Шпрот поправил на шее петлю и поморщился: жало. Табуретка шаталась, поскрипывала. Люстра того и гляди могла оборваться — будешь потом как дурак на полу валяться в осколках и штукатурке. Что за жизнь, даже повеситься нормально не дают. Одно слово — дикость.
Густав Платонович Шепотнов уже с минуту скрипел табуреткой, дёргал в кулаке жиденькую бородку, сумлевался. Шпротом его прозвали дети — и очень, между прочим, обидно. Да метко: прицепилось. Так и плавал по школе — шпротом в банке. Надоело.
Не хотелось кончать вот так, просто. Но выбора не было. Учитель русской литературы подозревал, что в другой раз смелости может и не хватить. Трусоват. Знал за собой такую слабость. А кто без греха? Петька Ростов, вон, тоже боялся. Да и сам граф наверняка…
А тут как нарочно: Минобразование навалилось с проверкой, директриса насела — мало ей, бестии, баллов по единому государственному экзамену. Да и с детьми особо не забалуешь. Мода у них повелась — на каждое произведение тиктоки снимать. Когда Пушкина читали, то Онегин с Ленским по всему городу носились, перестрелку устраивали; на Достоевском — топором трясли направо-налево; «Муму» — так вообще щенка в фонтане чуть не утопили. А тут на днях проходили «Шинель», Шпрот открыл очередной «видос», вгляделся — да это ж он и есть! В роли Акакия Акакиевича, на скрытую камеру снят, жиденькие патлы свисают над непроверенными тетрадками, и выражение на лице такое жалостливое — как есть маленький человек! Вот тут чаша терпения у него и лопнула. Пусть маленький, а шинель-то моя! Или галстук…
Шпрот сглотнул: галстук впился в горло. Всё-таки трудно это — вешаться. Не тетрадки проверять.
Над исчерченной мелом доской висели головы классиков: Достоевский, Толстой, Тургенев. Все как один бородатые. Густав Платонович усмехнулся: в хорошую компанию собрался — тоже бородатый, тоже висеть будет…
Вдруг захотелось вспомнить что-то высокое и непременно великое. Из репертуара бородатых классиков. Но в голову лезли только какие-то глупости. В памяти зачем-то всплыла картинка из родительского чата: суровый Лев Николаевич глядит вполоборота, хмурит кустистые брови, снизу подпись: «Мальчик, почему у тебя нет бороды, ты что, гей?»
Эх, посмотрел бы великий учитель, как современные учителя выживают на два МРОТа в месяц. Вмиг бы перестал ёрничать.
Шпрот ещё раз заглянул старцу в глаза. И тут в них что-то блеснуло. Искорка ли, огонёк — то не разглядеть…
Учитель прищурил близорукий глаз, подался вперёд.
— Густав Платоныч?.. — донеслось от двери, взмахнули две косички.
Но Шпрот уже ничего не слышал.
Он падал в светящиеся истиной глаза…
***
— Из петли вытащили: физрук мимо проходил — благо Савраскина такой крик подняла, до четвёртого этажа слышно. Да там и люстра на соплях, сами знаете. Шлёпнулся наш Юный Вертер рыбой об лёд — отделался лёгким испугом, — докладывала завуч, Ева Евгеньевна Завайская, никуда не спеша, степенно, а сама крутила в руках лазерную указку. Кнопка на ней то и дело щёлкалась, отчего на иссиня-чёрной стене директорского кабинета вспыхивала снайперская точка, очень раздражавшая директора общеобразовательной школы № 27 Валентину Германовну Чёрную.
— Короче, — вклинилась в нескончаемый монолог директриса, — что скорой сказали?
— А что? Так и сказали, люстра упала, свалилась на голову, как кирпич, хе-хе, — покашляла в кулачок Ева Евгеньевна. — С кем не бывает? Все под богом ходим, кто куда горазд.
