Шелест одноразовых халатов походил на шепот мертвецов, перешептывающихся в предвкушении предстоящего пиршества. Воздух в операционной № 3 был стерильно-холодным, пахшим озоном, железом и чем-то еще — едва уловимым запахом тления, который не могла победить даже мощнейшая система вентиляции. Доктор Артур Вольф привык к этому запаху. Он был его парфюмом, ароматом власти над жизнью и смертью. Но сегодня он пахнет историей. Историей, которую напишет его скальпель.
Свет хирургических ламп, ослепительно-белый и безжалостный, отражался в стальных поверхностях оборудования, создавая ощущение, что они находятся внутри гигантского, стерильного алтаря, где вот-вот совершится некое жуткое таинство. Тени от людей и аппаратов, длинные и искаженные, плясали на стенах, словно нетерпеливые зрители на древнем ритуальном действе.
— Стабильно? — его голос, низкий и безразличный, разрезал тишину, нарушаемую лишь монотонным писком кардиомониторов, напоминающим тиканье часов на гигантских, невидимых часах, отсчитывающих последние мгновения старого мира.
— Пациент А, тело: давление 120 на 80, сатурация девяносто семь. Пациент Б, голова: активность мозга на уровне альфа-ритмов, глубокая седация. Все системы готовы, доктор, — отозвался анестезиолог, доктор Ли. Его пальцы, тонкие и нервные, порхали над сенсорной панелью управления, вводя цифры, которые определяли грань между жизнью и смертью, между научным прорывом и кошмаром из древних мифов. Его лицо под маской было бледным, на лбу выступили капельки пота, которые он смахнул тыльной стороной запястья.
Артур Вольф медленно, с театральной торжественностью, подошел к первому столу. Тело. Оно лежало под простыней, скрывающей все, кроме контуров. Когда санитар откинул ткань, несколько человек в операционной невольно ахнули. Это было не просто тело. Это был монумент мышечной силе, доведенной до абсолюта. Каждый мускул, каждая связка были вылеплены годами изнурительных тренировок и, как знал Вольф, актами немыслимого насилия.
При жизни этого колосса звали Габриэль Морс, приговоренный к смертной казни за серию жестоких, ритуальных убийств, потрясших весь штат. Он не просто убивал — он расчленял, оставляя на местах преступлений сложные, бредовые символы, выложенные из внутренностей жертв. Теперь это был просто сосуд, идеальный контейнер для хрупкого груза. Его собственная голова была удалена неделю назад аккуратным, циркулярным распилом. Тело было сохранено, подключено к системам жизнеобеспечения, и теперь оно дышало ровно и глубоко, грудь поднималась и опускалась в механическом ритме, ожидая нового хозяина. На мощных плечах и руках, покрытых синевой татуировок, виднелись старые шрамы — свидетельства уличных драк и, возможно, сопротивления жертв.
Вольф провел рукой в стерильной перчатке по холодной коже плеча. Он чувствовал под ней пульсацию крови, бегущей по артериям. Это была мощь. Первобытная, животная мощь. И он, Артур Вольф, станет тем, кто обуздает ее, направит в новое, благородное русло.
Он перешел ко второму столу. Здесь царила совершенно иная атмосфера. Если первый стол источал грубую силу, то второй — хрупкость, угасание. То, что Вольф в протоколах называл «Пациент Б, голова», было всем, что осталось от Лео Вэнса.
Лео Вэнс. Гениальный виолончелист, виртуоз, чье исполнение Баха заставляло плакать самых закоренелых циников. Его тело, худощавое и изящное, пожирала агрессивная, молниеносная форма саркомы. Болезнь, словно злобный демон, пожирала его изнутри, но пощадила лишь одно — его мозг, его разум, его душу, ту самую, что рождала божественную музыку.
От тела осталась только эта голова, бледная, почти восковая, с закрытыми глазами. Она покоилась на специальной подставке, обернутая стерильными салфетками. К ней были подведены десятки трубок и проводов. Одни подавали кислород и питательные растворы прямо в сонные артерии, другие считывали малейшие колебания мозговой активности. Она жила. Отдельно. Без легких, без сердца, без рук, что держали смычок. Рот был приоткрыт, и оттуда с едва слышным шипением выходила дыхательная смесь. Зрелище было одновременно жутким и печальным — символ величайшего триумфа медицины и ее величайшего кощунства.
