Вертолет шел на бреющем. Слишком низко — Борис Рогачев это понимал, даже не будучи пилотом. Лопасти взбивали снежную пыль, которая мгновенно кристаллизовалась на иллюминаторах, превращая мир снаружи в молочную муть с темными пятнами сопок.

— Психи долбаные, — донесся из кабины голос пилота через треск помех. — Февраль. Минус пятьдесят на земле. И они хотят, чтобы я сел на площадку, которую последний раз чистили в прошлом году.

Рогачев не ответил. Рядом с ним Семен Крутицкий сжимал подлокотники так, что костяшки пальцев побелели. Молодой геофизик смотрел в иллюминатор, но Борис подозревал, что видит он не заснеженную пустыню, а что-то свое, внутреннее.

Через проход Анатолий Пищиков дремал. Или делал вид, что дремал — трудно было сказать наверняка. Старый техник сидел с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками, качаясь в такт тряске, словно это было не хуже кресла-качалки на веранде.

Виктор Сазонов читал. Руководитель экспедиции держал планшет на коленях и что-то помечал стилусом, даже когда вертолет проваливался в воздушную яму, и желудок подскакивал к горлу.

«Четверо мужчин в железной коробке над замерзшим адом, — подумал Рогачев. — Звучит как начало забористого анекдота. Жаль только, что панчлайна я не знаю».

Вертолет качнуло. Сильно. Крутицкий вскрикнул — короткий, приглушенный звук, который он попытался скрыть кашлем, но было поздно. Пищиков открыл один глаз.

— Не ссы, салага, — сказал он негромко. — Если суждено сдохнуть на Севере, вертолет — самый быстрый способ.

— Анатолий Сергеевич, — начал Крутицкий, но Пищиков уже закрыл глаза.

Рогачев посмотрел в иллюминатор. Внизу, сквозь разрывы снежной пелены, мелькали белые холмы, черные провалы распадков, редкие темные пятна карликовых берез. Ничего живого. Пейзаж, в котором отсутствовала сама возможность жизни.

Шесть месяцев назад комиссия Российской академии наук признала его расчеты по байкальскому проекту «методологически несостоятельными». Изящная формулировка означала простую вещь: ты облажался, Борис Михайлович, и из-за твоей ошибки потратили двенадцать миллионов рублей государственных денег. Статья в «Природе» была отозвана. Защита докторской — отложена на неопределенный срок.

Жена ушла от него через неделю.

Укладывая вещи, она не кричала. Вот что добивало. Просто молча собирала чемодан — аккуратно, методично, будто отправлялась в обычную командировку.

«Знаешь, что самое смешное? — сказала она, сворачивая свитер. — Я даже не злюсь. Устала. Просто устала ждать, что ты когда-нибудь окажешься здесь. Не физически. Мысленно, эмоционально. Ты всегда был где-то в другом месте. Вечно в экспедициях, в расчетах, в своих термодинамических моделях. Теперь будь там по-настоящему. Навсегда».

Рогачев попытался возразить что-то про статью, про защиту, про необходимость. Она подняла руку — хватит.

«Борь, я уже подала заявление».

Вот тогда Рогачев и понял — это не просто ссора. Это конец.

И вот он здесь. В самом другом месте из возможных. Сибирская тундра, февраль, минус пятьдесят два по Цельсию. Полярная ночь. Два месяца в бараке советской постройки с тремя незнакомцами.

Мониторинг вечной мерзлоты. Геотермальные исследования. Стратегическая важность.

Ссылка.

Вертолет начал снижаться. Пилот громко матерился сквозь помехи — длинная, виртуозная конструкция, в которой участвовали мать шеф-пилота, проектировщики посадочных площадок и вся вертикаль власти до президента включительно.

Земля приближалась. Рогачев разглядел оранжевый контейнер-блок, серый барак, натянутые между ними коммуникации. Крошечный островок человеческого присутствия в океане белого безмолвия.

Посадка была жесткой. Что-то заскрежетало под днищем. Крутицкий ойкнул. Пищиков открыл глаза и усмехнулся:

— Живы.

— Пока, — добавил Сазонов, не поднимая взгляда от планшета.


Холод ударил в лицо. Рогачев вдохнул — и сразу пожалел. Воздух обжег легкие изнутри, превратился в ледяные кристаллы где-то на уровне бронхов. Он закашлялся, пригнулся, чувствуя, как из глаз текут слезы, которые мгновенно замерзают на щеках.

— Дышите неглубоко, — донесся голос Сазонова. — Через нос, медленно. Пока не привыкнете.

Крутицкий спустился по трапу, оглянулся — и замер. Лицо его приняло то выражение изумленного восторга, которое бывает у людей в первый момент встречи с чем-то, что превосходит воображение.

— Боже мой, — выдохнул он. — Это же... это невероятно.

Пищиков, тащивший вниз баул с оборудованием, бросил на молодого геофизика тяжелый взгляд:

— Красиво, да. Первую неделю. Потом захочешь сдохнуть, лишь бы не видеть это каждый день.

— Но как можно...

— Можно, — оборвал Пищиков. — Поверь старому.

Пилот не стал глушить двигатель. Выкинул их вещи в сугроб, развернул вертолет и ушел на запад, оставив за собой облако снежной пыли, которая оседала медленно, нехотя, словно даже частицы льда не хотели касаться этой земли.

Тишина обрушилась на них с физической силой.

Не просто отсутствие звуков — присутствие тишины. Плотной, осязаемой, давящей на барабанные перепонки. Рогачев поймал себя на том, что прислушивается к собственному дыханию, стуку сердца, шороху крови в венах — любому свидетельству того, что он еще жив.

— Ладно, товарищи, — сказал Сазонов. — Тащим вещи в барак. У нас десять минут, пока пальцы не начнут отмерзать.

Они двигались быстро, молча, экономя дыхание. Снег скрипел под ногами — не хрустел, а именно скрипел, высоко, пронзительно, как будто они шли по пенопласту. Каждый выдох превращался в белое облако, которое оседало инеем на воротниках курток.

Дверь барака открылась с усилием — петли примерзли. Внутри было не намного теплее, но хотя бы не было ветра.

— Добро пожаловать в рай, — сказал Пищиков, включая свет.

Лампочка мигнула, зажглась — грязный желтый свет, от которого все казалось еще более убогим. Барак примерно шесть на восемь метров, но из-за густых ледяных наростов по углам и на части стены он казался еще меньше. Четыре койки вдоль стен, стол посередине, буржуйка в углу, соединенная с дизель-генератором кустарной системой отопления, аккумуляторный блок. Полки с консервами, канистры с водой, радиостанция, коробки с приборами. Рогачев сразу заметил: на столе кто-то вырезал «Козюльский 2019», рядом рисунок мужского детородного органа.

И запах.

Господи, этот запах.

Рогачев поморщился. В бараке пахло так, как пахнет в аду, если ад отапливается дизелем: горькая сладость сгоревшего масла, ржавчина, забродившая тушенка из лопнувшей банки, въевшийся пот мужчин, проведших здесь неделю, месяц, вечность. У буржуйки валялся носок — серый, скрученный, с дырой на пятке. Рогачев поймал себя на мысли, что не хочет знать, чей он и почему только один.

— Прошлая смена тут шкурку от сала за печку уронила. Только через неделю нашли. Запах месяц не выветривался, — сказал Сазонов, заметив его гримасу. — Так что привыкнете. А через три дня даже замечать перестанете.

«Через три дня, — подумал Рогачев, — я и сам буду так пахнуть».

Крутицкий обходил барак, разглядывая детали — жестяные латки на стенах, самодельные полки, выцветшую карту Якутии, приколотую кнопками к доске. На одной койке лежала растрепанная книга — Рогачев разглядел название: «Солярис», Лем.

— Предыдущая смена оставила, — пояснил Сазонов. — У нас есть небольшая традиция — каждая экспедиция оставляет одну книгу следующей. Семен, Вы можете взять эту койку. Борис Михайлович — вон ту, у окна. Анатолий Сергеевич...

— Я сам разберусь, — буркнул Пищиков, уже укладывая вещи на койку в самом дальнем углу.

Рогачев подошел к окну. Стекло покрылось изнутри причудливыми узорами инея — папоротники, перья, кристаллические розы. Он провел пальцем по морозному узору, расчищая просвет.

За окном была белая бесконечность. Небо сливалось с землей на горизонте, стирая границу между верхом и низом. В этой белизне легко было потерять чувство пространства, направления, времени.

— Борис Михайлович, — окликнул Сазонов. — Помогите мне с генератором. Нужно проверить топливо.

Следующий час прошел в суете подготовки. Запустили генератор — тот взревел, закашлялся, наполнил барак вонью дизеля, но в итоге заработал ровно. Проверили радио — связь была плохой, сквозь треск и завывания, но Сазонов смог связаться с базой в Тикси и подтвердить прибытие.

Крутицкий готовил ужин — разогрел на горелке четыре банки тушенки, вскипятил чай. Они ели молча, слишком уставшие для разговоров.

Только когда пустые банки были убраны, а кружки с чаем согрели замерзшие пальцы, Сазонов откашлялся и заговорил:

— Товарищи, несколько слов о наших задачах.

Он развернул на столе карту района.

— Мы находимся здесь, — палец ткнул в точку на карте. — Семьдесят первая параллель, сто сорок третий меридиан. Ближайший населенный пункт — поселок Нижнеколымск, четыреста километров на юго-запад. Следующий вертолет прилетит через два месяца, если погода позволит.

— То есть мы здесь одни, — констатировал Крутицкий.

— Совершенно одни, — подтвердил Сазонов. — Радиосвязь есть, но работает нестабильно. Если что-то случится...

Он не закончил фразу. Не было нужды.

— Наша задача — мониторинг температурного режима вечной мерзлоты. Каждые три дня мы проводим забор образцов грунта с разных глубин. От ста до пятисот метров. Анализируем состав, температуру, влажность. Стандартная процедура.

— А нестандартная? — поинтересовался Пищиков.

Сазонов помолчал.

— Последняя экспедиция... обнаружила аномалии. Необъяснимые колебания температуры на глубине триста-четыреста метров. Незначительные, но стабильные. Центр хочет, чтобы мы это проверили.

— Какого рода аномалии? — уточнил Рогачев.

— Повышение температуры. Локальное, на два-три градуса выше ожидаемого.

— Геотермальная активность?

— Возможно. Но этот район считается геологически стабильным. Последняя тектоническая активность была зафиксирована... — Сазонов заглянул в планшет, — двести тысяч лет назад.

Крутицкий присвистнул:

— Значит, что-то изменилось.

— Или приборы врали, — добавил Пищиков. — Техника на холоде чудит сильно. Я видел термометры, которые показывали плюс тридцать при минус сорока.

— Это мы и выясним, — подытожил Сазонов. — Первый забор — послезавтра. Завтра отдыхаем, проверяем оборудование. Вопросы?

Вопросов не было.

Они разошлись по койкам. Рогачев лежал, слушая, как дизель-генератор тарахтит за стеной, как Крутицкий ворочается, пытаясь устроиться поудобнее, как Пищиков храпит — ровно, механически, словно и во сне оставался техником.

Сазонов не спал. Рогачев видел, как в темноте светится экран его планшета.

«Два месяца, — подумал Борис перед тем, как провалиться в беспокойный сон. — Всего два месяца. Как-нибудь переживу».

Он не знал, как сильно ошибался.


Полярная ночь — это не просто отсутствие солнца.

