В наше смутное время искусство волколака уже умирает.
Все слышали, что для этого нужны особенные ножи и колесом ходить. Но сколько этих ножей надо, и как их изготовить — никто уже не скажет, и не научит.
Это всё равно, что спрашивать у деревенских, куда царь делся с тех пор, как его свергли. Простой народ сказать не сможет. А если и наткнёшься на партийного, тот только сплюнет и посмотрит на тебя подозрительно...
Никто уже даже не знает, что искусство волколака — корнями своими славянское. В волжские болота оно пришло вместе с русскими переселенцами. А у марийцев сохранилось только потому, что здесь, в глуши, что угодно может сохраниться.
Да чего там! Почти никто даже из коренных марийцев уже не скажет, как отличить священные рощи от обычных. Кроме того, что священные — это священные, а обычные — это обычные...
Наверное, это как-то связано с ликвидацией безграмотности. Люди учат буквы, математику, географию всякую. Паровозы запускают, через невидимое радио приказы передают. Для тайного знания места в сердце уже не остаётся, потому что само сердце от работы с машиной со временем делается машиной.
Моя семья была из русских переселенцев. Наши предки заползли в этот сырой медвежий угол, кажется, ещё во времена Пугачёвского бунта — и, видимо, у них были для этого серьёзные причины.
Мы неплохо тут обустроились. Достаточно сказать, у нас во владении целая мельница, куда ходят изо всех окрестных деревень.
И женщины в нашем роду — тоже сплошь из семей местных, но уважаемых. Так что меня уже не отличишь от марийца — рыжие волосы, голубые глаза, выпирающие скулы и даже имя в духе новейшего времени.
В деревнях были уверены, что наша семья просто обязана быть самыми сильными колдунами во всей округе. И даже когда отец отослал сестёр к родичам, местные говорили, что революция не причём, просто где-то потребовалось их колдовство.
Если говорить об отце — то я и сам не могу понять, сколько в нём силы.
Очевидно, что колдуном он был. Потому что все знают: без чародейства и дружбы с нечистью стать мельником невозможно. И водяной не позволит кому попало воду мутить, и с фараонками подводными без этого не договоришься.
А ещё отец умел скрывать свои умения даже от единственного сына. И вот такое чародейство без великой силы не провернёшь!
Но даже отца смутила пропажа царя. Он так и не отошёл после неё и иногда говорил, что царь рано или поздно вернётся. Потому что не может быть так, чтобы страна была, а в ней царя не было. Царь либо выйдет из Великого Камня, с монгольской конницей и английской артиллерией, и отвоюет себе трон и титул, либо сам собой возникнет в столичной Москве и вся партия большевиков будет вынуждена ему подчиниться.
Поэтому отец откладывал моё обучение колдовству до последнего. Даже с нашим водяным Хрисаором Сомычем толком не познакомил, хоть я и очень даже просил.
Однако отец всегда радовался, если у меня что-то получалось само собой.
И когда дошло до искусства волколака, отец просто дал мне ножи и не стал ничего объяснять
Я посмотрел на них и понял только то, что, судя по чистоте и заточке, там отец давно ими не пользовался. А ещё — что отец всё равно не смог бы мне отказать. Я прожил шестнадцать зим. Пора доказать, что я не зря ношу своё имя. Тем более, что сейчас новые времена. Ни одна хозяйка не отдаст за меня свою дочь только для того, чтобы заполучить сильного колдуна в качестве тестя.
А Марютка, дочь лучшего из наших охотников, и вовсе сказала, что нас, колдунов, хорошо бы переселить на всякий случай в Сибирь или на Камчатку. Чтобы не будили в народе всякие предрассудки нашим отсталым политическим мировоззрением.
Чего там! С моего рождения времена поменялись настолько сильно, что даже наша мельница уже не делает меня завидным женихом. Каждый раз, когда отец расстилал на столе очередную газету, я видел, как кривится его лицо и чувствую запах смертоносного свинца на страницах. Сегодня с утра наша мельница была опять под угрозой...
Кажется, мы так ни разу не поговорили об этом по настоящему. Но я знал, что он ищет среди новостей о событиях во Франции, Австралии, Коминтерне и других далёких краях и очередных докладах товарищей Халатовых и Акуловых.
