Пролог. Сто лет назад

Дождь над Тюхтетской топью не кончался третьи сутки. Он висел в воздухе не нитями — сплошной водяной пылью, от которой всё вокруг сделалось зыбким, ненастоящим. Дома на краю села стояли, как в молоке, дороги расползлись в грязь, а лес за околицей дышал тяжело и влажно, будто огромный зверь, которому снится дурной сон.

Марфа вышла на крыльцо, когда небо уже начало сереть к вечеру. Мать кричала вслед: «Куда в такую хлябь, очумела!» — но голос тонул в шелесте воды, и Марфа сделала вид, что не слышит. Она и сама не знала, куда идёт. Ноги несли — вот и всё. Будто кто-то тянул за невидимую нить, намотанную на сердце.

В детстве бабка водила её за клюквой. Марфе тогда было лет семь, и она помнила не столько слова, сколько ощущения: холодные пальцы бабки, сжимающие её ладонь, шёпот, похожий на шелест камыша: «Топь не терпит глупых, Марфа. Не шуми, не бойся, не кричи. Она либо принимает, либо топит. И слушай. Слушай всегда. Если молчит — иди, если шепчет — замри, если зовёт — отвечай, но не оборачивайся». Марфа тогда спросила: «А если она позовёт по имени?» Бабка посмотрела на неё долгим взглядом, от которого даже в жаркий полдень становилось зябко, и ничего не ответила.

Сейчас Марфа вспомнила этот взгляд. Имя её уже было произнесено. Только кем — она не знала.

Ноги увязали в размокшей тропе. Холод пробирался сквозь подошвы сапог — сначала просто неприятный, потом всё глубже, пока не заныли кости. Подол тяжёлой юбки намок, облепил ноги, и каждый шаг давался с усилием, будто кто-то тянул её назад, не желая отпускать с твёрдой земли.

Запахи здесь были другими. Если в селе пахло мокрой соломой, дымом из труб и прелым сеном, то лес встретил её густой, плотной вонью. Тиной, гниющими корягами, сырой землёй, которую не видела солнца сотни лет. Где-то глубоко, под ногами, угадывалось дыхание трясины — кислое, тяжёлое, вырывающееся редкими пузырями из чёрной жижи.

Марфа ступала осторожно, как учила бабка: сначала пробуя ногой кочку, потом перенося вес. Ветки хлестали по лицу, оставляя мокрые следы, похожие на слёзы. С каждым шагом становилось легче дышать. Будто воздух здесь был не воздухом, а чем-то древним, забытым людьми, и он заполнял лёгкие не кислородом, а временем.

Болото открылось внезапно. Только что был лес — и вдруг деревья расступились, и взгляд упёрся в бескрайнюю серую гладь, над которой стлался молочный пар. Туман здесь был гуще, чем в селе. Он клубился, перетекал сам в себя, и в его глубине угадывались очертания, которые тут же рассыпались, стоило приглядеться.

Тишина стояла такая, что закладывало уши. Марфа слышала, как кровь шумит в висках, как скрипят зубы от напряжения, как где-то в груди бьётся сердце — часто, гулко, будто хочет выскочить наружу. Ни крикунов, ни плеска рыбы, ни шороха камыша. Только тишина, плотная, как вата.

А потом — звук.

Тонкий, высокий, похожий на комариный писк, но глубже, древнее. Он шёл отовсюду и ниоткуда, проникал сквозь кожу, оседал где-то под рёбрами холодной дрожью. Марфа замерла, вслушиваясь. Звук нарастал, распадался на множество голосов — шёпот, плеск, далёкий детский плач, и снова сливался в одну тягучую ноту.

Бабка говорила: «Когда топь поёт — уходи. Не слушай, затыкай уши и беги». Но Марфа не могла пошевелиться. Ноги приросли к мокрой земле, и звук втягивал её, тянул вперёд, к самой кромке воды.

Трясина под ногами повела себя странно. Она не засасывала, не хватала за щиколотки — она расступалась, давая дорогу. Мох, покрывавший кочки, казался упругим, как натянутая кожа. Марфа ступила на него, и под ногой хлюпнуло — но не грязью, а чем-то иным, живым, что шевельнулось и замерло.

Вода впереди забурлила. Сначала мелкая рябь, потом пузыри — большие, лопающиеся с чавкающим звуком, от которого по спине побежали мурашки. Не те, книжные, а настоящие — кожу стянуло, волоски на руках встали дыбом, и каждый из них, казалось, жил своей жизнью.

Из глубины поднималось что-то. Марфа видела это по тому, как светлела вода, как расходились круги, как туман начинал клубиться вокруг одного места.

Сначала проступили глаза.

Два тёмных провала, в которых не было ни зрачков, ни белков — только бесконечная глубина, уходящая в самую древнюю тьму. Они висели в воздухе отдельно от всего, и от них веяло таким холодом, что у Марфы перехватило дыхание. Она попыталась отвести взгляд, но не смогла — глаза держали крепче, чем трясина держала свои жертвы.