Клац-клац: красная точка погасла и зажглась снова. Директриса чуть дёрнула веком, но выдержки ей было не занимать: второй десяток на посту! Расправила плечи, принаклонилась через стол. А затем включила «взгляд василиска» — точь-в-точь как на уроках истории, когда рассказывала про Николая Первого:
— Ты понимаешь, Ева Евгеньевна, что о правде никто не должен узнать?
Все в школе знали, что на «ты» Валентина Германовна переходит только в исключительных случаях. Завуч сглотнула:
— Как же, понимаю. С физруком говорено, а Савраскину с её хвостами прижмём так, что себе дороже будет. Тут она, ждёт, я с ней как закончу…
— А Шпрот? — продолжала просвечивать взглядом насквозь директриса.
— Кивает, на всё соглашается. С медиками пока сидел, ничего не сказал. А там мы и его…
— Смотри! — Толстый, короткий, словно обгрызенный, палец почти упёрся в очки Евы Евгеньевны. — У нас сегодня инспекция из Рособрнадзора, если вскроется…
— Да что я, не понимаю, что ли? — испуганно моргала завучиха и даже выронила указку — та медленно покатилась по столу. — Вот только есть одна маленькая проблемка.
— Какая? — директриса вскинула бровь василиска.
Указка брякнула об пол.
— Шпрот стал звать себя графом.
***
Лев Николаевич оттопырил глаза, проморгался. Лучше не стало. Вокруг простиралось всё то же редкостное и совершенно безнадёжное убожество.
Люди с измученными лицами в белых халатах, которые всё время ругались на него и на друг друга, ушли. А теперь перед ним стояла какая-то суровая личность — то ли женщина, то ли баба — непонятного сословия.
— Сударыня… — неуверенно начал Лев Николаевич.
Баба подняла короткий мясистый палец и ткнула ему в грудь.
— Значит так, Шпрот, ещё раз такое удумаешь — вылетишь без пособия. А то и в психушку. У нас с такими разговор короткий, смекнул?
— Я, признаться, не очень понимаю…
— А чего тут понимать, дурень? Вешать тут могу только я. А от сумы, да от тюрьмы, как это на Руси говорят, не зарекайся!
Женщина выпятила нижнюю губу и, казалось, уже готова была сплюнуть на пол, но всё-таки что-то её от этого ещё удерживало.
Но Лев Николаевич внезапно оживился, зацепился за мысль, привстал:
— Ах, как это верно, как это верно, сударыня! Русский человек, ввиду несправедливости судебного процесса, совершающегося без любви и вне христианского милосердия, всегда существует в ожидании заключения и сей готовностью уже отчасти искупает многие грехи, коими полнится душа его, и тем обретает себе бессмертие в царствии божием, ибо покаяние его искренне, как слеза.
Сударыня-баба смотрела на него взглядом, очень напоминавшим портреты Николая Первого, с которых царь просвечивал подчинённых в каждом казённом ведомстве до прихода к власти Александра.
— У тебя урок через полчаса, там и будешь поясничать, Толстой недоделанный.
— Почему недоделанный? — эхом повторил граф, но в этот момент женщина всё-таки не выдержала, собрала слюну и сплюнула на пол. Затем снова подняла обгрызенный палец:
— Перед комиссией облажаешься — со света сгною.
После чего повернулась и не оглядываясь вышла в коридор, хлопнула дверью.
Лев Николаевич остался один посреди всё того же убожества. Но главное он услышал: у него будет урок. Урок чего, он не знал. Но это было неважно. Любое знание зиждется на христианском учении и любви к богу.
Он встал и потёр руки: ну-с, детишки, кого тут чему учить надо?
***
Безумные подростки залетали в класс, кричали, размахивали портфелями и валились за парты.
Лев Николаевич стоял у доски и думал о вечном. На душе было покойно, благостно. Как всегда, когда он предвкушал, что сейчас будет совершать более всего угодное Господу дело: передавать заветы Его и любовь юному поколению.