Это присутствие тьмы. Деятельной, почти разумной. Она давила на психику с первого дня, искажала восприятие времени, стирала границу между сном и бодрствованием. Рогачев просыпался и не мог понять — спал он два часа или двенадцать. Смотрел на часы: четырнадцать ноль-ноль. За окном — та же мгла, что и в полночь.

Второй день начался с того, что Крутицкий попытался побриться.

Он встал раньше всех, принес снега в тазу, растопил на буржуйке, намылил щеки. Рогачев наблюдал за этим ритуалом с любопытством — в конце концов, зачем бриться здесь, где единственные зрители — трое мужиков в вонючем бараке?

— Привычка, — пояснил Крутицкий, заметив взгляд. — Отец служил на Северном флоте двадцать лет. Говорил: «Север ломает слабых. Первый признак — перестаешь за собой следить». А я не собираюсь ломаться.

Он провел бритвой по щеке — и лезвие дернулось, оставив царапину. Крутицкий выругался, сунул палец в воду. Та уже успела покрыться ледяной коркой, хотя таз стоял у самой буржуйки.

— Ну твою мать... Борис Михайлович, какая температура в бараке?

Рогачев сощурился на термометр:

— Четырнадцать градусов. А вода замерзает при нуле.

— Спасибо, я в курсе, — огрызнулся Крутицкий, но без злости. — Но у нас тут вода почему-то замерзает при плюс четырнадцати. Отлично. Просто офигенно.

Крутицкий швырнул бритву в таз, та звякнула о лед. Семен с явным недовольством начал вытирать пену полотенцем.

Пищиков хмыкнул, но ничего не сказал.

Завтрак был скудным — овсянка из пакета, чай, галеты. Рогачев вспомнил московские кафе, круассаны, капучино, и усмехнулся собственной сентиментальности. Та жизнь осталась в другой вселенной.

После завтрака Сазонов объявил инструктаж по технике безопасности.

— Правило первое, — говорил он, и голос его звучал как у школьного учителя, объясняющего таблицу умножения. — Никто не выходит на улицу в одиночку. Даже если вам нужно отойти по нужде — берете напарника.

— Виктор Иванович, — Крутицкий улыбнулся. — Я, конечно, понимаю, но...

— Семен, на таком холоде человеческий организм крайне уязвим. При гипотермии потеря сознания может наступить в течение получаса, а смерть — через пару часов без помощи. Так что, если Вы поскользнетесь, ударитесь головой, потеряете ориентацию — Вас не найдут. Даже в пятидесяти метрах от барака. Поэтому — никогда в одиночку.

Крутицкий кивнул, посерьезнев.

— Правило второе: время на улице ограничено тридцатью минутами. Максимум. После этого возвращаемся в барак, отогреваемся минимум час.

— Правило третье: если начинается пурга — никто не выходит. Вообще. Даже если контейнер горит.

Пищиков хмыкнул:

— Как контейнер может гореть? Он же железный.

— Анатолий Сергеевич, хватит придираться. Понятно же, что я образно.

— Хреновый какой-то образ.

Сазонов вздохнул, но продолжил:

— Правило четвертое: за состоянием друг друга следим постоянно. Обморожение, переохлаждение, синдром полярного напряжения — все это может развиваться быстро и незаметно. Если кто-то начинает вести себя странно — немедленно сообщать.

— Что считается странным? — спросил Рогачев.

— Апатия. Эйфория. Агрессия. Бессонница. Галлюцинации. Паранойя. Навязчивые идеи. — Сазонов перечислял симптомы будничным тоном, словно читал список продуктов. — На полярной станции в Антарктиде однажды метеоролог попытался убить коллегу из-за того, что тот неправильно раскладывал пасьянс. Здесь психика работает иначе.

Повисло молчание.

— Весело, — протянул Крутицкий.

— Реалистично, — поправил Сазонов.

День прошел в подготовке оборудования. Пищиков проверял буровую установку — длинный список операций, которые он выполнял молча, методично, словно ритуал. Время от времени он бормотал себе под нос — то ли ругательства, то ли молитвы, Рогачев не мог разобрать.

Крутицкий калибровал датчики — температурные, влажностные, сейсмические. Он работал с энтузиазмом, насвистывая что-то себе под нос, но Рогачев замечал, как тот регулярно останавливается, трет руки, дышит на пальцы. Холод проникал даже сквозь перчатки.

Сазонов проверял систему связи. Радио работало с перебоями — то ловило станцию в Тикси, то терялось в белом шуме. Спутниковый телефон показывал «нет сигнала».

— Магнитная буря, — пояснил Сазонов. — Такое бывает здесь. Иногда по неделе.

— То есть мы совсем отрезаны? — помрачнел Крутицкий.

— Пока да.

Рогачев занимался инвентаризацией. Составлял списки: продукты, топливо, медикаменты, расходники. Работа скучная, но необходимая. Когда он добрался до аптечки, обнаружил, что половина препаратов просрочена на два года.

— Виктор Иванович, — позвал он. — У нас проблема.

Сазонов подошел, посмотрел на лекарства и нахмурился:

— Черт. Это должны были обновить перед нашим прилетом.

— Должны были, — согласился Рогачев. — Но не обновили.

— Что у нас есть?

— Бинты, йод, активированный уголь. Из серьезного — просроченные амоксицилин, цефтриаксон, доксициклин и анальгин. Все.

— Будем надеяться, что не понадобится, — сказал Сазонов и вернулся к радио.

Вечером Крутицкий попытался позвонить. Семь раз набирал номер, семь раз связь обрывалась на третьем гудке. На восьмой он бросил телефон на койку и сел, уткнувшись лбом в ладони.

— Девушка? — поинтересовался Рогачев.

— Сестра, — ответил Крутицкий, не поднимая головы. — Она одна в Москве. У нее... бывают приступы. Панические атаки. Я обещал звонить каждый день.

— Позвонишь, когда связь наладится.

— Когда? Через неделю? Через месяц?

Крутицкий поднял голову, и Рогачев увидел в его глазах то, что молодой геофизик тщательно скрывал за оптимизмом — страх.

— Я не должен был соглашаться на эту экспедицию, — тихо сказал Крутицкий. — Не сейчас. Не когда ей так плохо. Но мне нужны были деньги, и статья, и строчка в резюме...

— Семен, — перебил Рогачев. — Связь восстановится. Всегда восстанавливается.

— Вы уверены?

Рогачев не был уверен, но сказал:

— Да.

Ночью — или тем, что здесь называлось ночью — он не мог заснуть. Лежал на койке, слушал треск генератора, завывание ветра в трубе, храп Пищикова. Думал о жене.

С Машей он познакомился на конференции в Иркутске. Она была журналисткой, он — молодым ученым с амбициями. Она брала у него интервью о климатических изменениях, он говорил умные вещи про парниковые газы и таяние ледников. Она смеялась над его шутками. Он влюбился за три дня.

Свадьба, квартира в Москве, планы на детей. Все было правильно, все по плану.

А потом — экспедиция за экспедицией. Он уезжал на месяцы, возвращался, уезжал снова. Она ждала, потом перестала ждать. Начала жить своей жизнью. Он этого не замечал — был занят моделями, расчетами, статьями.

Байкальский проект должен был стать его триумфом. Новая методика измерения теплообмена в термоклине. Инновационная, революционная.

И… неправильная.

Ошибка в базовых допущениях. Неучтенный параметр. Вся модель рухнула, как карточный домик, когда независимая экспертиза перепроверила расчеты.

Маша ушла через неделю после публикации опровергающей статьи.

«Я не могу больше любить человека, который присутствует только физически, — сказала она. — Ты всегда в своих мыслях, Боря. В своих формулах. Там, где мне нет места».

Рогачев перевернулся на другой бок. За окном выл ветер. В темноте барака мерцал красный огонек — Сазонов курил, стоя у двери.

— Не спится? — тихо спросил руководитель.

— Ага.

— Мне тоже.

Сазонов затянулся, и кончик сигареты вспыхнул ярче.

— Первые дни всегда самые трудные, — сказал он. — Организм адаптируется. Психика протестует. Это нормально.

— Сколько раз Вы здесь были?

— Пять экспедиций. Разные районы, но везде одинаково холодно.

— И как Вы справляетесь?

Сазонов помолчал, выдохнул дым.

— Никак, — сказал он честно. — Просто терплю. Здесь все сводится к терпению. Потерпеть холод. Потерпеть изоляцию. Потерпеть самого себя. И последнее — самое трудное.

— У Вас дома кто-то есть?

— Дочь. Двадцать лет. Учится в университете, — голос Сазонова стал мягче. — Мы общаемся не часто. Развелись с ее матерью, когда Кате было восемь. С тех пор все... сложно. Каждый раз, когда я уезжаю на полгода, я думаю: вот, вернусь, все исправлю. Но возвращаюсь — и снова уезжаю.

— Почему?

Сазонов докурил сигарету, затушил окурок о край банки-пепельницы.

— Потому что здесь, Борис Михайлович, проще. Здесь есть четкие задачи, измеримые результаты, понятные опасности. А там... там все сложно. Отношения, эмоции, обязательства. Здесь я знаю, что делать. Там — нет.

Он вернулся на свою койку.

Рогачев лежал и слушал, как Пищиков храпит на соседней койке. Буржуйка постукивала — металл расширялся от жара. Где-то капало.

Странное дело: здесь, в полярной глуши, где одна ошибка — и ты труп, он чувствовал себя спокойнее, чем в Москве. Там все было неопределенно, размыто, фальшиво. Маша смотрела с укором. Коллеги улыбались, но за глаза обсуждали провал. Даже зеркало врало — отражение было нормальным, а внутри сидел липкий страх.

Здесь хотя бы все честно. Холодно — значит холодно. Страшно — значит страшно. Умрешь — значит умрешь.

Проще ведь, да?


Третий день принес первый забор.

Они вышли из барака в полдень — то есть в то время, которое на часах называлось полднем, хотя снаружи была та же мгла, что и всегда. Термометр показывал минус пятьдесят два.

Рогачев закутался в шарф, натянул маску, надел очки. Холод все равно нашел щель — между маской и очками, у кромки капюшона. Обжег кожу, как раскаленное железо.

Контейнер стоял в пятидесяти метрах. Казалось — близко. Но эти пятьдесят метров превращались в экспедицию. Каждый шаг требовал усилий. Снег скрипел под ногами — высокий, режущий слух звук. Ветер пытался сбить с ног.

Крутицкий шел впереди, спотыкался, выбрасывал руки для равновесия. Пищиков двигался тяжело, методично, как танк. Сазонов оглядывался, проверяя, что все в сборе.

У контейнера Рогачев обернулся, посмотрел на барак.

Он исчез.

Не полностью — виднелся смутный силуэт, но детали стерлись. Пятьдесят метров, а барак уже почти невидим в белой мгле.

«Правило первое, — вспомнил Рогачев. — Никогда в одиночку».

Теперь он понимал почему.

В контейнере температура не отличалась от наружной, но, по крайней мере, можно было укрыться от ледяного ветра. Пищиков включил обогреватель — тот загудел, начал медленно нагнетать воздух. Температура поползла вверх: минус сорок, минус тридцать пять, минус тридцать.

Рогачев выдохнул — и сразу увидел, как его дыхание превратилось в белое облако, которое не рассеялось, а опустилось на ближайшую металлическую стойку. Влага мгновенно кристаллизовалась, образуя тонкий слой инея.

— Смотрите, — он указал на стойку.