— Начинаем, — произнес Вольф, и это прозвучало не как констатация факта, а как древнее заклинание, обряд инициации в неведомое.
Скальпель в его руке был продолжением воли. Лезвие блеснуло под лучами ламп, и первый разрез был сделан. Он работал с фантастической, почти машинной точностью. Это была не просто операция, это был перформанс, симфония плоти и стали, где дирижером был он, а оркестром — его команда, отточенный механизм, двигавшийся в идеальном, выверенном до миллиметра ритме.
Они переживали сосуд за сосудом, нерв за нервом, мышечную ткань за тканью. Костные пилы, с их противным, нытьющим визгом, огласили воздух, когда разделяли позвоночники. Звук был похож на скрежет по стеклу, смешанный с хрустом ломаемых сухих веток. От него сводило зубы и пробегали мурашки по коже даже у самых опытных хирургов.
Вольф не видел людей. Он видел пазл. Величайший пазл, который когда-либо пытался собрать человек. Соединить спинной мозг — эту божественную, невероятно сложную проволоку, передающую волю плоти, команды мозга мышцам. Сшить нервы, словно распутавшиеся нити судьбы, пытаясь вернуть им утраченную связь. Каждый микроскопический шов, сделанный под огромным увеличением микроскопа, был шагом в неизвестность, прыжком в пропасть, дно которой не мог предугадать никто.
Операция длилась восемнадцать часов. За это время солнце успело взойти и сесть за горизонт, но в ослепительно-белой операционной время потеряло всякий смысл. Когда последний, символический шов был наложен, а системы двух пациентов объединены в одну, в комнате воцарилась мертвая, гробовая тишина, нарушаемая лишь монотонным гудением аппаратов. Все, от ассистентов до санитарок, смотрели на существо, лежащее на единственном операционном столе.
Тело Габриэля Морса увенчивалось головой Лео Вэнса. Странно, но гибрид не выглядел чудовищным. Лицо виолончелиста, бледное и утонченное, обрамленное мощной, бычьей шеей убийцы, казалось спящим, почти умиротворенным. Шов на шее, аккуратный и ровный, был почти незаметен под слоем антисептика. Казалось, так и должно было быть.
— Подаем импульс, — скомандовал Вольф, и его голос прозвучал неестественно громко в этой тишине.
Дефибрилляторы гудели, набирая заряд. Тело дернулось, мощные мышцы напряглись в едином, судорожном порыве, словно существо пыталось сбросить с себя невидимые оковы. На экране кардиомонитора ровная, зеленая линия взметнулась в хаотичный, судорожный танец желудочков, а затем, сделав несколько неуверенных скачков, выстроилась в устойчивый, сильный, уверенный ритм.
— Сердце бьется, — кто-то из хирургов прошептал это, и в его голосе слышалось не столько облегчение, сколько неподкупный ужас.
— Начинаем отход от седации, — сказал доктор Ли, его пальцы снова забегали по панели.
Прошло десять минут. Двадцать. Тридцать. Команда замерла в ожидании, превратившись в ряд застывших, заляпанных кровью статуй. Вольф стоял, скрестив руки на груди, его лицо под маской было каменной маской, но внутри все пело гимн собственной гениальности. Он сделал это. Он перехитрил саму смерть, он украл у нее добычу и сшил ее заново по своему усмотрению.
И тогда, спустя тридцать семь минут, веки на лице Лео дрогнули.
Медленно, тяжело, словно против своей воли, они открылись.
Все в операционной затаили дыхание. Тишина стала настолько плотной, что в ушах начинал звенеть собственный кровоток.
Глаза были мутными, затуманенными, невидящими. Они блуждали по ослепительно-белому потолку, не в силах сфокусироваться. Зрачки были расширены. Губы, бледные и сухие, шевельнулись, пытаясь сформировать звук.
