Заречье просыпалось под гудок — протяжный, хриплый, как предсмертный хрип. Он выл с ТЭЦ, продирался сквозь стены нашей раздолбанной «хрущевки» и садился прямо на грудь. День начинался.

Мир за окном был грязно-серым, цветом промозглой мартовской слякоти, смешанной с угольной пылью. Мой мир был внутри. Он был приклеен к этим самым стенам. Над кроватью плыла огромная, сине-белая Туманность Андромеды. Над столом висели строгие, величественные кольца Сатурна. А на потолке, который я заклеивал сам, два вечера подряд замирал в прыжке Млечный Путь. Дешевые светящиеся наклейки, на которые я копил, отказываясь от пончиков в школьной столовой. Они были моими дырами в реальности. Сквозь них я сбегал.

— Лев! Завтрак! Ешь пока горячее! — голос матери, Анны, пробивался сквозь хрипящий радиоприемник, из которого доносились задорные позывные какой-то утренней передачи. Контраст был душераздирающий.

На кухне пахло пригоревшей овсянкой, дешевым растворимым кофе и вечным запахом сырости из подвала. Отец, Артем, уже сидел за столом, ссутулившись, будто его спина помнила тяжесть каждого поднятого мешка угля. Его огромные руки, с навсегда въевшейся в трещины кожи черной грязью, сжимали жестяную кружку. Он не смотрел ни на мать, ни на меня. Он просто тупо смотрел в стену, где трещина в штукатурке давно стала частью пейзажа.

Мама поставила передо мной тарелку. Каша была комковатой. Я помалкивал. Утренняя тишина в нашем доме никогда не была мирной. Она была липкой и тягучей, как этот овсяный клейстер.

— В шахту? — спросила мать, уже зная ответ. Ее голос был ровным, без надежды.

— А хули еще, — выдохнул отец, отпивая кофе и морщась, будто глотал уксус. — На седьмой лаве опять всё заклинило. Будем до посинения хуярить. А этим мудозвонам-инженерам только бы бумажки подписывать.

Я ел, стараясь не скрести ложкой по эмали. Звук, похожий на скрежет по нервам, мог всё испортить. Отец наконец перевел на меня взгляд. В его глазах не было ненависти. Там жило что-то более сложное и утомительное — полное, абсолютное недоумение. Я был для него как инопланетянин, случайно залетевший в эту прокопченную кухню.

— А ты, космонавт, опять в свою библиотеку, да? — спросил он, и в его голосе прозвучала не злоба, а привычная, усталая ирония.

— Да, — буркнул я, не отрываясь от тарелки.

— Книжки… — он фыркнул. — От книжек жопа не будет теплее. Физиком станешь? Так они на нашей ТЭЦ за копейки, как черти, горбатятся. Пойдешь в ПТУ на сварщика — будешь человеком. Настоящим. С деньгами.

Это была наша утренняя литургия. Он говорил о земле, о железе, о деньгах, которых всегда не хватало. Я молчал, потому что не мог объяснить, что мне нужна не профессия для сытости, а наука как отмычка. Отмычка от этого подвала под названием Заречье. Если не физически, то хотя бы в голове — к тем холодным, чистым точкам света у меня на потолке.

Мать вздохнула и провела ладонью по моей коротко стриженной голове. Ее рука была шершавой, но тепло от нее было единственной незыблемой вещью в этом мире.

— Отстань, Артем. Пусть читает. Мир большой, всё может быть.

— Мир один, — мрачно, как приговор, произнес отец, поднимаясь. Его рабочая роба, висящая на стуле, пахла потом, машинным маслом и чем-то затхлым. — И в нем всегда будет хуже тому, у кого башка в облаках, а не в деле.

Он ушел, хлопнув дверью в прихожей. Воздух на кухне как будто пошевелился, стал немного разреженней. Мать посмотрела на меня, и в ее усталых глазах на секунду мелькнула та самая девчонка, которая, возможно, смеялась где-то очень давно и очень далеко от этого места.

— Не слушай его. Он просто устает, по-своему переживает. Иди. К своим звездам.


***


Библиотека была убежищем. Старый дореволюционный особнячок с просевшими полами и запахом, в котором смешались пыль веков, дешевый переплетный клей и надежда. Надежда была моя. Татьяна Петровна, библиотекарша, бывшая учительница, смотрела на меня как на последнего могикана. Она давно сдалась и пускала меня в святая святых — книгохранилище, где на верхних, запыленных полках лежали настоящие сокровища: научные журналы «Природа» семидесятых, потрепанные учебники по высшей математике и даже раритетный перевод Хокинга.

— Ну, Колумб, куда сегодня? — спросила она, протирая очки тряпочкой.