Крутицкий подошел, провел пальцем по намерзшему слою:

— Конденсат. От нашего дыхания. Влага оседает на холодном металле и тут же замерзает.

— Это будет проблемой, — констатировал Сазонов. — Если весь контейнер покроется льдом изнутри...

— Датчики могут выйти из строя, — закончил Пищиков. — Да и работать в этой ледяной коробке будет еще веселее.

Они продолжили осмотр оборудования, и с каждой минутой конденсата становилось больше. Стены контейнера покрывались причудливыми ледяными узорами — там, где теплый воздух от обогревателя сталкивался с металлом, который еще не успел прогреться. Изморозь нарастала на приборах, на тросе буровой установки, на пульте управления.

Пищиков периодически стирал лед с экрана монитора рукавицей, но через несколько минут тот намерзал снова.

— Как в морозильной камере, — пробормотал Крутицкий, счищая иней с клавиатуры.

— Хуже, — поправил техник. — В морозильнике хоть влажности нет. А здесь мы сами ее создаем. Дышим, потеем — вся влага оседает. И замерзает.

Рогачев посмотрел на потолок контейнера. Там уже образовались маленькие сталактиты — капли замерзшего конденсата, свисающие вниз. Красиво, но зловеще. Словно контейнер изнутри превращался в ледяную пещеру.

— Нормальная температура для работы — минус двадцать, — сказал Пищиков. — Ниже начинают глючить датчики.

— Сколько времени на разогрев?

— Да хрен его знает. Может час. А может и два. И все это время мы будем создавать этот лед.

Он ударил кулаком по стене контейнера — от удара посыпалась ледяная крошка.

— Каждый раз, когда мы сюда приходим, будет то же самое. Выдохнули — намерзло. Пока греемся — покрывается инеем. Это контейнер, который сам себя замораживает изнутри.

— Можно протирать чаще, — предложил Крутицкий.

— Можно. Только лед нарастает быстрее, чем его стираешь.

Сазонов подошел к буровой установке, провел рукой по тросу. Рукавица скользнула по ледяной корке, которая уже покрыла металл тонким, но прочным слоем.

— Будем работать быстро, — сказал он. — Пока оборудование не покрылось льдом полностью.

Они ждали. Крутицкий делал пометки в блокноте, но не ручкой, а карандашом. Чернила в ручке просто загустели бы от такого холода. Сазонов проверял буровое оборудование, периодически счищая наледь с подвижных частей. Рогачев просто сидел, наблюдал за тем, как его дыхание превращается в белые облачка, которые оседают на стенах и превращаются в иней.

Весь контейнер медленно превращался в ледяную шкатулку. Красивую. Смертельную.

Когда температура дошла до минус пятнадцати, Пищиков объявил:

— Нормалек! Можно работать. Но недолго — через несколько часов все снова обледенеет.

Буровая установка была старой, советской, но надежной. Стальной трос толщиной с палец, лебедка, датчики на конце. Сазонов ввел координаты на пульте управления.

— Глубина — пятьсот метров. Забор на трех уровнях: сто, триста, пятьсот. Начинаем.

Лебедка ожила. Трос начал разматываться с глухим скрежетом. На мониторе побежали цифры.

Глубина: 5 метров. Температура: -48 градусов.

Глубина: 10 метров. Температура: -45.

Глубина: 20 метров. Температура: -40.

— Градиент температур в норме, — сказал Рогачев.

Глубина: 50 метров. Температура: -30 градусов.

Глубина: 100 метров. Температура: -20.

— Первый забор, — скомандовал Сазонов.

Ковш опустился еще на метр, створки открылись, закрылись. Лебедка затарахтела, вытягивая образец.

Подъем занял двадцать минут. Когда ковш появился, Пищиков открыл створки. Внутри была мерзлая земля — серо-коричневая, с вкраплениями льда.

— Обычный грунт, — констатировал Крутицкий.

— Помещаем в контейнер, анализ в бараке, — сказал Сазонов. — Продолжаем.

Трос снова пошел вниз.

Глубина: 150 метров. Температура: -15 градусов.

Глубина: 200 метров. Температура: -5.

— Температура растет быстрее, чем должна, — заметил Рогачев.

— Геотермальный градиент выше нормы, — согласился Сазонов. — Продолжаем наблюдать.

Глубина: 250 метров. Температура: 0 градусов.

Крутицкий выпрямился:

— Ноль градусов на глубине двести пятьдесят метров? Виктор Иванович, это же...

— Аномально. Знаю. Продолжаем.

Глубина: 300 метров. Температура: +8 градусов.

Все четверо уставились на монитор.

— Проверьте датчик, — сказал Сазонов тихо.

Пищиков пробежал пальцами по клавиатуре, вывел на экран диагностику:

— Датчик работает нормально. Калибровка в порядке.

— Плюс восемь, — медленно повторил Рогачев. — При минус пятьдесят на поверхности. За двести пятьдесят метров температура выросла на пятьдесят восемь градусов.

— Это невозможно, — сказал Крутицкий. — Геотермальный градиент в среднем три градуса на сто метров. Здесь он... — он быстро считал в уме, — двадцать три градуса на сто метров. Это в восемь раз выше нормы!

— Вулканическая активность? — предположил Рогачев.

— В Якутии? — Пищиков хмыкнул. — Последний вулкан здесь потух еще до динозавров.

— Тогда что?

Никто не ответил.

— Продолжаем спуск, — решил Сазонов. — Нужно увидеть картину полностью.

Глубина: 350 метров. Температура: +15 градусов.

Глубина: 400 метров. Температура: +22.

Глубина: 450 метров. Температура: +30.

— Боже мой, — выдохнул Крутицкий. — Это же тридцать градусов! При минус пятидесяти наверху!

Глубина: 500 метров. Температура: +37 градусов.

Тишина была абсолютной.

— Тридцать семь, — выдохнул Рогачев.

Сазонов смотрел на экран. Молчал. Губы шевелились — считал? молился?

Витя, — позвал Пищиков.

Сазонов будто очнулся:

— Второй забор. Давай второй.

— На хрен второй, — Пищиков попятился от ковша. — Ты видишь это?

— Вижу. Поэтому нужен второй забор.

Руки у Сазонова ходили мелкой дрожью — он сунул их в карманы.

Ковш опустился. Механизм забора включился. Прошло пять секунд, десять, двадцать.

— Что-то не так, — сказал Пищиков. — Механизм не закрывается.

— Почему?

— А хрен его знает. Датчик говорит, что створки открыты, но команда на закрытие не проходит.

Он нажал кнопку еще раз. Еще раз. На четвертый раз механизм щелкнул, и индикатор загорелся зеленым.

— Есть, — выдохнул Пищиков. — Начинаем подъем.

Лебедка заработала. Трос начал наматываться, и Рогачев заметил странное — весовой датчик показывал большую нагрузку, чем обычно.

— Анатолий Сергеевич, вес ковша?

Пищиков посмотрел на показания:

— Сорок два килограмма. Хмм… а обычно двадцать.

— То есть груз весит двадцать два килограмма?

— Похоже на то.

— Это какой же грунт может столько весить?

Пищиков пожал плечами:

— Влажный. Или с высоким содержанием минералов. Или...

Он не закончил. Никто не спросил «или что».

Подъем занял час. Все это время четверо мужчин молча смотрели на монитор, следили за тем, как ковш медленно поднимается из глубины.

Глубина: 400 метров. Температура в ковше: +35 градусов.

Глубина: 300 метров. Температура в ковше: +33.

Глубина: 200 метров. Температура в ковше: +31.

— Температура падает медленно, — заметил Рогачев.

— Слишком медленно, — добавил Сазонов. — При подъеме на такую высоту груз должен был остыть почти мгновенно.

Глубина: 100 метров. Температура в ковше: +29 градусов.

Глубина: 50 метров. Температура в ковше: +28.

— Двадцать восемь градусов, — повторил Крутицкий. — Как такое возможно?

Глубина: 10 метров. Температура в ковше: +27.

— Останавливаем, — скомандовал Сазонов.

Ковш повис перед ними на тросе. Стальной контейнер, покрытый инеем от соприкосновения с холодным воздухом. Из щелей между створками что-то сочилось.

— Это... вода? — спросил Крутицкий неуверенно.

Пищиков протянул руку, коснулся капли, стекавшей по стенке ковша. Отдернул пальцы:

— Теплая. Очень теплая.

— При минус пятнадцати в контейнере?

— Да.

Сазонов подошел ближе, всмотрелся в щель:

— Открываем.

— Виктор Иванович, может, сначала...

— Открываем, Анатолий Сергеевич.

Пищиков нажал кнопку. Створки ковша с лязгом разошлись в стороны.

Вода не вылилась.

Она осталась внутри, удерживаемая чем-то невидимым. Висела в воздухе, как если бы гравитация перестала на нее действовать. Поверхность ее была абсолютно гладкой, ровной, словно натянутая мембрана.

И она была прозрачной. Настолько прозрачной, что Рогачев видел сквозь водную массу противоположную стенку контейнера с кристальной четкостью.

— Что это такое? — прошептал Крутицкий.

Сазонов медленно обошел ковш, рассматривая воду с разных сторон. Рогачев подошел ближе, протянул руку.

— Не трогайте, — резко сказал Сазонов.

— Почему?

— Потому что мы не знаем, что это.

— Это вода, — возразил Крутицкий. — Обычная вода.

— Обычная вода не висит в воздухе при минус пятнадцати, — напомнил Пищиков.

Рогачев взял электронный термометр, направил датчик на водную массу. Цифры на дисплее стабилизировались: +37 градусов.

— Тридцать семь, — сказал он вслух. — Как у человека.

— Это совпадение, — отозвался Крутицкий, но голос его звучал неуверенно.

Сазонов продолжал изучать воду. Рогачев заметил, что внутри жидкости происходят движения — медленные, плавные течения, которые не подчинялись видимым законам. Вода словно дышала.

— Семен, — сказал Сазонов наконец. — Есть идеи?

Молодой геофизик подошел, присел на корточки перед ковшом, вгляделся в воду:

— Теоретически... незамерзающая жидкость возможна. Высокая концентрация солей, спирты, антифриз. Но чтобы сохранять температуру без внешнего источника...

— Источник есть, — перебил Пищиков. — Геотермальная аномалия на глубине.

— Которая появилась внезапно, — напомнил Сазонов. — И которой не было еще месяц назад.

Крутицкий встал, отошел на шаг, потер лицо руками:

— Ладно, рассуждаем логически. Что мы знаем? Вода. Теплая вода. Из глубины пятьсот метров. Не замерзает. Не выливается. Сохраняет температуру.

— И двигается, — добавил Рогачев.

— Что?

— Посмотрите внимательно. Внутри нее что-то движется.

Все четверо уставились на воду. Секунд десять — просто смотрели. Потом Пищиков пробормотал:

— Ну и херобора, — и нервно хихикнул.

Рогачев тоже хихикнул в ответ, хотя было и не смешно. Было совсем даже не смешно, просто нервы.

Крутицкий был прав — течения внутри жидкости создавали сложные узоры. Не хаотичные. Упорядоченные.

— Конвекция, — предположил Крутицкий. — Разница температур создает потоки.

— Какая разница температур? — спросил Сазонов. — Вода однородна.

— Тогда... внешнее воздействие. Вибрация, электромагнитное поле...

— Или, — медленно сказал Рогачев, — это не просто вода.

Молчание было тяжелым.

— Борис Михайлович, что Вы имеете в виду? — спросил Сазонов.

— Я не знаю. Но посмотрите на то, как она движется. Это не просто конвекция. Это... почти как будто она живая.

— Вода не может быть живой, — возразил Пищиков.

— Почему нет? — Рогачев повернулся к технику. — Мы живые. И состоим на шестьдесят процентов из воды.

— Это совсем другое.

— Правда? Почему?

Пищиков открыл рот, закрыл, снова открыл:

— Потому что у нас есть клетки. Органы. Мозг.

— А что, если жизнь может принимать другие формы?

— Борис Михайлович, — вмешался Сазонов. — Давайте не будем строить фантастические гипотезы. Мы ученые. Нам нужны факты.

— Факт: вода сохраняет температуру тридцать семь градусов. Факт: она не замерзает при минус пятнадцати. Факт: она удерживает форму без всякого контейнера. Факт: внутри нее наблюдаются упорядоченные движения.

— Все это можно объяснить физикой, — настаивал Сазонов.

— Какой физикой?

Руководитель экспедиции не ответил.

— Возьмем образец, — решил он наконец. — Химический анализ. Спектрометрия. Все, что можем сделать нашими приборами. Может быть, это просто высокоминерализованная вода с необычными свойствами.

Сазонов протянул руку к стеллажу с пробирками, но Крутицкий вдруг схватил его за запястье:

— Подождите.

— Что?

— Посмотрите на воду. Внимательно.

Все посмотрели.

Течения внутри водной массы изменились. Стали более интенсивными, более направленными. Они больше не образовывали хаотичные узоры — они концентрировались в одной точке, ближайшей к Сазонову.

— Она реагирует, — прошептал Крутицкий.

— На что? — спросил Пищиков.

Крутицкий медленно обошел ковш слева. Течения внутри воды повернули следом — плавно, как подсолнух за солнцем.

Пищиков шагнул вправо. Часть потоков развернулась к нему.

Рогачев замер. Течения застыли.

— Твою мать, — выдохнул Пищиков. — Она нас... она следит.

— Это абсурд, — сказал Сазонов, но руку отвел.

Рогачев обошел ковш слева. Течения внутри воды плавно повернули в его сторону. Крутицкий переместился вправо — часть потоков последовала за ним.

— Господи, — выдохнул молодой геофизик. — Она действительно реагирует.

— На тепло, — сказал Пищиков. — Или на движение. Физика, а не...

Он замолчал, потому что объяснение прозвучало неубедительно даже для него самого.

Сазонов выпрямился во весь рост — высокий, худощавый, он возвышался над ковшом почти на метр. Вся водная масса устремилась к ближайшей к нему точке, течения внутри ускорились, усложнились.

— Виктор Иванович, отойдите, — попросил Рогачев.

Сазонов сделал два шага назад. Вода... последовала за ним. Не вылилась из ковша, нет — она оставалась внутри контейнера, но масса ее сместилась, словно притянутая невидимым магнитом.

— Она нас видит, — сказал Крутицкий.

— У воды нет глаз, — возразил Пищиков, но голос его дрожал.

— Не нужны глаза, чтобы видеть. Нужна способность воспринимать. А она воспринимает.

Сазонов медленно поднял руку. Водные течения сконцентрировались на его ладони.

— Это реакция на тепловое излучение, — сказал он. — Или на электромагнитное поле человеческого тела. Или...

— Или она разумна, — закончил Рогачев.

Слово повисло в воздухе как приговор.

Разумна.

— Вода не может быть разумной, — механически повторил Пищиков.

— Мы это уже обсуждали, — устало сказал Сазонов. — И пришли к выводу, что не знаем, что возможно, а что нет.

Он взял пробирку.

— Виктор Иванович, — начал Крутицкий, — может быть, не стоит...

— Нам нужен образец, Семен. Без анализа мы ничего не узнаем.

Сазонов медленно опустил пробирку в воду.

Реакция была мгновенной.

Жидкость хлынула в стеклянную емкость — не просто текла, а устремлялась, почти поспешно, словно стремясь заполнить новое пространство. Когда пробирка наполнилась доверху, Сазонов вынул ее.

Остальная вода в ковше... сжалась. Уменьшилась в объеме, стала более плотной, более компактной.

— Что она делает? — спросил Крутицкий.

— Не знаю, — ответил Сазонов.

Он поднес пробирку к свету. Вода внутри была абсолютно прозрачной. Никакого осадка, никаких примесей, никаких включений.

— Температура? — спросил Рогачев.

Сазонов приложил термометр к стенке пробирки:

— Тридцать семь. Не изменилась.

— А в ковше?

Рогачев направил датчик на оставшуюся воду:

— Тоже тридцать семь.

Пищиков обошел ковш, заглянул внутрь:

— Мне кажется, или ее стало больше?

— Больше? — переспросил Сазонов. — Как это возможно? Мы отобрали образец.

— Тем не менее, — Пищиков указал на уровень воды в ковше, — уровень выше, чем был минуту назад.

Все посмотрели. Старый техник был прав. Вода не просто не уменьшилась — она увеличилась. Медленно, но заметно, масса ее росла.

— Откуда? — прошептал Крутицкий. — Откуда она берется?

— Конденсация? — предположил Рогачев. — Влага из воздуха?

— При минус пятнадцати? Здесь влажность практически нулевая.

— Тогда что?

Никто не ответил.

Сазонов поставил пробирку на стол, отошел от ковша:

— Товарищи, я принял решение. Мы возвращаемся в барак. Сейчас. Берем образец, оставляем остальное здесь. Будем изучать в лабораторных условиях.

— А с водой в ковше что делать? — спросил Пищиков.

— Оставляем. Посмотрим, что будет.

— А если она...

— Если что? — резко спросил Сазонов. — Что она может сделать? Это вода, Анатолий Сергеевич. Просто вода.

Но никто из них уже не верил в это.

Они начали собирать оборудование. Рогачев упаковывал приборы, Крутицкий отключал датчики, Пищиков проверял контейнер с образцом грунта. Сазонов стоял у пульта, заполняя журнал наблюдений.

Все это время вода в ковше продолжала расти.

Медленно, почти незаметно, но неуклонно. Уровень поднимался, масса увеличивалась. И течения внутри нее становились все более сложными, все более упорядоченными.

Рогачев несколько раз ловил себя на том, что смотрит на воду. И каждый раз ему казалось, что она смотрит в ответ.

— Все, уходим, — скомандовал Сазонов.

Они направились к выходу. У двери Крутицкий обернулся — и замер.

— Виктор Иванович.

— Что?

— Посмотрите.

Остальные обернулись.

Вода в ковше двигалась. Активно, почти лихорадочно. Течения внутри нее ускорились, усложнились, приобрели структуру. Словно жидкость... училась.

— Выходим, — резко сказал Сазонов. — Немедленно.

Они вышли из контейнера. Сазонов запер дверь — массивный замок, три оборота ключа. Рогачев не мог отделаться от мысли, что замок нужен не для того, чтобы не пустить кого-то внутрь.

А для того, чтобы не выпустить что-то наружу.


В бараке было душно.

Не физически — температура держалась на обычных плюс пятнадцати. Но психологически. Четверо мужчин, пробирка с водой на столе, и напряжение, которое можно было резать ножом.

Пищиков курил у двери — одну сигарету за другой, яростно, словно воюя с собственными нервами. Крутицкий сидел на койке, обхватив колени руками, и смотрел на пробирку. Сазонов печатал отчет на ноутбуке — пальцы стучали по клавишам слишком быстро, слишком резко.

Рогачев проводил анализ.

Он капнул реагент в маленькую чашку Петри с образцом воды. Жидкость не изменила цвет. Второй реагент — тот же результат. Третий. Четвертый. Пятый.

— Борис Михайлович, — спросил Сазонов, не отрываясь от экрана. — Результаты?

— Никаких, — ответил Рогачев. — Вода не реагирует ни на один реактив.

— Совсем?

— Совсем. Это не просто чистая вода, Виктор Иванович. Это невозможно чистая вода. Дистиллят содержит примеси на уровне миллионных долей. Эта вода... в ней нет ничего. Абсолютный ноль.

— Водородный показатель?

— Семь. Идеальная нейтральность.

— Электропроводность?

— Ноль.

— Это невозможно, — сказал Сазонов. — Даже дистиллированная вода проводит ток.

— Эта — нет.

Сазонов наконец оторвался от ноутбука, подошел к столу. Посмотрел на пробирку.

— Температура?

Рогачев приложил термометр:

— Тридцать семь.

— Прошло три часа с момента забора.

— Знаю.

— Температура в бараке плюс пятнадцать.

— Знаю.

— И она все еще тридцать семь.

— Да.

Сазонов потер переносицу:

— Что мы знаем о термодинамике, Борис Михайлович?

— Что теплообмен неизбежен. Что температуры стремятся к выравниванию. Что эта вода нарушает второй закон термодинамики.

— Второй закон нельзя нарушить.

— Говорите это ей, — кивнул Рогачев на пробирку.

Крутицкий встал с койки, подошел к столу. Посмотрел на воду долгим взглядом.

— А что, если источник тепла внутри?

— Что Вы имеете в виду? — спросил Сазонов.

— Ну... — Крутицкий замялся, подбирая слова. — У нас температура тела тридцать семь градусов потому, что внутри идут биохимические реакции. Метаболизм. Окисление. Экзотермические процессы. А что, если в этой воде... тоже происходят какие-то реакции?

— Какие реакции могут происходить в чистой воде?

— Не знаю. Но мы уже установили, что эта вода не подчиняется нашим законам.

Пищиков затушил очередную сигарету, развернулся:

— Слушайте, хватит этой фигни. Говорите прямо — вы думаете, что эта вода живая?

Молчание.

— Ну? — Пищиков смотрел на каждого по очереди. — Я правильно понимаю? Вы думаете, что мы нашли... что? Водяного монстра? Пришельца? Божье знамение?

— Анатолий Сергеевич, — начал Сазонов.

— Нет, Виктор Иванович. Нет. Я тридцать лет работаю в поле. Видел всякую хрень. Замерзшие мамонты, радиоактивные озера, грунт, который фонит так, что счетчик зашкаливает. Но я никогда — слышите? — никогда не видел ничего живого, что не имеет клеток, ДНК, белков. Жизнь — это химия. Сложная, да, но химия. А эта вода... — он ткнул пальцем в пробирку, — это просто вода. С какими-то необычными свойствами, согласен. Но не живая.

— А если, — медленно сказал Рогачев, — жизнь не обязательно должна быть углеродной?

— О господи, — простонал Пищиков. — Не надо. Не начинайте про кремниевые формы жизни и инопланетян.

— Почему нет? — возразил Крутицкий. — Мы ищем жизнь на Марсе, на спутниках Юпитера, в облаках Венеры. Мы предполагаем, что жизнь может существовать в самых экстремальных условиях. Но почему мы решили, что на нашей планете, в глубинах вечной мерзлоты, не может быть чего-то... другого?

— Потому что за миллионы лет эволюции мы уже нашли бы следы!

— Мы и нашли, — тихо сказал Крутицкий. — Вот они. В пробирке.

Пищиков хотел возразить, но не смог. Он развернулся, вышел из барака — хлопнула дверь.

— Пусть остынет, — сказал Сазонов. — Анатолий Сергеевич переживает по-своему.

— Он боится, — констатировал Рогачев.

— Мы все боимся, Борис Михайлович.