Он поискал глазами икону, но в этой усадьбе их почему-то не было. Даже простенького распятия не нашлось — странно.
Тут зазвенел звонок, в классе постепенно установилась тишина, и граф Толстой повернулся к детям.
Перед каждым лежала тетрадка, пенал, книги и ещё какие-то странные чёрные прямоугольники, так что Лев Николаевич даже сбился с мысли.
— Что это? — он протянул руку и взял прямоугольник с ближайшей парты. Тот был плоский и гладкий, как стекло.
— Извините-извините, сейчас уберу, — засуетилась девочка. — Отдайте.
Чёрный прямоугольник вдруг стал цветным и заорал на весь класс:
— БОМБАРДИРО КРОКОДИЛО! Un fottuto alligatore volante che vola e bombarda i bambini a Gaza e in Palestina. Non crede in Allah, e ama le bombe…
— Дайте, дайте, ну блин, что ж такое, — девочка тыкала по экрану, вся красная от стыда. Наконец, звук прекратился, прибор снова стал чёрным, и школьница упрятала его подальше в портфель.
Лев Николаевич стоял поражённый.
— Что это было?
Класс молчал.
Граф потеребил бороду, заглянул в глаза одному, другому. Все вжимались в парты — и опускали взгляд.
— Что?..
И тут откуда-то сзади тот же странный неживой голос заголосил:
— ШИМПАНЗИНИ БАНАНИНИ! Waa, waa, waa. Bananucci, monkey-monkey-monkey-ucci!..
По классу поползли смешки. А голос всё продолжал выкрикивать бессмысленные итальянские словечки.
Лев Николаевич затопал между рядов. Смех становился громче. За задней партой в гордом одиночестве сидел вихрастый юнец и спокойно смотрел на учителя. Перед ним лежал цветной орущий прямоугольник.
— Да выключи, Маякин, сколько можно, — повернулась к вихрастому какая-то девочка.
— Отвали, Савраскина.
Лев Николаевич навис над мальчишкой, и тот нехотя потянулся к прямоугольнику.
— Что это? — повторил свой вопрос граф.
— Итальянский брейнрот, — пожал плечами Маякин. — Ща, ещё одну.
Он ткнул пальцем в прямоугольник, тот заорал пуще:
— ТРАЛАЛЕЛО ТРАЛАЛА, porco Dio e porco Allah!..
Лев Николаевич наконец смог разглядеть, что происходит в маленьком цветном окошке: гигантская акула стояла в синих лаптях на фоне моря и горела адским огнём. Но хуже всего было то, что она произносила ужасные, богохульные вещи на итальянском языке!
Граф знал итальянский не в совершенстве, но всё-таки читал Данте в оригинале, и теперь, слушая акулу и глядя на смеющихся детей, он вдруг начал догадываться, где находится и что происходит…
Прямоугольник погас. Смешки дотлевали.
— Я понял… — прошептал Толстой. — Так это — ваше новое писание, — он трясущимся пальцем указал на чёрное исчадие зла.
Вокруг стало совсем тихо.
— Это не Аллах, это… Антихрист! — возопил петухом граф и бросился вон из класса.
***
Ева Евгеньевна нарочно оставила кабинет химии открытым, а детям дала лабораторную, чтобы в случае чего иметь пространство для манёвра. Так что, когда Шпрот с воем вылетел в рекреацию, она в секунду цыкнула старосте, чтоб следила за порядком, перешла в класс литературы, где привычным цербером пригрозила детям расправой, и наконец подплыла к сбежавшему учителю.
Густав Платонович в молчании стоял у окна и теребил бороду. Не мигая, он смотрел во двор: грязный снег, чёрный забор, ряды серых хрущёвок.
Завайская подошла и тихонько положила руку ему на плечо. Шпрот вздрогнул, перевёл на неё мутные глаза и тихо спросил:
— Это ад?