— Что-нибудь про гравитационные линзы, Татьяна Петровна. Или про сингулярности.

— Ох, уж эти твои дыры… Все в голове провалишься, — пробурчала она, но полезла на шаткую стремянку. Через минуту она спустила мне увесистый том. — «Основы астрофизики и звездной динамики». 1981 год. Смотри, не развали в руках.

Я забился в свой угол, у высокого окна с мутными стеклами, за которым торчала ржавая водонапорная башня. Но в книге были фотографии. Снимки «Хаббла». Галактики, сталкивающиеся в немыслимом космическом балете. Там не было запаха жареной картошки и матерных ругательств за стенкой. Там была тишина вакуума и музыка сфер, которую я слышал своим внутренним ухом. Каждая прочитанная страница была шагом. Не вперед, а в сторону. В сторону от всего этого.

***

Дорога домой всегда была минным полем. Чтобы не делать крюк, приходилось идти через пустырь — царство бродячих псов, битого стекла и таких же, как я, но сделавших другой выбор. Они тусовались у полуразобранного гаража, курили, пили что-то из бутылок в темных пакетах. Я знал их в лицо. «Ботан», «очкарик», «звездочет». Я выработал стратегию: смотреть себе под ноги, идти быстро, но не бежать — бегство провоцировало.

Сегодня стратегия дала сбой. Они вышли из-за угла гаража, рассекая слякоть рваными кедами. Трое. Витёк Клыков, сын отцовского бригадира, коренастый, с уже пробивающейся щетиной и глазами, как у старого, злого пса. И двое его подпевал.

— О, гляньте-ка, кто спустился к нам, грешным, с небес! — Витёк растянул лицо в ухмылке, показывая желтые зубы. — Что это у тебя, блядь, такое ценное?

Он выхватил у меня из рук книгу. Его пальцы оставили жирные отпечатки на обложке.

— «Астро…физика», — с трудом прочитал он по слогам и фыркнул. — Бля, ты серьезно? Ты что, с этими буковками ебешься?

Его дружки заржали. Один, долговязый, с прыщавым лицом, вырвал книгу у Витька.

— Дай-ка, я посмотрю! Может, там голые бабы нарисованы, между звёздочек! — Он начал листать, грубо, дергая страницы. Хруст тонкой бумаги резал слух.

Что-то горячее и беспомощное поднялось у меня в горле.

— Отдай, — сказал я. Голос прозвучал тоньше, чем хотелось.

— А что мне за это будет, умник? — Витёк подошел вплотную. От него несло перегаром, потом и чем-то кислым. — Домашку за нас сделаешь? А, ты ж в другой школе, для даунов с IQ. Жалко.

Он ткнул меня пальцем в грудь. Я отступил, спина наткнулась на холодный, облезлый борт какого-то «Москвича».

— Давай лучше деньги. На пиво. Или на сиги, — второй парень, мелкий и юркий, как крыса, сунул руку в карман моей куртки. Порылся. Вытащил ключ и три рубля мелочью. — Вот же нищеброд! Три рубля! На хуй они мне сдались?

Они смеялись, и этот смех был хуже любого удара. Книга выпала у прыщавого из рук и шлепнулась в лужу, где плавало масляное пятно. Мне стало не больно и не страшно. Мне стало стыдно. Стыдно за эту книгу. За Татьяну Петровну. За те идеально симметричные галактики, которые сейчас впитывали в себя эту черную, вонючую жижу.

Я не закричал. Не полез в драку. Я просто смотрел на Витька. Прямо в глаза. И, кажется, в этой тишине, в этом взгляде, где не было страха, а была только какая-то пустая, леденящая ярость, ему стало не по себе. Он моргнул, отвел глаза.

— Иди нахуй, зануда, — буркнул он, уже без прежнего куража. — И книжку свою забери, засранную. Скучный ты, блядь, как сутки в карцере.

Они развернулись и пошли прочь, толкая друг друга. Я наклонился, поднял книгу. Страницы промокли, обложка расползалась. Я вытер ее о свою куртку, но грязь лишь размазалась. Чувство было гадкое, липкое, как эта лужа. Не просто унижение. Понимание полной, абсолютной беззащитности. Мое тело было хрупким. Мой разум — мишенью. Я мечтал о силе. Не чтобы бить. Чтобы просто не чувствовать. Чтобы стать невидимым. Или неуязвимым. Чтобы мое внутреннее пространство, мои звезды, были недосягаемы для этой грязи.