— А должны бы радоваться, — вмешался Крутицкий. — Если это действительно новая форма жизни... это же открытие века! Нобелевская премия, мировая известность, переворот в биологии!

— Или конец научной карьеры, — сухо заметил Сазонов. — Если мы ошибаемся. Если это просто аномальная вода, а мы заявим, что нашли внеземную жизнь... нас поднимут на смех. Или того хуже — обвинят в подлоге.

— Вы думаете, это подлог?

— Я думаю, что нам нужны доказательства. Неопровержимые. Мы не можем основываться на ощущениях и догадках.

— Какие доказательства Вас устроят?

Сазонов задумался:

— Метаболизм. Рост. Реакция на раздражители. Способность к размножению. Четыре признака жизни по классической биологии.

Рост мы видели, — напомнил Рогачев. — В контейнере вода увеличивалась в объеме.

— Да приборы, может, глючат. На морозе они того...

— Реакцию на раздражители тоже видели. Она следовала за нами.

— Могла быть реакция на тепло.

— Метаболизм — поддержание температуры говорит о внутренних процессах.

— Или о необычной теплопроводности.

— Виктор Иванович, — Крутицкий наклонился над столом. — Вы же сами видели. Вы же сами чувствовали. Эта вода... она не просто вода.

Сазонов посмотрел на молодого геофизика долгим взглядом:

— Семен, я видел много вещей, которые казались невозможными, пока не находилось рациональное объяснение. Я не хочу делать поспешных выводов.

— Даже если правда у нас перед глазами?

— Особенно если правда у нас перед глазами.

Дверь открылась. Вернулся Пищиков — красный, запыхавшийся, со снегом в бороде.

— Виктор Иванович, — сказал он хрипло. — Нам нужно вернуться в контейнер.

— Зачем?

— Свет. Я видел свет.

— Какой еще свет?

— Из контейнера. Через щели. Голубой свет. Мы ведь выключили все приборы перед уходом?

— Выключили.

— Тогда откуда свет?

Все четверо переглянулись.

— Одеваемся, — скомандовал Сазонов.


Холод ударил с новой силой. За время, что они провели в бараке, температура упала еще на два градуса. Минус пятьдесят четыре. Воздух обжигал легкие, мороз впивался в кожу даже через три слоя одежды.

Пищиков шел впереди, освещая путь фонарем. За ним — Сазонов, Рогачев, Крутицкий. Они, как обычно, двигались быстро и молча.

На середине пути Крутицкий поскользнулся — снег под настом оказался рыхлым. Рухнул на колено, завыл сквозь маску. Рогачев с Пищиковым вернулись, подхватили его под руки, поволокли дальше. Парень хромал, но не останавливался — понимал: остановишься, замерзнешь.

Контейнер действительно светился.

Неяркий, голубоватый свет сочился сквозь щели в обшивке, через вентиляционные отверстия. Пульсирующий. Живой.

— Что это? — прошептал Крутицкий.

— Сейчас узнаем, — ответил Сазонов.

Он отпер замок, толкнул дверь.

Внутри было как в аквариуме.

Голубой свет заполнял все пространство — мягкий, текучий, колеблющийся. Источник был очевиден: ковш.

Вода в нем увеличилась. Уже не помещалась внутри контейнера. Поднялась выше краев, образовала шар диаметром почти метр. Идеальный, безупречный шар, который висел в воздухе и медленно вращался.

И светился изнутри.

— Екарный бабай, — Крутицкий запрокинул голову, медленно повернулся на месте. — Парни, вы это видите? Капец как красиво!

Сазонов шагнул вперед. Свет усилился, шар дрогнул, повернулся в его сторону.

— Она реагирует, — сказал Рогачев.

Внутри водной сферы были структуры. Не просто течения — каналы, узлы, соединения. Что-то, отдаленно напоминающее нервную систему, но состоящее из воды и света.

— Это невозможно, — повторил Пищиков, но голос его звучал безжизненно. Он больше не верил в слово «невозможно».

Крутицкий, прихрамывая, медленно подошел к шару. Свет внутри заплясал, усилился. Структуры перестроились, стали более четкими.

— Она узнает меня, — прошептал молодой геофизик.

— Семен, отойдите, — предупредил Сазонов.

— Нет, смотрите. Она... она пытается общаться.

— Как Вы можете это знать?

— Я чувствую.

Крутицкий протянул руку к сфере. Из водной массы вытянулось нечто вроде щупальца — струя воды, которая держала форму без всякой опоры. Приблизилась к ладони молодого геофизика, коснулась кожи.

Крутицкий вскрикнул — не от боли, от изумления. Его глаза расширились, лицо исказилось, но не от страха. От понимания.

— Семен! — Рогачев бросился к нему.

— Стойте! — Крутицкий поднял свободную руку. — Не мешайте. Она... она показывает.

— Что показывает?

— Все. Она показывает все.

Щупальце обвилось вокруг запястья Крутицкого. Основная сфера пульсировала в такт, структуры внутри перестраивались с невероятной скоростью.

Крутицкий говорил, не открывая глаз:

— Холодно. Так холодно было. Миллионы лет... между звезд... замерзла в камне, во льду... ждала...

Его дыхание прерывалось:

— Она ищет... теплых... живых... одна так долго... не можете понять... одиночество... такое...

Крутицкий замолчал, и в тишине слышалось только журчание — откуда-то изнутри него.

— Семен, — Сазонов осторожно приблизился, — откуда Вы все это знаете?

— Она показывает... не словами... не образами. Прямо в сознание. Я вижу... я вижу миры. Замерзшие планеты... горящие звезды... пустоту между ними. Я вижу, как она засыпает в ледяных глубинах... ждет... просыпается, когда приходит тепло. Я вижу...

Он замолчал. Щупальце отстранилось, вернулось к основной массе. Крутицкий пошатнулся, и Рогачев подхватил его.

— Семен, Вы в порядке?

Молодой геофизик посмотрел на него, и Рогачев увидел в его глазах что-то новое. Не страх. Не безумие. Понимание. Глубокое, всеобъемлющее понимание.

— Она голодна, — сказал Крутицкий просто.

— Что?

— Ей нужна энергия. Тепло. Жизненная сила. Она слишком долго спала. Слишком долго ждала. Теперь она проголодалась.

— И где она собирается взять энергию? — спросил Пищиков.

Крутицкий повернулся к нему. На лице его медленно появилась улыбка. Странная, не совсем человеческая улыбка.

— От нас.

В следующую секунду водная сфера взорвалась.

Не со звуком — беззвучно, почти изящно. Просто разлетелась на тысячи капель, которые повисли в воздухе на долю секунды, а затем устремились во все стороны.

На стены. На пол. На приборы.

И на людей.

Рогачев почувствовал, как теплые капли коснулись лица, рук, проникли под воротник куртки. Он попытался вытереть их, но вода уже впиталась в кожу, исчезла с поверхности.

Но не исчезла совсем.

Она была внутри.

Рогачев почувствовал это сразу — влажность в легких, тяжесть в груди, странное тепло, распространяющееся по венам. Он закашлялся, попытался отхаркнуть, но только ухудшил ситуацию. Влаги становилось больше.

Пищиков схватился за живот. Его лицо побелело, глаза расширились:

— Ах ты ж с-сука…

Сазонов попытался вытереть лицо, но понял, что это бесполезно. Вода впиталась через поры, проникла через слизистые, растеклась внутри организма.

— Выходим, — хрипло сказал он. — Сейчас же.

Они бросились к двери. Крутицкий остался стоять в центре контейнера, улыбаясь.

— Семен! — крикнул Рогачев. — Идем!

— Зачем? — спокойно спросил молодой геофизик. — Уже поздно. Она внутри всех нас. Бежать бесполезно.

— Черт с тобой!

Рогачев, Сазонов и Пищиков выскочили наружу. Холод ударил в лицо, но не принес облегчения. Влажность в легких оставалась. Тепло внутри не уходило.

Они бежали к бараку — спотыкались, падали, поднимались, бежали снова. Пятьдесят метров превратились в марафон. Каждый вдох давался с трудом — воздух, превращаясь в легких в ледяные кристаллы, смешивался с водой, создавая кашу, которая душила изнутри.

В бараке Пищиков рухнул на койку, хватая ртом воздух. Сазонов прислонился к стене, медленно сползая вниз. Рогачев стоял, держась за стол, чувствуя, как его собственное тело становится чужим.

Вода внутри него двигалась.

Не просто текла по венам — двигалась. Исследовала. Изучала. Приспосабливалась.

— Что с нами происходит? — прошептал Рогачев.

— Заражение, — ответил Сазонов. — Или инфекция. Или симбиоз. Я не знаю, как это назвать.

— Нужно вывести ее, — сказал Пищиков. — Мочегонные, потогонные, все, что есть.

— Попробуйте.

Следующий час они глотали таблетки горстями. Пили воду литрами — абсурдность ситуации не ускользнула от Рогачева: пить воду, чтобы вывести воду. Потели под всеми одеялами, какие были в бараке.

Ничего не помогало.

Температура тела оставалась стабильной. 37,2 градусов у каждого. И влажность внутри не уменьшалась. Наоборот — росла.

Рогачев посмотрел на свои руки. Кожа выглядела нормально, но под ней, в венах, он видел движение. Не кровь — что-то более прозрачное, более текучее. Вода, которая стала частью его кровеносной системы.

— Сколько времени у нас есть? — спросил он.

Сазонов посмотрел на часы:

— До чего?

— До того, как мы перестанем быть собой.

Руководитель экспедиции долго молчал.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Но думаю, недолго.

За окном завыл ветер, начиналась пурга. Температура упала до минус шестидесяти.


Первую ночь никто не спал.

Они лежали на койках и слушали собственные тела. Слушали, как журчит внутри. Тихо, почти неслышно, но неумолимо. Звук текущей воды, который исходил не снаружи, а изнутри. Из легких, из желудка, из глубины груди.

Рогачев лежал на спине и смотрел в потолок. Дышал — и чувствовал, как каждый вдох становится более влажным. Словно легкие медленно заполняются жидкостью. Он знал — пневмоторакс, отек легких, смертельно опасные состояния. Но вода внутри него не душила. Она... адаптировалась. Встраивалась. Становилась частью.

Это было хуже смерти. Это было изменение.

Пищиков ворочался на койке, бормотал что-то сквозь сон. Рогачев прислушался — старый техник повторял одно и то же: «Не хочу. Не хочу. Не хочу».

Сазонов сидел за столом, освещенный тусклым светом лампы. Писал. Ручка скрежетала по бумаге — он заполнял журнал экспедиции длинными, подробными записями. Словно документирование происходящего могло это остановить. Словно слова на бумаге были защитой от того, что происходило в их телах.

Крутицкого в бараке не было.

Он остался в контейнере. Один. С водой, которая больше не была просто водой.

— Нужно вернуться за ним, — вдруг сказал Рогачев.

Сазонов не поднял головы:

— Он сделал свой выбор.

— Какой, к черту, выбор? Парень в шоке. Под влиянием... чего-то.

— Именно. Чего-то. И мы не знаем, насколько сильно это что-то уже изменило его.

— Он наш товарищ.

— Был, — тихо поправил Сазонов.

Рогачев сел на койке:

— Вы это серьезно?

— Борис Михайлович, — Сазонов наконец поднял голову. Глаза его были красными от усталости, лицо осунувшимся. — Вы же видели его. Вы видели, как он говорил, как смотрел. Это был уже не Семен Крутицкий. Точнее... не только он.

— Мы все заражены!

— Да. Но в разной степени. У него был прямой контакт. Длительный. Она... она показала ему что-то. Вложила что-то. И теперь он...

Сазонов не закончил. Не нужно было.

— Что с нами будет? — спросил Рогачев.

— Я думал об этом, — медленно сказал Сазонов. — Всю ночь думал. И знаете, к какому выводу пришел? Мы стали экспериментом.

— В смысле?

— Она изучает нас. Выясняет, подходим ли мы. Как носители. Как... хозяева.

— Для чего?

— Для распространения. Для выживания. Да для чего угодно. Она путешествует между мирами в кометах и метеоритах, так? Но в космосе она заморожена, спящая, инертная. Ей нужны живые организмы. Существа, которые могут двигаться, действовать, распространяться.

У Рогачева внутри все сжалось — неприятное, животное сжатие, как перед рвотой. Руки стали влажными. Он вытер их о штаны, но они снова стали влажными, и он понял: это не пот.

— Вы хотите сказать, что она хочет... захватить нас?

— Не захватить. Слиться. Стать нами. Или превратить нас в себя. Границы размываются.

Пищиков застонал во сне. Его тело дернулось, руки судорожно сжались.

— Ему плохо, — сказал Рогачев.

— Ему будет хуже, — ответил Сазонов. — Нам всем.

Он вернулся к записям. Рогачев лег обратно, но сон не приходил. Он лежал и думал о Маше, о Москве, о жизни, которая осталась в другой реальности. О том, что он никогда не вернется. Даже если физически покинет эту белую пустыню — внутри он навсегда останется здесь. С водой, которая течет в венах.

Под утро — если можно было назвать утром момент, когда часы показали восемь, хотя за окном царила все та же тьма — Пищиков внезапно заговорил.

Не проснулся. Заговорил сквозь сон, громко, отчетливо:

— Толик. Толик, не лезь туда. Толик, стой. СТОЙ!

Он дернулся, сел на койке, широко открытыми глазами глядя в пустоту:

— Рука. Где рука. Где его рука.

— Анатолий Сергеевич, — Рогачев подошел к нему. — Вы спали. Вам, судя по всему, снился кошмар.

Пищиков медленно перевел на него взгляд. И Рогачев увидел — старый техник плачет. Слезы текут по щекам, но сам Пищиков этого не замечает.

— Кольская скважина, — прошептал техник. — Девяносто третий год. Толика Маркова... буровая установка сожрала его руку. Я был рядом. Я видел. Он кричал, а я не мог... не мог нажать кнопку. Замер. Четырнадцать секунд. Четырнадцать секунд я стоял как истукан, пока его рука...

— Анатолий Сергеевич...

— Потом Толик спился. Умер через два года. А я... я всю жизнь думаю: нажми я кнопку на секунду раньше, может, успели бы. Может, не пришлось бы ампутировать. Может...

Он замолчал. Вытер слезы тыльной стороной ладони.

— Вода, — сказал он вдруг. — Вода вытаскивает это. Воспоминания. Страхи. Вину. Она копается внутри.

— Откуда Вы знаете?

— Чувствую. Она... она не просто в теле. Она в голове. В мыслях. Она читает меня.

Сазонов подошел к ним:

— Что еще Вы чувствуете?

Пищиков задумался:

— Тепло. Странное тепло изнутри. И... — он посмотрел на свои руки, — что-то меняется. Не знаю, что. Но меняется.

Рогачев взял термометр:

— Позвольте проверить.

Он измерил температуру — 37,4 градусов. Выше нормы, но незначительно.

— А у себя проверьте, — попросил Пищиков.

Рогачев приложил термометр к своему лбу: 37,5.

— Виктор Иванович?

Сазонов взял термометр: 37,6 градусов.

— Температура растет, — констатировал Рогачев.

— Медленно, но стабильно, — добавил Сазонов. — Она нагревает нас изнутри.

— Зачем?

— Создает комфортную среду. Для себя. Оптимальная температура для нее — тридцать семь градусов. Она перестраивает наши тела под свои нужды.

— И как долго это будет продолжаться?

— До тех пор, пока процесс не завершится.

— А потом?

Сазонов не ответил.


День второй начался с того, что они обнаружили: пробирка с водой на столе пуста.

Не разбита. Не опрокинута. Просто пуста. Вода исчезла.

— Куда она делась? — спросил Рогачев.

Пищиков обошел стол, заглянул под него:

— Пролилась?

— На столе сухо.

— Испарилась?

— При плюс пятнадцати? За ночь?

Они осмотрели пробирку — внутри не было даже капли влаги. Стекло было абсолютно сухим.

— Она ушла, — сказал Сазонов тихо.

— Что?

— Вода. Она ушла. Не испарилась, не вытекла. Ушла.

— Как может вода уйти?

— Как она может держать форму без контейнера? Как может светиться? Как может проникать в живые организмы? Она делает многое, что не может делать обычная вода.

Рогачев подошел к окну. За стеклом была белая мгла — пурга усилилась за ночь, видимость упала до нуля. Барак был отрезан от мира. Они были заперты здесь — с водой внутри и метелью снаружи.

— Нужно попытаться связаться с базой, — сказал он.

— Магнитная буря, — напомнил Сазонов. — Связи нет.

— Попытаться все равно нужно.

Они включили радио. В динамике шипел белый шум, сквозь который иногда прорывались обрывки голосов — слова на непонятных языках, музыка, механический гул. Сазонов крутил ручку настройки, ловя хоть какой-то сигнал.

На частоте базы в Тикси — ничего.

На аварийной частоте — тоже.

— Мы одни, — констатировал Пищиков.

— Подождите, — Сазонов замер. — Слышите?

Из динамика донеслось что-то похожее на журчание воды. Тихое, ритмичное, почти мелодичное.

— Это помехи, — сказал Рогачев.

— Нет, — возразил Сазонов. — Послушайте внимательно.

Они слушали. И чем дольше слушали, тем отчетливее становилось — это не просто шум. В журчании была структура. Схема. Почти как... речь.

— Она говорит, — прошептал Пищиков.

— Кто?

— Вода. Она пытается говорить.

— По радио? Это абсурд.

— Да какого хрена мы вообще рассуждаем! — Пищиков ударил кулаком по столу. — Вода, которая не замерзает! Которая проникает в тела! Которая, сука, светится! Так почему бы ей еще и по радио не трещать, а?

Сазонов увеличил громкость. Журчание усилилось, стало более выраженным. И в нем действительно можно было различить что-то похожее на слова. Растянутые, искаженные, но слова.

«...здесь... мы... здесь... всегда... здесь...»

— Господи, — выдохнул Рогачев.

Голос продолжал:

«...глубоко... долго... ждали... тепло... пришло... проснулись...»

— Вырубите эту хрень, — потребовал Пищиков.

— Нет, — возразил Сазонов. — Мы должны слушать. Понять, что она хочет.

«...одиноко... так одиноко... вечность... в темноте... в холоде... искали... искали жизнь...»

— Она рассказывает свою историю, — сказал Рогачев. — Как Крутицкому. Только через радио.

«...нашли вас... теплых... живых... подходящих...»

— Подходящих для чего? — прокричал Пищиков.

«...для слияния... для понимания... для продолжения… себя... нас... всех... границы стираются... вы станете нами... мы станем вами... станем одним...»

Сазонов резко выключил радио.

— Это невозможно, — сказал он, но голос дрожал. — Вода не может говорить по радио.

— Она не по радио, — возразил Рогачев. — Она внутри нас. Она использует наш мозг, наши мысли. Проецирует их на радиоволны. Или... я не знаю. Я больше ничего не знаю.

Пищиков рухнул на койку:

— Мы все здесь сдохнем.

— Нет, мы не умрем, — сказал Сазонов. — Это было бы слишком просто.

— Что Вы имеете в виду?

— Очевидно же, что она не хочет нас убивать. Хочет нас изменить. Превратить во что-то другое. Нечто среднее между человеком и... ей.

— Да не хочу я меняться, — прошептал Пищиков.

— К сожалению, все наши хотелки больше не имеют никакого значения, — с грустью в голосе сказал Сазонов.


К полудню второго дня они обнаружили изменения.

Первым был Пищиков. Он сидел на койке, разглядывая свои руки, и вдруг позвал:

— Виктор Иванович. Посмотрите.

Сазонов и Рогачев подошли. Пищиков протянул руки ладонями вверх.

Кожа на ладонях была... другой. Более гладкой. Почти глянцевой. И под ней, сквозь нее, просвечивали вены — но вены были не синими, а голубоватыми. Цвета воды.

— Жена любила мои руки, — сказал Пищиков. — Говорила: рабочие, честные. Я думал, бред несет. А она умела видеть... то, что я в себе не видел.

Он сжал кулаки, разжал. Пальцы двигались плавно, слишком плавно.

— Только вот теперь они не мои.

Рогачев коснулся кожи техника — она была теплой, влажной, словно постоянно покрытая тонким слоем пота. Но это был не пот.

— Вода выходит наружу, — сказал Сазонов. — Через поры. Она не только внутри — она проявляется снаружи.

Пищиков посмотрел на свои руки с отвращением:

— Я становлюсь ею.

— Мы все становимся, — тихо сказал Рогачев.

Он проверил свои руки — та же гладкость, те же просвечивающие голубые вены. Сазонов тоже — у него изменения были еще более заметными. Кожа на запястьях стала почти прозрачной.

— Сколько у нас осталось времени? — спросил Пищиков.

— До чего?

— До того, как мы… ну... перестанем быть людьми.

Сазонов посмотрел на часы, потом на свои руки:

— Изменения ускоряются. Я бы сказал... два-три дня. Максимум.

— Мы должны что-то сделать!

— А что мы, собственно, можем?

— Ну не знаю... бежать! Звать на помощь! Как-то бороться!

— Бежать куда? — Сазонов указал на окно, за которым бушевала пурга. — При минус шестидесяти мы замерзнем через десять минут. Звать кого? Связи нет. Бороться с чем? С водой внутри собственных тел?

— Значит, мы просто сдаемся?

— Мы принимаем реальность.

Пищиков вскочил, схватил Сазонова за куртку:

— Да что Вы несете? Какую еще реальность? Что мы превращаемся в монстров?

— Анатолий Сергеевич, отпустите меня.

— Нет! Вы — руководитель! Вы должны что-то придумать! Вы отвечаете за всех нас!

— Я отвечал за научную экспедицию. А не за фантасмагорическую встречу с внеземной формой жизни.

— Это... это жалкое оправдание!

— Это факт.

Пищиков оттолкнул его, прошелся по бараку, ударил кулаком в стену:

— Мне пятьдесят один год. У меня есть сын. В Новосибирске. Мы не общались уже двадцать лет, но он мой сын. Я хотел... я думал, когда вернусь, попробую наладить отношения. Попрошу прощения. За то, что был плохим отцом. За то, что всегда был в экспедициях. За то, что пропустил его детство. Я думал...

Голос его сорвался.

— Теперь не придется, — закончил он тихо. — Потому что я не вернусь. Или вернусь, но... это буду уже не я.

Рогачев подошел к технику, положил руку на плечо:

— Анатолий Сергеевич...

— Не надо. Не утешайте. Мне не нужно утешение. Мне нужно... чудо. А чудес не бывает.

Он вернулся на койку, лег лицом к стене.

Рогачев и Сазонов переглянулись.

— Нам нужно проверить Семена, — сказал Рогачев.

— Зачем?