— Лео? — тихо, но четко, как при гипнозе, произнес Вольф, приближаясь. — Лео, вы меня слышите? Вы в безопасности. Операция прошла успешно. Все позади.
Взгляд, блуждавший по потолку, медленно пополз вниз и сфокусировался на лице Вольфа. Глаза, некогда полные музыки и света, теперь были пустыми, как два заброшенных колодца. И в них не было ни благодарности, ни страха, ни растерянности от чуда возвращения к жизни. В них было что-то… чужое. Темное и неподвижное, как вода в глухом лесном омуте.
Губы снова дрогнули, выдыхая хриплый, едва слышный, обрывающийся звук. Не слово. Не стон. Это был обрывок чего-то нечленораздельного, первобытного, звук, который могло бы издать существо, впервые увидевшее свет.
— Не… мое… — прошептал рот. Голос был слабым, это был голос Лео, но тембр… тембр был чуть более низким, грубоватым, идущим от новых, мощных голосовых связок.
— Что не ваше, Лео? Тело? — настойчиво, почти с раздражением, спросил Вольф. Его триумф немного померк от этой неблагодарности. — Да, это не ваше прежнее тело. Оно было безнадежно больно, отравлено, разъедено болезнью. Это новое, сильное, здоровое тело. Вы будете жить. Вы будете играть. Вы должны быть благодарны.
Глаза на лице Лео закатились, показав белки, испещренные лопнувшими сосудами. Тело, лежавшее до этого неподвижно, вдруг содрогнулось. Не судорогой, а каким-то целенаправленным, мощным движением. Пальцы на огромных, жилистых руках сжались в кулаки, костяшки побелели от натуги, издав тихий хруст.
— Не мое… — повторил шепот, но на этот раз в нем слышалась уже не растерянность, а растущая, когтистая, животная паника. — Кровь… чужая кровь… горит…
— Это временный диссонанс, — быстро, обращаясь больше к команде, чем к пациенту, сказал Вольф. — Мозг получает сигналы от нового тела. Ему нужно время на адаптацию, на перезагрузку. Это как подключить новую, незнакомую клавиатуру к старому компьютеру. Седацию.
Доктор Ли кивнул и ввел дозу релаксанта. Судороги прекратились, кулаки разжались, обнажив ладони, испещренные грубыми мозолями, чуждыми рукам музыканта. Глаза закрылись. Но на лице, таком тонком и одухотворенном, застыла гримаса невыразимого, леденящего душу ужаса. Это был не испуг больного человека. Это был ужас души, заглянувшей в самую бездну.
---
Первые сутки прошли в относительном, зыбком спокойствии. Пациент, которого Вольф в своих записях теперь с некоторой иронией называл «Габрио», находился в медикаментозном сне, погруженный в искусственный летаргический сон. Его показатели были стабильны, жизненные функции в норме. Казалось, худшее позади. Кризис миновал.
Вольф сидел в своем кабинете, попивая холодный, горький кофе и набрасывая пресс-релиз. Он представлял себе заголовки: «Доктор Артур Вольф совершил величайший прорыв в истории медицины!», «Смерть побеждена! Трансгуманизм стал реальностью!». Его имя будет в учебниках. Его статуя будет стоять перед институтом. Он будет новым Прометеем, принесшим человечеству не огонь, но бессмертие.
В дверь постучали. Стук был нервным, отрывистым. Вошла доктор Эмили Стоун, его правая рука, блестящий нейрохирург. Ее лицо, обычно спокойное и сосредоточенное, было бледным, под глазами залегли темные тени.
— Артур, нам нужно поговорить. Срочно. Об ЭЭГ.
— Что с ним? — Вольф отложил ручку. — Нестабильность? Скачки?
— Не с ним. С ними. — Она положила перед ним распечатку энцефалограммы. Бумага была испещрена волнистыми линиями. — Смотри. Во время операции, когда мы соединили системы, я начала записывать общую энцефалограмму, как ты и просил. Первые часы — полный хаос, как и ожидалось. Мозг бушевал, тело отвечало случайными импульсами. Но потом… видишь эти всплески?
