце тарабанит в груди молотом, но понимала: если сдамся — он поглотит меня окончательно. Сожрёт, не оставив косточек.
И тогда впервые — впервые! — я решилась. Не победить, а хотя бы взглянуть ему в глаза не зажмуриваясь. Встретить свой страх лицом к лицу, не прячась в слепом отрицании очевидного: он — реален.
Свинцовые веки распахнулись с мучительной неохотой, будто я поднимала не взгляд, а каменную плиту собственного надгробия. Но тяжёлая темнота, напротив, мягко, словно пуховое одеяло, накрыла меня с головой. Я вгляделась в её глубь — и увидела только матовую черноту, настолько густую, что она заползала под кожу.
В лёгкие. В кости. В душу.
Я уже не была в своей спальне. Панельные стены исчезли. И даже сам мир словно растворился. Я оказалась в пустом куполе, в вакууме, созданном специально для меня. Там не существовало ни одного звука, кроме моего голоса, дрожащего, как пламя свечи на ветру:
— Что ты хочешь от меня?! — крик срывается в пустоту и возвращается искажённым эхом, будто не я это сказала, а сама тьма. Она дрожит, гудит, слизывает мой страх со щёк и упивается каждой его каплей.
Мрак был счастлив: я, наконец, признала его существование. Взглянула прямо в лицо Кошмару, в его гниющую сердцевину, в червоточину, из которой сочилась бездна. И не отвернулась.
Его голос урчал внутри моего черепа, отражался в костях, словно я уже была пустым колодцем:
— Я хочу тебя съесть… Сильнее — я хочу тебя убаюкать.
Он придвинулся опасно близко, и слова превратились в шёпот на губах, в дыхание, ледяное и влажное, почти касающееся кожи и поднимающее шерсть на загривке:
— Сосчитаем вместе?.. — шёпот скользит внутрь, как игла в вену.
Хлопок двери разорвал тишину, и в этом глухом ударе слышался хруст ломаемых костей. Он ударил по мне, будто выстрел в упор. Тело дёрнулось, отозвалось дрожью узнавания, словно я уже слышала этот звук там, где нет ни дверей, ни выхода.
— Раз… — прорычал он, и этот рык проходит сквозь меня, заставляя рёбра дрожать, точно они превратились в струны гитары.
Ещё удар. Громче. Ближе!
Страх выкручивается внутри меня так, что казалось — ещё миг, и меня вывернет наружу.
— Хватит... — я качала головой, пятилась, закрывала глаза руками, но понимала: от этого голоса не спрятаться. Он — внутри.
— Два…
Ссоры. Крики. Осколки воспоминаний облепляют меня, как пудра из стеклянной крошки. Я режусь о них, задыхаюсь, кашляя кровью, — но ни-ка-к не могу очнуться.
Губы кривятся в болезненной гримасе, тело трясёт, дыхание рвётся в клочья: я не могу вдохнуть. Не могу выдохнуть. Тьма зашивает мой рот липкими нитями, заворачивает в кокон паутины, превращая в неподвижный комок.
Я — больше не я. Лишь жертва, закутанная в собственное одеяло, которое стало не убежищем, а саваном. Оно обещало согреть, но теперь готово прикончить.
Мир сжимается до точки — острых когтей мрака, что впиваются в моё горло, ласково примеряясь, чтобы вспороть его. Мне хочется закричать, завыть, заскулить глупое:
— Пожалуйста… отпусти…
Но я могу лишь смотреть в лицо собственному Кошмару. Молчать. И не отворачиваться.
Пока в моих зрачках отражался его безликий облик. У него не было ни глаз. Ни сочувствия. Ни даже тени понимания, что такое «боль». Только мёртвая усмешка — холодная, как у трупа.
Кошмар лишь хотел «помочь». И потому так жутко, ломано наклоняет голову набок, как кукла с перебитым суставом, и шепчет тысячей голосов одно-единственное:
— Три…
И в тот миг я кричу так, что мой голос разрывает и сон, и ночь, и саму планету целиком. С диким, отчаянным воплем я просыпаюсь — в своей комнате, в панельной башне, где пурга всё так же заунывно поёт колыбельные за окном.
Резкий щелчок выключателя.
Тёмный силуэт рядом переворачивается на кровати.
Не принц. Не муж. Некто.
И он, прикрыв глаза ладонью, произносит с нескрываемым раздражением, перекрывая мой крик:
— Можно потише, Мэри?!
Мир внутри оборвался. Крик мгновенно стих. Страх исчез.
Глаза медленно закатываются под веки, оставляя лишь белки. Шея со щелчком падает на плечо. Подушка в руках перестаёт быть утешением — она становится оружием.
Я — Кошмаром.
Тем самым, что рос во мне все эти годы. Тем, кто шептал в темноте и считал со мной в унисон. Тем, кому затыкали рот, пока он хотел закричать.
Теперь он заставлял кричать других.
А я лишь бесстрастно смотрела, как подо мной бьётся тело в судорогах, захлёбывается, умирает и так упоительно громко вопит. Но всё, что мне остаётся, — тихо и нежно считать по привычке:
— Раз… Два… Три.
…И когда всё стихло — в комнате, наконец, воцарилась тишина после крика. Та, что была не снаружи, а внутри.
И только мёртвая усмешка на губах — холодная, как у трупа, — ознаменовала одно: теперь счёт начнётся заново.
Но уже не мой.
Теперь считать будут те, кому я приснюсь[1].
[1] Альтернативная концовка:)
— Почему вы убили мужа?
Я пожала плечами, словно вопрос был не про убийство, а про причину развода.
— Он просто слишком громко храпел.
Допросчик так и не понял: шутка это была или признание. Он уже корчился на полу, задыхаясь от захвата наручников, которые только что были на запястьях "сумасшедшей".