— Он был в контакте с водой дольше всех. Возможно, изучив его, мы поймем, что происходит с нами.

— Или увидим свое будущее.

— И это тоже.

Сазонов кивнул:

— Пурга стихает. Через час сможем выйти.


Они вышли вдвоем. Пищиков отказался идти — лежал на койке и смотрел в потолок.

Холод встретил их с прежней яростью. Минус пятьдесят восемь. Но Рогачев заметил странное — холод больше не пронизывал так глубоко. Словно тело адаптировалось. Или перестало быть полностью человеческим.

Контейнер не светился. Они подошли, Сазонов толкнул дверь.

Внутри было темно. Холодно. Пусто.

Ковш был перевернут. Вода исчезла. Никаких следов голубого свечения.

— Семен? — позвал Рогачев.

Ответа не было.

Они вошли внутрь, включили фонари. Лучи света выхватили из тьмы стены контейнера, приборы, пол.

И фигуру в углу.

Крутицкий сидел на полу, прислонившись спиной к стене. Голова опущена, руки лежат на коленях. Неподвижен.

— Семен! — Рогачев бросился к нему.

Крутицкий поднял голову.

И Рогачев отшатнулся.

Лицо молодого геофизика изменилось. Кожа стала восково-бледной, почти прозрачной. Под ней просвечивали вены — целая сеть голубых каналов. Глаза были открыты, но зрачки... зрачки покрыты тонкой пленкой. Ледяной пленкой, которая не таяла.

— Семен, — медленно сказал Сазонов. — Вы нас слышите?

Крутицкий кивнул. Движение было медленным, почти механическим.

— Что с Вами?

Крутицкий открыл рот. Оттуда вышел звук — не совсем голос, смесь слов и журчания:

— Я... понимаю теперь.

— Понимаете что?

— Все. Она показала все. — Он встал. Движения были плавными, текучими, нечеловеческими. — Вы боитесь. Не надо бояться. Это... прекрасно.

— И что же, черт побери, тут прекрасного?

— Слияние. Она не уничтожает. Она дополняет. Я все еще Семен. Но теперь я еще и она. И она — я. Мы стали одним.

Рогачев посветил фонарем на руки Крутицкого — кожа была почти полностью прозрачной. Под ней виднелись не мышцы и кости, а что-то другое. Структуры из воды и света.

— Что Вы чувствуете? — спросил Сазонов.

— Связь. С глубиной. С землей. С водой в ней. Я чувствую... океан. Огромный океан под нами. Замерзший. Спящий. Полный жизни, которая ждала миллионы лет. И теперь просыпается.

— Океан? — переспросил Рогачев. — Под вечной мерзлотой?

— Не под. В. Мерзлота — это не мертвая земля. Это коллектор. Хранилище. Она пришла сюда давно. Очень давно. Когда Земля была другой. И спала. В ледяных глубинах. Ждала тепла.

— Глобальное потепление, — понял Сазонов. — Таяние вечной мерзлоты.

— Да. Вы называете это катастрофой. Для нее — это пробуждение.

— Сколько ее там? — спросил Рогачев.

Крутицкий улыбнулся. Улыбка была странной — слишком широкой, слишком правильной:

— Достаточно. Чтобы изменить все.

— О чем это Вы?

— Мерзлота тает. По всей Сибири. По всей Арктике. Она просыпается везде. И ищет носителей. Животных. Людей. Любую теплокровную жизнь. Скоро... скоро вы все станете нами.

Рогачев почувствовал, как внутри поднимается паника:

— Это же самое натуральное вторжение!

— Нет, — возразил Крутицкий. — Это эволюция. Следующий шаг. Вы — промежуточная форма. Углеродная жизнь, ограниченная телом. Мы — следующее. Жизнь, основанная на воде, свободная от границ.

— Но мы не хотим эволюционировать!

— Ваши желания — иллюзия. Эволюция неизбежна.

Сазонов сделал шаг вперед:

— Семен, внутри Вас еще есть человек. Я знаю. Боритесь. Не позволяйте ей стереть Вас.

Крутицкий посмотрел на него долгим взглядом:

— Виктор Иванович, Вы не понимаете. Я не борюсь. Я принял. И Вы примете. Через день. Может, два. Процесс необратим. Вода внутри вас уже изменила слишком многое.

— Мы найдем способ!

— Нет, — просто сказал Крутицкий. — Не найдете. Потому что в глубине души Вы не хотите. Часть вас уже согласилась. Часть, которая устала быть человеком. Устала от боли, от вины, от одиночества. Она обещает освобождение. И она не лжет.

Он обошел их, направился к выходу. У двери обернулся:

— Скоро Вы поймете. Скоро Вы придете сами.

И вышел в темноту.

Рогачев и Сазонов остались стоять в пустом контейнере, освещая фонарями тьму, в которой больше не было ничего, кроме холода и собственного страха.

— Мы потеряли его, — прошептал Рогачев.

— Мы теряем себя, — тихо констатировал руководитель.

Обратно шли молча. На полпути Сазонов вдруг остановился, задрал голову к небу.

— Виктор Иванович? — окликнул Рогачев.

Сазонов стоял неподвижно. Потом медленно опустил взгляд:

— Я пытался вспомнить, как выглядит созвездие Ориона. Не могу. Тридцать лет смотрел на небо в экспедициях, а теперь... стирается.

Он пошел дальше, ссутулившись.

Пищиков встретил их вопросительным взглядом, но ничего не спросил. По их лицам и так все было ясно.

Крутицкий не вернулся. Он исчез в белой пустыне. Рогачев не знал, беспокоиться ли о нем. Человек при такой температуре должен был замерзнуть за минуты. Но Крутицкий больше не был обычным человеком.

Ночь второго дня была хуже первой.

Вода внутри них усилилась. Рогачев чувствовал, как она растекается по всему телу — в мышцах, в костях, в мозгу. Особенно в мозгу. Там она была наиболее активной. Копалась в воспоминаниях, в мыслях, во снах.

Ему снилась Маша.

Они были на берегу Байкала — первая их совместная поездка. Маша смеялась, брызгала на него водой, и он смеялся в ответ. Все было хорошо. Все было правильно.

А потом вода стала подниматься.

Медленно, неумолимо. Сначала по щиколотки, потом по колени, по пояс. Маша продолжала смеяться, но смех становился все более механическим, все менее человеческим. Вода поглощала ее, превращала в прозрачную фигуру, в которой невозможно было разглядеть черты лица.

— Боря, — говорила она голосом, похожим на журчание. — Присоединяйся. Здесь хорошо. Здесь нет боли.

И Рогачев хотел. Хотел войти в воду, раствориться, перестать чувствовать вину за провал, за разрушенный брак, за потерянную жизнь.

Он проснулся в холодном поту. Или не в поту — во влаге, которая проступала из кожи. Голубоватой, теплой, чужой.

По бараку кто-то ходил.

Рогачев приподнялся. В тусклом свете лампы он разглядел фигуру у окна.

Пищиков стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу, и тихо плакал. Слезы текли по щекам — обычные, соленые, человеческие слезы. Может быть, последние.

— Анатолий Сергеевич, — позвал Рогачев тихо.

Техник не обернулся:

— Я думал о сыне. Антон его зовут. Сейчас ему почти тридцать. Двадцать лет не виделись. Я даже не знаю, как он выглядит. Искал в интернете, но... — Пищиков хмыкнул. — Не умею я с этим вашим интернетом. А может... просто боюсь найти. Вдруг он там... не знаю. Счастливый. Без меня. Да, это будет правильно, но чертовски больно. Интересно, он хоть иногда вспоминает обо мне?

— Конечно, вспоминает.

— Откуда знаете?

— Потому что Вы его отец. Как бы далеко Вы ни были, связь остается.

Пищиков повернулся. В полутьме Рогачев разглядел, что лицо техника изменилось еще сильнее. Кожа стала почти прозрачной, под ней просвечивали голубые вены, образующие сложную сеть.

— Связь, — повторил Пищиков. — Да. Связь остается. Как вода в реке. Течет, меняется, но остается водой.

— Анатолий Сергеевич, Вы говорите странно.

— Потому что думаю странно. Мысли... они становятся не моими. Или становятся более моими, чем когда-либо. Трудно объяснить.

Он подошел к своей койке, сел тяжело:

— Знаете, что самое странное? Я больше не боюсь. А ведь должен бояться. Я превращаюсь в какого-то монстра. Но страха нет. Есть что-то другое. Принятие. Понимание. Словно я всю жизнь был неполным, а теперь наконец становлюсь целым.

— Это она говорит через Вас.

— Может быть. Или это я говорю через нее. Границы размываются.

Рогачев встал, подошел к столу, проверил собственную температуру: 37,9 градусов. Почти тридцать восемь. Лихорадка. Или трансформация.

Сазонов тоже не спал. Сидел за столом, смотрел в ноутбук. На экране были открыты карты — тепловые снимки Арктики.

— Виктор Иванович, — позвал Рогачев. — Что Вы нашли?

Сазонов повернул экран к нему:

— Смотрите. Это спутниковые данные, полученные за месяц до нашей поездки. Температурные аномалии в зоне вечной мерзлоты.

На карте были отмечены красные точки — десятки точек, разбросанных по всей Сибири, Аляске, северной Канаде.

— Это все... она? — спросил Рогачев.

— Не знаю. Но совпадение слишком очевидное. Каждая точка — это место, где температура грунта на глубине выше нормы на двадцать-тридцать градусов. Аномалии появились три месяца назад. И растут.

— Крутицкий был прав. Она просыпается везде.

— Похоже на то.

— Мы должны предупредить.

— Кого? Как? — Сазонов указал на радио. — Связи нет. Спутниковый телефон не работает. Следующий вертолет через полтора месяца.

— К тому времени мы...

— Да, к тому времени мы будем уже не мы.

Рогачев посмотрел в окно. За стеклом — белая мгла. Холод, который больше не пугал. Тьма, которая становилась привычной.

— И что же нам делать?

Сазонов закрыл ноутбук:

— Я думал об этом всю ночь. У нас три варианта. Первый — пытаться бороться. Искать способ вывести воду из организма, замедлить трансформацию.

— Реалистично?

— Нет. Мы пробовали. Не работает.

— Второй вариант?

— Принять. Как Семен. Сдаться процессу.

— А третий?

Сазонов долго молчал.

— Третий — закончить все, пока мы еще люди.

Слова повисли в воздухе.

— Вы о... самоубийстве, — сказал Рогачев.

— Я о выборе. О последней возможности выбрать.

— Это трусость.

— Это контроль. Над собственной судьбой.

Пищиков встал с койки, подошел к ним:

— Виктор Иванович, если Вы думаете, что я смогу наложить на себя руки...

— Я не думаю ни о ком, кроме себя, — перебил Сазонов. — Каждый делает свой выбор.

— И каков Ваш выбор?

Сазонов посмотрел на свои руки — прозрачные, с голубыми венами, уже почти не человеческие:

— Я еще не решил.


День третий начался с того, что они обнаружили: температура в бараке упала.

Генератор работал. Буржуйка горела. Но термометр показывал плюс пять. Потом плюс два. Потом ноль.

— Замерзаем, — констатировал Пищиков.

— Или тепло уходит, — сказал Рогачев.

— Куда?

— В нас.

Он был прав. Их тела стали теплее. Измерение показало: 38,5 градусов у Пищикова; 38,7 — у Рогачева; 39,1 — у Сазонова.

— Высокая температура, — сказал Сазонов. — Должна быть слабость, головная боль, ломота в мышцах.

