Пролог

Свиток был древним. На печати — глаз внутри круга. Глаз смотрел прямо на Алексея, даже когда он поворачивал свиток.

Он работал здесь третий год. Заброшенный фонд, пыльные стеллажи, запах старой бумаги и мышиного помёта. Никто не проверял. Никто не спускался сюда по пятницам, когда в главном хранилище меняли лампы и перекладывали описи. Идеальное место для человека, который устал от людей. От их вопросов, от их ожиданий, от их громких голосов в коридорах.

Алексей провёл пальцем по корешку — кожа истлела, рассыпалась под пальцами. Свиток лежал на дне коробки из-под обуви. Без описи, без номера, без единой пометки в электронном каталоге. В дальнем углу стеллажа «Сектор 7‑Г», заваленный советскими отчётами о заготовке льна. Алексей полез туда за картой для диссертации — старой межевой схемой уезда, которую обещал директор архива, — и нашёл это.

Пергамент был тёплым. В архиве всегда было холодно — кондиционеры не выключались даже зимой, потому что кто-то когда-то боялся жучков. Но свиток лежал на ладони как живой. Алексей развернул его, осторожно, боясь порвать. Буквы — незнакомые, угловатые, похожие на трещины в глине. Ни один из языков, которые он учил на истфаке. Но он понял, что читает их. Слова проступали в сознании сами, даже когда он отводил взгляд.

«Тот, кто прочтёт это, будет перенесён в мир, где магия искажает реальность. Там он станет Пустотой — уничтожителем проклятий. Но заплатит воспоминаниями. Тысяча шотов — тысяча дней, прожитых в прошлой жизни. Когда они кончатся, ты забудешь себя и станешь одним из них.»

Алексей усмехнулся. Студенческая шутка? Заброшенный фонд, старый свиток, прикол от бывшего практиканта? Он проверил коробку — внутри ничего, кроме газетной обёртки 1987 года и засохшего таракана.

— Чепуха, — пробормотал он, но дочитал до конца. До последней буквы, до последней чёрточки в угловатой вязи.

Пергамент вспыхнул.

Белым. Холодным светом, который не грел, а высасывал тепло из пальцев, из лица, из груди. Алексей хотел отбросить свиток — тело не слушалось. Свет шёл сквозь пальцы, заливал архив. Стеллажи плавились, коробки с документами превращались в чёрный пепел, который поднимался к потолку. Потом вспышка — и сквозь закрытые веки стало видно кости. Свои собственные рёбра, череп, позвонки — как на рентгене.

Тишина.

Он очнулся под обломками. Камень придавил грудь — не вздохнуть. В лёгких пыль, горло сжато. По виску течёт тёплая жидкость. Кровь. Он попробовал пошевелить рукой — левая не слушалась, правая упиралась в что-то острое.

Сон, подумал Алексей. Сейчас проснусь. Вскочу, опрокину стул, и Палыч из соседнего кабинета постучит по батарее: «Молодой человек, вы там живы?»

Но боль была настоящей. Реальной. Тупой и тягучей, как зубная, только везде сразу.

Он лежал, теряя сознание, снова приходя в себя. А потом сквозь звон в ушах пробились голоса. Лязг металла, скрежет камня. Кто-то разбирал завал сверху.

— Третий за эту седмицу, — голос низкий, с хрипотцой. — Куда его?
— К чистильщикам, — ответил второй, молодой, с ломкими нотками. — У них рук не хватает. Вчера двоих положили в стеклянном лесу.

Грубые руки схватили за плечи, дёрнули. Мир перевернулся. Боль взорвалась в ноге — Алексей закричал, но кто-то зажал ему рот грязной тряпкой. Пахло потом, машинным маслом и чем-то сладковатым — может, кровью, может, гнилью.

— Тихо, — рявкнул первый. — Назовёшь тварей — убью сам. Без разговоров.

Он открыл глаза. Вместо потолка архива над ним было серое, тяжёлое небо. Без солнца, без цвета — изнанка небосвода. Из земли торчали осколки стекла — размером с кинжал, с человеческий рост. Город из чёрного камня лепился домами-зубами, окна-глазницы смотрели слепо.

Люди в капюшонах вытащили его из щебня. Алексей провёл рукой по лицу — пальцы были чужими: тонкие, бледные, в шрамах. Своя, но не своя рука. Он посмотрел на левое запястье — там, где у Алексея были дешёвые японские часы с царапиной на стекле, теперь горела полоска. Тысяча маленьких делений. Все белые.