— Нет. Двадцать первый век. — Глаза завучихи подёрнулись той же тоской, что сквозила во взгляде великого русского классика. — Сначала тяжело. Но быстро привыкаешь.
— А, то есть вот так всё и будет? И ради чего тогда?.. — Голос Шпрота сорвался. — Шимпанзини тралала… — всхлипнул он и в отчаянии прикусил губу.
Ева Евгеньевна немного подождала, а потом сказала:
— Они хорошие. В душе. Просто не знают, как надо. Мы все не знаем, как надо. Но истина открывается в тиши тем, кто её разыскивает.
Глаза учителя медленно раскрылись. Он повернулся к завучу целиком:
— Менделеев?.. Дмитрий Иваныч?
Завайская усмехнулась:
— Ну а что, думал, ты один здесь вешался, что ли? Да нас тут таких как собак…
— И Николай?..
Дмитрий Иванович кивнула. А потом поднесла палец к губам:
— Ты, главное, на физ-ру не ходи. Там Суворов так ребят гоняет, мама не балуй. Хорошо хоть Альпы далековато…
По лицу Льва Николаевича медленно растекалось понимание происходящего.
Менделеев усмехнулась:
— Всё, граф, иди. Неси свет истины в массы. Только босиком пока не ходи, а то у нас инспекция с минуты на минуту.
***
— ШПРОТИНИ-СПАГЕТТИНИ! Бенэ, бенэ, мамма миа! — горланил Маякин на весь класс, как раз когда в него вернулся Толстой.
Дети притихли. Граф вышел в центр.
— Итак, — сказал Лев Николаевич, — что сегодня по программе?
— «Война и мир», — пискнула староста.
— Однако…
Учитель сел за стол и открыл журнал. Стал водить пальцем по фамилиям.
— А расскажет у нас про неё… Маякин!
Мальчик вскочил, вихри заколыхались. Лев Николаевич поднял на него светящиеся глаза и проникновенно спросил:
— Какова главная идея книги, Маякин? Как ты думаешь?
— Ну, чё, — Маякин завозил ногой, — я думаю, что, типа… Наташке надо было того, а не этого, вот. Дуб там ещё, небо высокое… Описания природы…
— На этом шортсы кончились, — прокомментировал кто-то, но граф нахмурил кустистые брови, и в классе снова стало тихо.
— А как показана в романе тема духовных исканий? — продолжил учитель.
— Ищут, — ответил Маякин. — Да никак не найдут.
Тут отворилась дверь, и в класс один за другим вошли трое строгих людей — по виду совершенно одинаковых и даже бесполых. Сделав знак продолжать, они расположились в конце зала.
— Хорошо, Маякин, а какова позиция автора относительно роли личности в истории?
— Я думаю, хы, — мальчик осклабился, — Тралалело Тралала!
В классе стало тихо, как в гробу.
— Что? — спросил граф.
— Тралалело Тралала, — как ни в чём не бывало повторил Маякин.
Члены комиссии начали переглядываться.
— Поясни мысль, Маякин, — как можно спокойнее сказал Лев Николаевич.
— Ну а чё, типа, всё понятно, — школьник обвёл взглядом класс. А потом поднял глаза к потолку и без пауз выдал: — Личность — ничто в общем потоке истории. Движение масс — оно решает. И таких, как этот буржуазный граф, скинули в миг — с парохода современности. Тралалело тралала, одним словом: гниение мозга. А насчёт этого я так скажу, — Маякин повернулся к портрету Толстого, вскинул руку и продекламировал:
Со всей
обстановкой
в ударной вражде,
со страстью
льва холостого
сорвал
со стены
портреты вождей
и кстати
портрет Толстого.
Класс молчал. Маякин поклонился и, не дождавшись аплодисментов, опустился обратно на место.
Комиссия безмолвствовала.
Лев Толстой встал, маленькими шажочками приблизился к Маякину, наклонился и заговорщицким шёпотом спросил:
— Что, тоже из наших?