Мы уже слышали о том, что партия забрала в пользу государства множество фабрик, заводов, пароходных компаний и даже огромных купеческих мельниц на Волге. Немало из них лежали в руинах после гражданской войны, но партию это не смутило. Однако не заберёт ли партия себе и небольшие мельницы, вроде нашей? В каждой газете отец с ужасом искал новость о подобном декрете.
Повлиять на газеты он не мог никак, и это его пугало. Он даже складывал их в особый угол комнаты, под иконами, купленными на всякий случай ещё в восемнадцатом году. Жечь или выбрасывать газеты было строго-настрого запрещено. То, что в них печатали, определяло нашу жизнь — и мы должны были этому подчиниться, словно воле богов и проявить к газете должное уважение.
Отцу, при всей его силе, не позавидуешь. В его положении оставалось только ждать. Потому что даже в Краснококшайске никто не испугается самого сильного его колдовства.
Моё положение было полегче — я мог ещё хотя бы учиться и пробиваться в жизни. Хотя едва ли учёба на волколака смогло бы мне как-то помочь.
Чтобы овладеть искусством превращения в волка, я ушёл в самую дальнюю священную рощу. Подгадал день, чтобы не было праздников и никто не помешал. Встал под пихтами, потому что это дерево сильнее всех прочих, воткнул ножи, чтобы было примерно ровненько. И принялся ходить колесом, как говорили в сказках, прислушиваясь к голосу крови.
Я сразу угадал, что тонкости ритуала не так важны, а самое главное — поймать настроение. Но настроение ускользало и ускользало — как мышь-полёвка от нерасторопной лисы.
Кого-то превращает в волка проклятие, кого-то — укус, кого-то — неудачная фаза Луны. Прежде случались и волчьи свадьбы, где превращается первый встречный, и совсем случайные превращения, из которых почти всегда уже больше не возвращаются.
Но волколаки среди человеко-волчьего племени — самые сильные и важные. Как купцы и генералы среди людей. Мы умеем превращаться когда хотим и всегда возвращаемся обратно, в пристойный облик. И так сильно похожи на обычных людей, что даже урядник не смог нас отличить и догадаться о четвероногих похождениях.
Но только сейчас, когда сам попробовал превращаться, я убедился — одного желания мало. И даже желания вместе с ножами совсем недостаточно.
Измученный, я лежал на мху, дышал лесными запахами и всей шкурой ощущал, как непросто быть колдуном.
Я уже догадался, что мне мешают руки и ноги. Они у меня ужасно длинные. И поэтому я понимал, что буду стараться. Стараться, пока не получится.
Но солнце уже оторвалось от леса на горизонте. Пора было идти домой, и заниматься другими, не чародейскими вещами.
Шагая полями, я думал о многом. Что же могу я сделать? К кому пойти за наукой?
Многие парни, особенно в больших деревнях, хотели записаться в партию и сделаться большевиком. Но те из большевиков, которых я уже видел, не умели серьёзного колдовства и не отличались большой силой — особенно если были из местных. Большевики больше полагались на папку с мандатом и верный маузер, всегда тёплый от ласкающей его руки. Они, как урядники прежних лет, не были властью сами — а просто брали её из государства, как из колодца.
Может быть, попытаться пробиться в фармазоны? Я слышал, они очень искушены в чародействе. И даже последняя революция — их рук дело…
Но сколько не копался я в памяти, я так и не смог вспомнить, как же становятся фармазонами. Похоже, что это ещё сложней, чем стать волком. Единственное, что я сумел вспомнить — каким образом фармазоны карают отступников.
В каждой губернии у фармазонов есть специальная башня. И как только новый человек становится одним из них, фармазоны заказывают его портрет и вешают внутри этой башни. И если кто-то из таких людей не подчиняется воле их тайного союза, фармазоны приходят в башню, находят его портрет и стреляют в портрет из дуэльного пистолета. После этого разоблачённый предатель фармазонства умирает словно бы от ранения, но никто не может найти ни пуль, ни следов.
Нет, ничего не выйдет. Фармазоны, как я знал, почти все горожане. А эти меня даже на горницу не пустят. Взглянуть хотя бы на мою одежду!
Следуя за временем, отец одевал меня не лучше других деревенских ребят, чтобы никто не подумал, что семья мельника вдруг стала жить хорошо. Мои рыжие волосы — длинные и спутанные, как у партизана, вечно лезли в глаза, а на них нахлобучена обычная шершавая шапочка, похожая на шляпку гигантской бурой сыроежки. На плечах — дряхлый армяк, пошитый без пуговиц, как татарский халат, и подвязанный выцветшим от времени поясом, в каких ещё дед ходил. Только я был повыше деда, так что колени торчали у меня из-под армяка, а вид у худого, измученного лица был самый что ни на есть волчий.
***
Весь в этих мыслях, я подошёл к нашей мельнице.
Мельница наша совсем не похожа на те, которые я видел на рисунках в учебниках. Не было ни огромных лопастей, ни треугольного навершия, как у женского платка на макушке. Это просто длинный сарай над ручьём, и сбоку колесо, укратое в дощатый кожух и потому похожее на огромную бочку.
Сейчас колесо было совершенно неподвижно. Мягко журчала вода. И больше — ни звука.
Я сразу понял, что работы сегодня нет — ведь водяная мельница не может работать вхолостую, она мигом вразнос пойдёт. Что не особо удивительно по нашему голодному времени.
Не знаю, что подсказало мне заглянуть сперва на мельницу. Может быть, это начал просыпаться колдовской дар — как это всегда бывает, не вовремя.
Я поднялся на пустую мельницу, прекрасно зная, что искать там нечего. И увидел отца.
Он лежал на полу мёртвым грузом, раскинув руки, с вытянутым языком и в пахучей луже уже засохшего дерьма. Он делал вид, что умер от скоропостижной дизентерии. Но рядом валялась деревянная плошка...
И в плошке, и в ступке, что осталась на лавке, остался цепкий запах смеси шести смертоносных растений — один из секретов, который отец так и не успел мне передать.
Принюхавшись, я смог бы опознать и эти растения, и даже пропорции для их смешения, которые давали такой точный и надёжный эффект. Но сейчас я этим заниматься не мог.
Утирая слёзы, я собрал плошку и ступку, вышел к перилам над омутом и швырнул их вниз, в тёмную воду.
Послышался бульк и опять тишина. Природа не заметила, как ушёл мой отец. Только булькнул в ответ из мутных глубин наш водяной, Хрисаор Сомыч.
Потом я пошёл домой — вдруг там осталось ещё что важное. Теперь я был в своём доме единственным обитателем.
Внутри всё было на удивление как обычно. Вещи не заметили, что хозяин ушёл навсегда. Пройдёт какое-то время, и они привыкнут к новому хозяину… если ничего не случится.
Хотя я понимал, что случится. Уже случилось.
***
Я вскарабкался на чердак. Я всегда так поступал, когда хотел подумать, но не мог уйти в рощу.
На чердаке пахло вкусным копчением. Я взял уже высохшую кровяную колбаску и съел, не замечая вкуса кроме соли от слёз. Потом съел вторую и немного успокоился. И только на третьей колбаске я заметил через чердачное окошко, что к мельнице идёт кто-то в кожаной куртке и такой же кожаной фуражке, а на боку лоснится кобура с маузером.
Я сразу узнал этого человека. Он меня мог ещё не узнать, но в деревнях его отлично запомнили. Это был особенно уполномоченный от губкома, знаменитый красный командир товарищ Морозенко.
Его голова была гладко выбрита. И потому было особенно хорошо видно, как торчит левое ухо и как алеет шрам на месте правого. Это ухо отрубил ему самолично враг трудового народа белогвардейский генерал Шкуро, — но даже это не помогло белогвардейцам в тот день добиться победы.
Когда товарищ Морозенко постучал в дверь, я уже спустился с чердака, пригладил волосы, вытер слёзы и попытался принять серьёзный вид.
— Кто ты такой будешь, мальчик,— сурово спросил комиссар товарищ Морозенко,— и где тут будут хозяева мельницы?
— Узенский я,— отвечаю,— Волк Фёдорович. Один я остался на мельнице, за хозяина. А батюшка к родным отбыл.
Тут я не соврал. Просто не уточнил, что эти родные тоже когда-то умерли.
Комиссар возмутился и заявил, что имя у меня какое-то лесное, дикое. Просто не имя, а кличка.
А я ответил, что имя у меня напротив, революционное и передовое. Оно означает — Великий Октябрь, Ленин и Комсомол.
— Что-то всё равно не похоже, что ты, гражданин Узенский, родился после Революции,— заявил мне комиссар,— Большеват ты слишком. Ни за что не поверю, что тебе всего двенадцать годиков.
— А верить и не надо,— отвечаю я,— Всякую веру, я слышал, великий Ленин совсем отменил. Я уже шестнадцать зим пережил и что к чему — соображаю.
— А до революции как тебя называли, товарищ Волк?
— Я совсем маленький был, не запомнил. И для меня уже нет разницы. После революции и так много чего переименовали. Был вот город Царевококшайск. А теперь — Краснококшайск называется. Вот и я переименован. Волк — хорошее имя, не хуже других.
— Вижу,— сказал товарищ Морозенко,— что юноша ты сознательный. Это похвально. Нам тут в глуши очень сознательности не хватает, ещё сильнее, чем электричества. Но что-то слишком сообразительный для сына мельника из такого глухого угла. Наверное, и грамоте учен.
— Не только учен, но и слежу по газетам за последней политикой партии!
— Молодец, товарищ Волк,— похоже, запомнить мою фамилию было для него непросто,— Но всё равно мне кажется, что на это образование пошли деньги, похищенные твоим отцом из усталых рук трудового народа. Мы этот насущный вопрос ещё окончательный разъясним, когда он вернётся. Скоро ли его ждать?
— Этого я знать не могу. Сами знаете, разбой сейчас на дорогах. Может задержаться. Может и навсегда.
— Выдержка у тебя, товарищ Волк, просто на зависть. Быть тебе славным бойцом Красной Армии, если не свернёшь на неправильную дорогу! А пока знай и передай отцу: в деревне решили создать колхоз и нанести этим действием удар по мировому капитализму. Сегодня вечером в Шуледурской избе-читальне будет добровольная лекция знаменитого профессора товарища Грацианова о преимуществах колхозного строительства и образа жизни. И чтобы всем на этой добровольной лекции быть обязательно!
Сказал всё это знаменитый красный командир и товарищ Морозенко — и ушёл по своим делам. А я остался наедине с мёртвым телом отца и без понятия, зачем мой батюшка это сделал и куда теперь жить.
Неужели и правда в газете написали, что мельницы отбирать будут?..
***
Я понимал, почему комиссар не стал толком спрашивать, куда делся мельник. Это для меня Фёдор Узенский — отец и самый близкий из людей. А для них умерший мельник был не больше, чем ещё одним бесполезным осколком старого мира...
Надежды на родню у меня не было никакой. Я даже не знал, где они живут. И потому решил хоронить отца сам и сразу.
Я завернул его в старую шубу, — мёртвому хорошая одежда ни к чему. Взвалил его полегчавшее тело на сани — потому что не положено ехать в смерть на колёсах. И поволок на ближайший погост.
Я уже не мог плакать. Слёзы словно засохли в глазах, и окутали сердце бесчувственной солёной коростой.
Могилу рыл долго, но не замечал времени. Сначала вывалил тело, а потом, словно в суп, начал добавлять то, что поможет отцу выжить среди неживых.
Мешочек с его ногтями — чтобы он мог вскарабкаться в царство мёртвых по скалам загробного мира.
Засушенные цветки шиповника — чтобы отпугнуть змею и собаку, что охраняют ворота.
И кусок холста, отрезанный от праздничной скатерти. Чтобы отец вступил в царство по чистой дороге, как и все приличные люди.
Крест для себя отец заготовил заранее, ещё в революцию. Крест был хорош: и имя написано, и фотография вставлена, и на самом верху — резная кукушечка.
Но оставалось несделанным что-то ещё.
И я знал, что.
Я отошёл в лесок за кладбищем, воткнул ножи, принялся кувыркаться, чувствуя, как рвутся из груди солёные струи...
И у меня получилось!
От радости я даже сплясал среди частокола крестов какой-то неизвестный волчий танец. И уже потом поднял голову к небу, чтобы радостно завыть — но вой застрял у меня в глотке.
Потому что с этими всеми делами я не заметил, что короткий, исхудавший весенний день уже пролетел и солнце уже коснулось деревьев. А значит, вся деревня сейчас собралась в избе-читальне
Там должен был быть и я… Если увидят, что меня нет — что обо мне подумают? Например, что я обиделся на советскую власть из-за мельницы. Я не знал, можно ли так поступать. Но знал другое — товарищ Морозенко такую обиду просто так не оставит!
Я попытался прыгать между ножами и так, и эдак — но человеческий облик не возвращался. Пришлось бежать, какой был.