Вольф присмотрелся. Среди беспорядочных, хаотичных волн проступали странные, синхронные, ритмичные паттерны. Они были чужды и мозгу Лео, и тому, что осталось от Габриэля, который, по идее, должен был быть мертв. Это были не альфа-ритмы, не бета-ритмы. Это было что-то другое. Медленное, настойчивое, ползучее.
— Это артефакты от оборудования, Эмили, — отмахнулся он. — Наводка от дефибриллятора или от системы охлаждения. Ты знаешь, какая здесь сложная электроника.
— Нет, Артур, — ее голос дрогнул. — Я все проверила. Трижды. Отключала все по очереди. Это не артефакты. Это… реакция. Диалог. Мозг Лео посылает сигналы, а спинной мозг, периферическая нервная система тела… отвечают. Но не так, как должно быть. Они отвечают собственной, примитивной, но осмысленной активностью. Смотри — вот ответ на всплеск страха в коре. А вот… реакция на мнимый болевой импульс. Но реакция не защитная, а… агрессивная.
— Ты говоришь, будто у тела есть свой разум? — Вольф фыркнул и отпил кофе. Горьковатый вкус бодрил. — Это абсурд. Тело — это машина, биологический робот. Мозг — пилот. Мы просто поменяли пилота в кабине.
— А если пилот сел не в свою машину, Артур? — Эмили пристально смотрела на него, ее глаза были полны тревоги. — Или если в машине… остался старый пилот? Не мозг, нет. Но нечто иное. Память. Инстинкт. Призрак.
Они посмотрели друг на друга. В воздухе повисло невысказанное. Теории, легенды, страшилки, которые ходят среди медиков за кружкой кофе в три часа ночи. О клеточной памяти. О мышечной памяти, которая хранится не в мозге, а в самой плоти. О том, что в теле, особенно в теле, прожившем такую жизнь, как у Габриэля Морса, может остаться некий отпечаток. Эхо. Отголосок той тьмы, что копилась в нем годами.
— Продолжай наблюдение, — отрезал Вольф, отворачиваясь к компьютеру. — Но держи это при себе. Никакой паники, никаких разговоров в курилке. Мы ученые, а не суеверные старухи.
Эмили молча кивнула и вышла, оставив его наедине с распечаткой. Вольф взял листок. Эти синхронные всплески… они и впрямь были странными. Они напоминали… танец. Жуткий, немой танец двух чужих друг другу сущностей.
Ночью его разбудил пронзительный, оглушительный рев сирены, исходящий из его же собственного планшета. Экран мигал красным. Тревога. Палата интенсивной терапии. Пациент «Габрио».
Он сбросил одеяло, на ходу натягивая халат. Сердце бешено колотилось в груди, но не от страха, а от гнева. Что-то пошло не так? Отторжение? Инфекция?
Когда он ворвался в палату, его встретила картина, от которой кровь стыла в жилах и разум отказывался верить в увиденное.
Габрио лежал на кровати, его глаза были закрыты, тело обездвижено ремнями. Но оно не было спокойным. Все тело было в движении. Не в судорогах, нет. Это были точные, выверенные, почти осмысленные движения. Пальцы правой руки сжимались и разжимались с такой силой, что слышался хруст суставов, будто он сминал в ладони невидимую пружину или… горло. Левая рука, могучая, с шрамами на костяшках, совершала короткие, рубящие движения в воздухе, описывая зловещие дуги. Ноги перебирали простыни, как бы ища опору, будто существо пыталось встать и куда-то пойти. Движения были сильными, резкими, лишенными изящества Лео, но полными какой-то животной, хищной грации.
— Он так уже час, — испуганно прошептала дежурная медсестра, ее лицо было белым как мел. — И… он что-то говорит. Все время. Одни и те же слова.
Вольф, преодолевая оцепенение, наклонился. Запах пота и чего-то кислого, животного, бил в нос. Шепот был едва слышен, хриплый, исходящий не из гортани, а из самой глубины грудной клетки, будто говорили не легкие, а сама плоть.
— …глубже… тупой нож… тупой… рвет связки, а не режет… слышишь, как хрустит?.. Как трескается… как гребаная веточка…
Это был не голос Лео. