Байкал. Тысячи машин по перевалам летом. Целые поселения из палаток на берегах. Орды туристов в прибрежных отелях. Одни едут за экстремальным штормом, что гнет сосны и рвет тенты, заставляя привязывать палатки к колесам машин и ближайшим кустам. Другие – за тем редким штилем, когда вода теплеет до смелости, зеркало озера сливается с небом, а ночью Млечный Путь падает в черную воду миллиардом искр. За дымом костра, за треском раскаленных камней в самодельной бане из полиэтилена, за омулем на рожне. За отдыхом, рыбалкой, загаром. За настоящей жизнью, хоть на несколько дней.
Нас Байкал встретил ветром. Не просто ветром – старым знакомым, тем самым, что треплет провода на станции Поворот, гонит барашки по Посольскому сору, а нередко и переворачивает рыбацкие лодки. Он врывался в открытые окна «Крузака», смешивая запах хвои и трав с холодной сыростью, что вечно висит над тайгой. Солнце палило вовсю, превращая кабину в сауну, но этот ветер, байкальский, неутомимый, не давал задохнуться. На заднем сиденье мама копошилась с сумками: слышался шелест пакетов, звон стеклянных бутылок.
– Блины не помялись? – спросил я, притормаживая перед знакомым съездом. Грунтовка уходила вправо, в стену зелени.
– Целые, целые, – отозвалась она. – И конфеты, которые Юличка дала.
– А стаканчики взяла?
– Да, вот они.
Рядом отец молча кивнул. Его рука с жилистыми венами лежала на открытом окне, ловя поток воздуха. В семьдесят восемь он казался крепче этого «Крузака». Загорелый, в старенькой панаме, смотрел куда-то поверх тайги, туда, где знал точку. Туда, где была она. Его мать. И его история, давно перемолотая годами в привычный ритуал – как эта поездка.
Мой двоюродный брат, Лёха, сын старшей сестры отца Веры, с характерным хрустом потянулся на заднем сиденье.
– Ну что, командир? Врываемся? – его голос, хрипловатый от утреннего костра, нарушил тишину. – А то пацаны на косе без нас всю рыбу переловят. Юлька с Гришкой уж точно постараются.
Я свернул. Машина мягко нырнула в полумрак. Сразу стало тише и жарче. Рёв волн остался где-то сзади, сменившись густым хороводом звуков: стрекотом невидимых кузнечиков, шорохом шин по хвойной подушке, далеким «ку-ку»... Пахло смолой, прелой листвой и чем-то древним, земляным. Солнечные лучи пробивались сквозь кружево крон редкими золотыми пятачками, высвечивая кусты багульника у самой дороги. Мы ехали медленно, качаясь на ухабах глубже в лес. Вот все, что осталось от села Поворот – кладбище.
Оно не бросилось в глаза. Притаилось. Дорога к нему – едва заметная нить среди бурелома и высоких трав. Могилы как грибы после дождя – кто под сосной, кто в зарослях шиповника, покосившиеся, забытые. Лишь на немногих – следы памяти: облупившаяся краска, пластиковый цветок, вмятина от недавнего сапога. Наш островок – в глубине. Два памятника на одном холме. Серый, каменный: «Кочетова Арина Григорьевна. 1920 – 1957». С другой стороны маленький, деревянный, почерневший, рассыпающийся в труху. Надпись стерлась. История давно известная: ноябрь, земля – камень. Бабушку только закопали. В ту же неделю – умер новорожденный в селе. Копать новую могилу в мерзлоте – мука. Подхоронили к ней. Два горя – одна земля. Помню тот ужас, когда я впервые узнал, что ребенка закопали прямо над её головой. Теперь – привычная горечь. Часть бабушки.
Мама расстелила салфетку у подножия камня. Разложила сладости: конфеты, печенье. «Здравствуй, мамочка!» – голос ее звучал в тишине, тепло, по-детски. – «Вот приехали! Гостинцев привезли. Ну, как ты тут? У нас все нормально. Погодку нам выпроси, ладно? Ветер надоел, дует. Чтоб купались, загорали. Детишки здоровья набрались». Она положила на могилу блин, свернутый конвертом. Сама откусила от другого. «Ешь, мамочка». Лёха молча взял печенье. Я – бутерброд с колбасой. Вкус странно смешивался с запахом сырой земли. Папа не ел. Стоял чуть в стороне. Молчал. Лицо напряжено, будто слушал тишину. Потом пошел бродить по другим могилам – знакомых искать. Поздороваться.
Я чувствовал ледяной ком ноябрьской земли. Представлял крошечный гробик, опускаемый в откопанную до половины свежую бабушкину могилу. Логики нет. Есть только этот холм. Два памятника. Камень и тлен. И ветер, который знает все, но молчит.
Лёха налил водку в стаканчик, поставил на могилу. Потом налил в наши стаканы. Выпили, закусили. Я за рулем, лишь прикоснулся губами к пластику.
– Поедем, – сказал отец. – Пацаны заждались. Рыбу ловить.
Мама оставила гостинцы и для младенца. Пусть. Птицы или бурундуки унесут. Круг жизни. Так уж вышло им – вместе лежать в этом забытом уголке тайги.
Обратная дорога по знакомой колее показалась короче. В салоне пахло колбасой, конфетами и тайгой. Мама полезла в пакет.
– Пирожков достать?
– Потом, – я прибавил газу, выезжая на мокрый песок у самой воды. Здесь машина не так вязнет. – Сначала Байкал. Нырнуть охота.
– Хорошо сегодня там было, – сказала мама, глядя в свое окно. – И ветер вроде утих.
Мелькали стволы, промелькнул ослепительный просвет на Байкал. И вот мы снова на косе. Шум волн, визг Гришки и Арсентия, несущийся с воды. Юля по колено в озере машет рукой. Алексей-младший у костерка возится, подкладывает ветки. Палатка наша ярким пятном на золотом песке. Жизнь. Громкая, мокрая. Мы вывалились из машины – и сразу в воду. Без раздумий. Разбег – и ледяное объятие Байкала. Вопль, смешанный из восторга и шока. Потом – блаженство. Плавать в этой прозрачности, видеть каждый камешек под ногами. Папа, уже в шортах, осторожно зашел по пояс, брызнулся на маму, стоящую на берегу. Она засмеялась, отпрянув. Лёха нырнул с разбегу, подняв фонтан алмазных брызг.
Потом сидели на раскаленном песке. Грелись. Юля разливала чай, заваренный на байкальской воде, зачерпнутой ведром. Пахло дымком и свежепойманным окунем, которого мама чистила у воды. Папа сидел на своем складном стуле, смотрел на Байкал, на Джони, гавкающего на чаек, слетевшихся неизвестно откуда за рыбьими потрохами, на нас. Лицо спокойное, удовлетворенное.
– Ну, вот и хорошо, – сказал он просто. – Помянули. Искупались. Теперь – ушица. Жизнь, она...
Он не договорил, махнул рукой. Но все было понятно. Солнце, ветер, шум волн, смех детей. Здесь и сейчас. А там, в тайге, в чаще за буреломом, стоял камень. 1920-1957. Рядом – тлеющий в земле крестик. Часть нас. Часть этого ветра, этого неба, этого вечного моря. Просто точка на карте. А жизнь катилась дальше, по своей широкой, солнечной колее. К закату. К ухе. К завтрашнему дню. К следующему году. К следующему Повороту.