Потом из тумана начало проявляться лицо. Бледное, с синеватым отливом, как у утопленницы, пролежавшей в воде не одну неделю. Но в нём не было смерти — было что-то другое. Тягучее, как болотная жижа, и древнее, как сам этот лес.

Длинные чёрные волосы проступили следом — они стекали по плечам, падали на грудь и уходили в воду, смешиваясь с тиной и водорослями. Они двигались сами по себе, даже когда не было ветра, обвивались вокруг шеи, щек, губ.

А потом появились руки. Тонкие, неестественно длинные пальцы, покрытые слизью, с тёмными ногтями, похожими на рыбью чешую. Они тянулись к Марфе медленно, как под водой, и на них дрожали капли, пахнущие тиной и чем-то сладковато-приторным — так пахнут старые коряги, когда их вытаскивают на берег.

Кикимора стояла в двух шагах, и под ней даже вода не шевелилась.

— Ты пришла.

Голос шёл отовсюду. Он не имел направления — просто возникал в голове, в груди, в кончиках пальцев. В нём не было угрозы, только усталость. Такая глубокая, что, казалось, в ней можно утонуть.

— Ты звала, — сказала Марфа. Голос не дрогнул, хотя внутри всё сжалось в тугой узел.

Кикимора склонила голову — медленно, как ветка под тяжестью снега.

— Ты слышишь. Ты пришла. Это уже больше, чем делали другие.

Она шагнула ближе. Теперь Марфа видела каждую деталь: поры на бледной коже, мелкие морщинки вокруг губ, капли воды, застывшие в волосах, как слезы. Вблизи кикимора не казалась страшной. Только чужой. Бесконечно чужой и бесконечно одинокой.

— Люди приходят с топорами, — продолжила кикимора. Голос её струился, переливался — то плеск воды, то шорох камыша. — Они хотят осушить мою землю. Выжечь мой дом. Забрать то, что принадлежит мне.

— Я знаю, — Марфа опустила голову. — Я пыталась их отговорить. Они не слушают. Говорят, болото — это грязь, его место — под пашню. Говорят, что ты — бес, которого надо извести.

Кикимора улыбнулась — страшно, одними губами, но в этой улыбке вдруг промелькнуло что-то почти человеческое. Почти нежное.

— А ты что думаешь?

Марфа подняла глаза. Встретилась с этими бездонными провалами и вдруг перестала бояться. В них не было злобы. Только печаль. Такая огромная, что в ней могло уместиться целое море.

— Я думаю, — медленно сказала она, — что если бы ты была злой, ты бы не ждала. Ты бы топила всех подряд, без разбора. А ты ждёшь. Чего?

— Понимания, — прошелестела кикимора. — Хоть капли. Хоть от одного человека за все эти годы.

Она протянула руку. Пальцы, покрытые тиной, дрожали в воздухе, будто жили своей жизнью.

— Ты не такая, как они. Ты слышишь. Ты понимаешь. Останься со мной.

Марфа почувствовала, как горло сдавливает спазм. Внутри всё рванулось — туда, к этой руке, к этим глазам, к этому голосу, который звал и манил обещанием покоя. Она представила, как стоит здесь всегда, среди тишины и тумана, как вода принимает её в себя, как тело становится лёгким, невесомым...

И в тот же миг перед глазами встало другое. Мать, склонившаяся над корытом, с красными от стирки руками. Братья, которые ещё дети, которым нужна её забота. Дом, пахнущий хлебом и молоком. Сенокос, когда все вместе, когда солнце печёт голову, а потом они пьют ледяную воду из колодца и смеются.

— Не могу, — прошептала она. Голос сорвался, прозвучал жалко, по-детски. — Не могу. У меня семья. Мать. Братья. Они не переживут, если я уйду. Не поймут.

Кикимора замерла. Глаза её потемнели, стали почти чёрными — такими, что в них можно было провалиться, как в трясину. И в этой темноте Марфа увидела что-то, от чего сердце сжалось ещё сильнее: не гнев, не проклятие, а боль. Настоящую, живую, человеческую боль.

— Тогда уходи, — сказала кикимора, и в голосе впервые проступили слёзы. — Уходи и не возвращайся никогда. Если вернёшься — останешься навсегда. Это моё слово. Я не беру тех, кто не выбрал меня сам.

Она снова шагнула вперёд и коснулась щеки Марфы. Прикосновение было ледяным, но не обжигающим — оно впитывалось в кожу, проникало глубже, оседало где-то под сердцем холодной каплей, которая никогда не оттает.

— Ты не станешь моей, — прошелестела кикимора. — Но твой род будет помнить. Кровь за кровь. Страх за страх. Пока кто-то из вас не придёт с миром, не простит и не попросит прощения.

— Как я узнаю, что это тот? — спросила Марфа, чувствуя, как по щеке стекает что-то тёплое — то ли слеза, то ли кровь.