— Где я? — спросил он. Голос сел, прозвучал чужим — ниже, хриплее, чем он помнил.

Мужчина в капюшоне склонился над ним. Лицо молодое, изрезанное мелкими шрамами — не от боя, от стеклянной пыли, которая въедается в кожу и режет годами. Глаза жёлтые, с вертикальным зрачком. Не человек. Или уже не совсем человек.

— В Трещине. Добро пожаловать в ад, приятель. Надеюсь, ты умеешь делать хоть что-то полезное, потому что кормить дармоедов здесь не принято.

Мужчина сплюнул на пепел и отвернулся.

«Ты теперь Пустота», — сказал Гончий позже, когда Алексей смог стоять. Гончий — так звали того, с жёлтыми глазами. Он был старшим в отряде чистильщиков, которые нашли Алексея в завале. Они же и объяснили — коротко, без жалости, как объясняют приговор.

— Смотри.

Гончий кивнул на левое запястье Алексея. Там, где раньше были часы, горела полоска. Тысяча маленьких делений. Семь из них были тёмными, почти чёрными.

— Тысяча шотов. Семь ты уже потратил — пока валялся без сознания и пока мы тащили тебя сюда. Касаешься проклятий — уничтожаешь их. Но каждое касание стирает одно воспоминание о твоей прошлой жизни. О Земле, как вы её называете. Тысяча шотов — тысяча дней, которые ты прожил там. Когда они кончатся — забудешь себя. Станешь как они.

Гончий махнул рукой в сторону пустоши. Там, у горизонта, брели серые фигуры — полупрозрачные, с белыми глазами. Пустоты, дошедшие до конца.

— А если откажусь? — спросил Алексей.

— Умрёшь. — Гончий пожал плечами. — Быстрее, чем думаешь. Или превратишься в Отражение. Это хуже.

Первый шот случился на четвёртый день. Гончий вывел его на пустошь — показать, как работает дар. В трёхстах метрах темнело гнездо — пульсирующая груда камней, из которой тянулись стеклянные щупальца.

— Подойди. Уничтожь.

Алексей шагнул вперёд. Холод внутри щёлкнул — как если бы в груди захлопнулся замок. Из ладони ударил белый свет. Две твари — не люди, не звери, нечто среднее — рассыпались в прах. Гнездо схлопнулось, оставив после себя круглую воронку с идеально гладкими стенами.

Счётчик мигнул. 992.

Он забыл имя своей первой учительницы в школе №14. Нина Петровна? Или Светлана Борисовна? Неважно. Он больше никогда не вспомнит.

Вечером, у костра, Кость — молодой чистильщик с детским лицом и шрамом через всю шею — рассказывал байку. Все смеялись. Алексей попытался засмеяться — и понял, что не может. Он помнил как смеяться. Механику: открыть рот, напрячь диафрагму, издать звук. Но само чувство — лёгкая радость без причины, тепло в груди, расслабление — исчезло. Осталась только пустота.

— Что ты забыл? — спросила Игла — единственная женщина в отряде, низкая, коренастая, с выбритым затылком.

— Не знаю, — ответил Алексей.

Он не знал. Он никогда не узнает. Потому что на Земле у него была девушка Катя, и он помнил её имя, помнил, что она любила чёрный кофе и не выносила запаха сигарет. Но забыл, как она смеётся. Забыл, как её голос звучит, когда она зовёт его по имени.

Они не спрашивали, как его зовут. Первые три дня. А потом Гончий сказал: «Здесь имена дают за способности. Тебя будут звать Кир. Инструмент. Кирка. Которой долбят стены. Ты будешь долбить проклятия, пока не рассыплешься».

Алексей хотел возразить. Сказать, что у него есть имя, что он не вещь, что он вернётся домой, откроет этот чёртов свиток и всё объяснит — ректору, декану, Палычу из соседнего кабинета. Но Гончий ушёл, не слушая.

Ночью Кир лежал в каменной нише, дышал болью и пытался запомнить лицо матери. Оно ускользало каждую ночь. Он шептал: «Татьяна Владимировна, светлые волосы, родинка над губой». Заучивал как молитву. Потому что знал: скоро начнёт забывать и это.

Утром он проснулся и понял, что не помнит имени отца. Того, кто остался на Земле. Исчезло. Растворилось в сером тумане, как будто его никогда и не было.

Он сел на лежанке, сжал кулак до хруста и прошептал новое имя.

— Кир.

Оно легло на язык тяжело, как камень. Но не выпало.

Загрузка...