— Но их нет, — добавил Рогачев.

— Наоборот. Я чувствую себя... лучше. Сильнее.

Они посмотрели друг на друга. И каждый увидел в глазах остальных одно и то же — изменение зашло слишком далеко.

Кожа у всех троих стала полупрозрачной. Вены просвечивали голубым светом. Движения стали более плавными, почти текучими. А в глазах... в глазах появилась тонкая пленка. Ледяная, но не мешающая видеть. Наоборот — зрение обострилось. Рогачев видел мельчайшие детали на расстоянии, различал оттенки тьмы за окном.

— Мы теряем человечность, — сказал Пищиков. — И странное дело — меня это больше не пугает.

— Меня тоже, — признался Рогачев.

Сазонов подошел к зеркалу, повешенному над рукомойником. Долго смотрел на свое отражение.

— Я помню Иркутск-2006, — сказал он тихо. — Помню Леньку Борисова, который умирал в больнице две недели. Помню, как он смотрел на меня перед смертью. Знаете, что он сказал?

— Что?

— «Ты мог предотвратить». И он был прав. Я видел признаки опасности. Но продолжал работу. Потому что научные данные были важнее жизни. Девять лет я жил с этой виной. Девять лет просыпался по ночам и видел его взгляд.

Он повернулся к ним:

— А сейчас... сейчас вина исчезает. Словно вода внутри меня смывает ее. И это... это облегчение. Я чувствую облегчение. И от этого мне стыдно.

— Виктор Иванович, — начал Рогачев.

— Не надо. Я понимаю, что происходит. Вода не просто меняет тело. Она меняет сознание. Стирает боль, вину, страх. Делает нас... спокойными. Принимающими. И часть меня хочет этого. Хочет забыть. Хочет перестать быть человеком со всеми его проклятыми чувствами.

— Это искушение, — сказал Пищиков.

— Это эволюция, — возразил Сазонов. — Или деградация. Зависит от точки зрения.

В дверь постучали.

Все трое замерли. В тишине стук прозвучал слишком резко, слишком инородно.

— Неужели это Семен? — прошептал Пищиков.

Стук повторился. Настойчивее.

Сазонов подошел к двери, распахнул ее.

На пороге стоял Крутицкий. И он был совершенно голый.

Всем было очевидно, что Семен изменился еще сильнее. Кожа стала абсолютно прозрачной — сквозь нее было видно все: вены, мышцы, кости. Но это были уже не человеческие структуры. Внутри него текла вода — голубая, светящаяся, образующая сложную систему каналов и узлов. Глаза покрыты льдом, но сквозь лед просвечивало сознание.

— Ты... — выдохнул Сазонов.

— Виктор Иванович, — ответил Крутицкий. Голос его звучал как эхо в колодце. — Я пришел показать вам.

— Что?

— Будущее. Ваше будущее.

Он шагнул в барак. Вместе с ним вошел холод — не внешний, внутренний. Холод, который исходил от него, но не был неприятным. Освежающий. Чистый.

— Посмотрите на меня, — сказал Крутицкий. — Я все еще здесь. Я все еще Семен. Но теперь я больше. Я часть чего-то огромного. Древнего. Мудрого.

— Ты... монстр, — прошептал Пищиков.

— Я следующий шаг. И вы тоже им станете. Через день. Может, меньше. Процесс ускоряется.

Рогачев подошел ближе, всмотрелся в прозрачное тело Крутицкого:

— Это больно?

— Нет. Больно было быть человеком. А это — освобождение.

— От чего?

— От всего. От ограничений плоти. От груза прошлого. От страха будущего. — Крутицкий протянул руку. — Прикоснитесь. Почувствуйте.

— Нет, — сказал Сазонов.

— Боитесь?

— Да.

— Страх — это последнее, что держит вас в старой форме. Отпустите его. Позвольте воде завершить работу.

— А если мы не хотим?

Крутицкий улыбнулся — странной, не совсем человеческой улыбкой:

— Желания — это иллюзия. Ваши тела уже все выбрали за вас. Посмотрите на себя.

Они посмотрели. Прозрачная кожа. Голубые вены. Льдистые глаза. Они уже были больше не людьми. Или еще не совсем не людьми — на границе, в промежутке между двумя состояниями.

— Что она хочет? — спросил Рогачев. — Эта вода. В конечном итоге. Какова ее цель?

Крутицкий задумался, словно прислушиваясь к чему-то внутри:

— Выжить. Распространиться. Понять. Она древняя. Старше вашей цивилизации. Старше человечества. Она путешествовала между звездами, когда Земля была еще расплавленным камнем. Она видела рождение и смерть миров. И везде она искала одно — понимание. Что такое жизнь. Что такое сознание.

— Философствующая вода, — хмыкнул Пищиков. — Не думал, что доживу до такого.

— Вы и не доживете, — спокойно сказал Крутицкий. — Анатолий Сергеевич Пищиков умрет завтра. Или сегодня ночью. На его месте будет нечто другое. Нечто лучшее.

— Для кого лучше-то?

— Для всех. Для симбиоза. Для будущего.

Сазонов сел за стол, устало потер лицо руками:

— Хорошо. Допустим, мы трансформируемся. Станем такими, как Вы. Что дальше?

— Дальше вы поймете. Вы почувствуете связь. С землей, с водой, с другими такими же. Вы станете частью сети. Глобальной. Планетарной.

— Коллективный разум?

— Не совсем. Индивидуальность сохраняется. Но появляется связь. Глубокая. Неразрывная. Вы будете одиноки и едины одновременно.

Рогачев подошел к окну, посмотрел на белую пустыню:

— А человечество? Что станет с остальными людьми?

— Они изменятся. Постепенно. По мере того, как вечная мерзлота будет таять. Вода проникнет в реки, в озера, в океаны. Люди будут пить. Купаться. Дышать влажным воздухом. И трансформация начнется. Медленно. Незаметно. Через поколение или два все человечество станет другим.

— Это же геноцид.

— Это эволюция, — повторил Крутицкий. — Естественный отбор. Выживает не сильнейший. Выживает тот, кто способен адаптироваться.

— Но мы ведь не хотим адаптироваться!

— Повторяю — вы говорите одно, а ваша физиология — другое. — Крутицкий обвел их взглядом. — Посмотрите. Вы уже наполовину трансформированы. И не сопротивляетесь. Почему?

Молчание.

— Потому что это правда, — тихо сказал Крутицкий. — Глубоко внутри вы знаете — это правильно. Это следующий шаг. Человек — не вершина эволюции. Человек — промежуточное звено.

Он направился к выходу. У двери обернулся:

— Я вернусь завтра. Или вы придете сами. К тому времени выбора уже не будет.

Дверь закрылась за ним.

Трое мужчин остались в бараке, в холоде, который больше не чувствовался, со светом внутри тел, который нельзя было погасить.

— Неужели он прав? — опешил Пищиков. — Мы не сопротивляемся. Почему не сопротивляемся?

— Потому что устали, — ответил Сазонов. — Устали быть людьми. Со всей болью, виной, страхом. Вода предлагает избавление. И часть нас хочет его принять.

— Но это неправильно!

— Почему?

— Потому что... — Пищиков замялся. — Потому что мы люди. Мы должны хотеть оставаться людьми.

— Должны, — согласился Сазонов. — Но хотим ли?

Вопрос остался без ответа.


Ночь третьего дня была последней человеческой ночью.

Рогачев чувствовал это с абсолютной определенностью. Что-то внутри завершало цикл. Вода заполнила каждую клетку, перестроила каждую ткань. К утру трансформация будет завершена.

Он лежал на койке и думал о жизни.

Тридцать восемь лет. Хорошая карьера до провала. Брак, который не выдержал. Родители, умершие десять лет назад. Друзья, с которыми потерял связь. Что оставалось? Статьи в научных журналах, которые никто не читал. Расчеты, которые оказались неверными. Пустота.

— Борис Михайлович, — позвал Сазонов из темноты. — Вы не спите?

— Нет.

— Я тоже. Думаю о дочери. О Кате. Она ненавидит меня. И имеет право. Я был ужасным отцом.

— Виктор Иванович...

— Нет, правда. Я выбирал экспедиции вместо семьи. Науку вместо людей. Холод вместо тепла. И теперь... теперь получу то, что заслужил. Стану холодным буквально.

— Вы не заслуживаете этого.

— Никто не заслуживает. Но всем достается.

Пищиков заговорил с своей койки — голос в темноте:

— Знаете, о чем я жалею больше всего? Что не сказал Антону, что люблю его. Ни разу. За тридцать лет. Ни разу не сказал сыну, что люблю. Думал, он и сам знает. Но откуда ему знать, если я всегда был далеко?

— У Вас еще есть время, — сказал Рогачев.

— Нет. Время кончилось. Завтра я буду другим. Буду ли я помнить Антона? Буду ли чувствовать что-то?

— Крутицкий сказал, что память остается.

— Крутицкий многое говорит. Только дело в том, что он уже не Крутицкий.

Тишина опустилась снова. За окном выл ветер. Температура упала до минус шестидесяти пяти. Но в бараке было тепло — их тела излучали тепло, согревали пространство.

— Если завтра мы станем другими, — медленно сказал Сазонов, — я хочу сейчас сказать. Пока я еще человек. Пока слова еще имеют значение.

— Что сказать? — спросил Рогачев.

— Что я рад, что мы здесь вместе. Что вы — хорошие люди. Достойные. И если мы должны трансформироваться, то лучше вместе, чем поодиночке.

— Виктор Иванович, — Пищиков приподнялся на локте. — Это звучит как прощание.

— Потому что так и есть. Прощание с тем, кем мы были.

Рогачев встал, подошел к окну. Его отражение в стекле было почти неразличимо — прозрачная фигура, сквозь которую виднелась белая тьма снаружи.

— Я не хочу забыть, — сказал он. — Кем я был. Маша, родители, друзья, ошибки, победы. Все, что делало меня собой. Если трансформация неизбежна, пусть. Но я не хочу потерять память.

— Я тоже, — отозвался Пищиков.

— И я, — добавил Сазонов.

Они подошли к столу, сели втроем. В свете лампы были видны изменения — кожа, которая больше не была непрозрачной, вены, светящиеся изнутри, глаза с ледяной пленкой.

— Давайте пообещаем, — сказал Рогачев. — Что бы ни случилось. Какими бы мы ни стали. Мы сохраним память. О себе. Друг о друге. О том, что мы были людьми.

— Обещаю, — сказал Сазонов.

— Обещаю, — повторил Пищиков.

Они сидели за столом, трое мужчин на краю трансформации, и молчали. Потому что все важное было сказано. Потому что слова больше не требовались.

А вода внутри них продолжала свою работу. Неумолимо превращая человеческое в нечеловеческое. Знакомое в чужое. Смертное в бессмертное.

К рассвету — если можно было назвать рассветом момент, когда тьма становилась чуть менее плотной — трансформация была завершена.

---

Через три года в научной статье появилась краткая заметка:

«Необъяснимый феномен: в пробах талой воды из Арктики обнаружены микроструктуры, напоминающие примитивные нервные сети. Природа структур неизвестна. Температура проб — стабильные 37 градусов без внешнего источника тепла. Требуется дальнейшее изучение».

Публикация осталась почти незамеченной. Лишь единицы обратили на нее внимание, и еще меньше людей восприняли всерьез.

А мерзлота продолжала таять.

Медленно.

Терпеливо.

Неизбежно.

Загрузка...