— Он будет носить твою кровь. И твой свет. Ты почувствуешь. И я почувствую.

Кикимора улыбнулась в последний раз — светло, почти по-человечески.

— Иди. И помни. Я буду ждать.

И начала таять. Сначала исчезли глаза, оставив после себя две тёмные впадины. Потом лицо расплылось, смешалось с туманом. Волосы стекли в воду, и она на миг вскипела, будто что-то живое ушло в глубину. Руки растаяли последними — пальцы ещё тянулись к Марфе, но уже становились прозрачными, бестелесными, пока не исчезли совсем.

Тишина, наступившая после, была такой плотной, что заложило уши. Марфа стояла, не в силах пошевелиться, и слушала, как гулко бьётся сердце. Где-то вдалеке закричал крикун — коротко, будто спрашивал: «Жива?». И смолк.

Дорога назад заняла вечность. Ноги не слушались, подкашивались на каждой кочке. Холод пробрался под одежду, и теперь Марфу колотила крупная дрожь, которую не могли унять ни быстрая ходьба, ни мысли о доме. Тину с рук пришлось отдирать ногтями — она въелась в кожу, оставляя тёмные разводы, пахнущие болотом.

Дома её встретили криком. Мать всплескивала руками, сёстры тащили сухую одежду, брат крутился под ногами и задавал глупые вопросы. Марфа молчала. Позволила себя раздеть, растереть, напоить горячим молоком. Сидела у печи, глядя на огонь, и не чувствовала тепла.

Только когда все разошлись и в избе воцарилась тяжёлая, предутренняя тишина, она достала из-за пазухи оберег. Маленький деревянный кругляш, который носила на шее с детства. Бабка говорила: «Это от воды. Пока он с тобой — не утонешь». Марфа тогда смеялась: «Я и плавать-то не умею, баб». Бабка только качала головой.

Теперь оберег изменился. Гладкое, тёплое от тела дерево на груди стало шершавым. Марфа поднесла его к свету и увидела: на обратной стороне, там, где раньше были только годичные кольца, проступил тёмный узор. Похожий на след пальца, только глубже, въевшийся в древесину, будто его выжгли калёным железом.

Она провела по нему пальцем — и палец окрасился чем-то чёрным, липким, похожим на болотную тину. Стёрла о подол — не стёрлось. Прилипло к коже, въелось в поры.

— Не сотрётся, — прошептала она. — Никогда.

Спрятала оберег в сундук, к самым дорогим вещам. Легла, глядя в потолок. Сон не шёл — перед глазами всё стояли те глаза, бездонные, печальные. И голос звучал в ушах: «Я буду ждать».

Под утро она задремала. И приснилась ей кикимора — стояла на том же островке, но теперь улыбалась почти по-человечески, и в руках у неё был маленький свёрток.

— Спасибо, — прошелестел ветер. — За то, что пришла. Жди. Твой правнук придёт. Он принесёт мир.

Марфа хотела спросить, как его узнает, но проснулась.

Через месяц начали осушать болото. Мужики ходили с топорами, рубили кусты, жгли камыш. Марфа смотрела на это с крыльца и молчала. А через полгода она умерла. Просто угасла, как свеча, на руках у матери. Перед смертью она всё смотрела в сторону леса и шептала одними губами: «Она не забудет. Она будет ждать».

Мать плакала, сёстры выли, брат забился в угол и дрожал. А Марфа улыбалась, глядя на что-то, чего никто, кроме неё, не видел. И последним её словом было: «Придёт».

И болото ждало. Сто лет.

На краю топи, на старой замшелой коряге, сидел рыжий кот. Шерсть его намокла от тумана и торчала сосульками, но, казалось, он не замечал ни сырости, ни холода. Он сидел неподвижно, как изваяние, и смотрел жёлтыми глазами туда, где когда-то стояла Марфа.

Вокруг него мерцали огоньки — болотные светлячки. Они кружились в медленном танце, то приближаясь, то удаляясь, и в их мерцании проступали странные тени. На миг кот увидел в воде отражение — не своё, а чужое. Лицо мальчика, очень похожего на Марфу, только другое, будущее, ещё не рождённое. Рядом с мальчиком стояли другие — девочка со светлыми волосами, ещё одна, с фотоаппаратом, высокий парень с компасом в руках.

Видение дрогнуло и исчезло.

Кот моргнул, лизнул лапу и неторопливо потрусил прочь, растворяясь в утреннем тумане. В зубах он нёс что-то маленькое, блестящее — то ли обронённый кем-то медный крестик, то ли просто кусочек слюды, игравший в лучах рассвета. Но, если присмотреться, в том, как он ступал, чувствовалась цель. Он не просто брёл — он шёл к селу. К людям. К тем, кто ещё придёт.

А в глубине болота, в самой тёмной его сердцевине, вздохнула кикимора. И ей приснилось, что скоро, очень скоро, к ней придут. Не с топорами, не с проклятиями, а с миром. И она заплачет. Впервые за сто лет — от радости.

Загрузка...