***


Дома пахло картошкой, жареной на сале, и чем-то еще — острым, спиртовым. Отец вернулся. Рано. И он был пьян. Это была не та веселая, дурашливая пьяность, которая бывала иногда по праздникам. Это была черная, тяжелая, как шлак, злоба, растворенная в спирте. Он сидел за столом, перед ним — пустая бутылка из-под водки и полная пепельница с окурками «Примы».

— …и говорит мне этот урод, этот прораб в чистых штанах… — его голос был громким, бубнящим, обращенным в никуда.

Мать стояла у раковины, спиной к нему, и что-то мыла. Ее плечи были напряжены до каменности.

— Анна! Ты блядь, слушаешь меня вообще?!

— Слушаю, Артем, — ее голос был плоским, как доска.

— Хуй ты слушаешь! Ты уже там, на луне, со своим сыном-вундеркиндом! А я тут, в настоящем дерьме, по уши! По самые гланды, блядь!

Я замер на пороге кухни, прижимая к груди промокшую, грязную книгу. Хотелось раствориться, провалиться сквозь пол.

— При чем тут Лев? — голос матери внезапно сорвался на высокую, дрожащую ноту.

— При том, мать его! На него всё уходит! Книжки эти, бумажки, тетрадки! А он что? В космос, блядь, улетит? Он тут, в этой дыре, сдохнет! Как все! Как я! Лучше бы он нормальным пацаном был, а не…

Я не выдержал и шагнул в свет лампочки под потолком. Отец обернулся. Его глаза, налитые кровью, нашли меня. В них было что-то дикое, незнакомое.

— А, сам явился. Иди сюда. Скажи на милость, на кого ты учишься? А? Кем будешь, когда я сдохну в этой шахте?

Я молчал. Слова застревали где-то в пищеводе, комом.

— Видишь, — с горьким, пьяным торжеством сказал он матери. — И сам не знает. Мечтатель, блядь. Херов мечтатель.

Он поднялся, пошатнулся и двинулся ко мне. Не для драки. Для чего-то другого. И его взгляд упал на книгу, на грязный, масляный след.

— И это что? Опять нашу последнюю херню в помойку просадил?

— Артем, — мать резко обернулась, и в ее голосе впервые за вечер прозвучала сталь. — Отстань от книги.

— Я устал! — заорал он вдруг, и его рука, тяжелая, как лом, рванулась не к матери, а ко мне. К книге.

Всё было быстро и нелепо. Он вырвал у меня книгу. Я инстинктивно потянулся назад. Он рванул на себя, оступился на разлитой лужице чая, потерял равновесие и с размаху, всем своим немалым весом, ударился поясницей об острый угол стола. Раздался не крик, а короткий, звериный выдох — «Ух!». От боли или от ярости — непонятно. Книга выскользнула из его пальцев и шлепнулась на пол, раскрывшись на середине. Хруст переплета прозвучал негромко, но отчетливо.

Наступила тишина. Отец, съехав по столешнице, сидел на полу, прислонившись к тумбе. Он смотрел на меня. И в его взгляде не было уже даже злости. Там было то самое недоумение, помноженное на ненависть. Ненависть ко мне, к книге, к этому столу, ко всей этой жизни, которая почему-то породила такое несуразное, непонятное существо, как я. Мать замерла, прижав мокрые от мыльной воды руки к груди.

Я наклонился. Поднял книгу. Корешек треснул, несколько страниц выпали. Я собрал их, вложил обратно. Руки не дрожали. Вообще ничего не дрожало. Внутри была только пустота. И лед.

Я не сказал ни слова. Просто развернулся и ушел в свою комнату. Дверь закрыл не хлопнув, а очень тихо, на щеколду. Прислонился к ней спиной и сжал книгу так, что пальцы побелели. Потом поднял голову и посмотрел на потолок. На свой Млечный Путь. Звезды светились в темноте ровным, ядовито-зеленым светом. Они казались сегодня не бесконечными вратами, а просто наклейками. Дешевыми, кривыми, приклеенными к трескающейся штукатурке кривым руками десятилетнего идиота.

Слез не было. Был ком. Глубоко внутри, под ребрами. Тяжелый, холодный, свинцовый. Ком из стыда, злости и полного, абсолютного бессилия. Я был мальчишкой с головой, набитой формулами и чужими космическими снимками, и с душой, которая медленно, но верно покрывалась такой же липкой, черной грязью, как весь этот город.

Никакой искры внутри не шевельнулось. Никакого пробуждения. Только тяжесть. Всепоглощающая, беспросветная тяжесть. Я еще не знал, что во мне дремлет нечто, способное сломать этот стол, эту стену, может быть, даже весь этот хлипкий мир. Но в тот вечер я чувствовал только, как этот мир ломает меня. По кирпичику. И первый кирпичик только что выпал с тихим, никому не слышным стуком.

Загрузка...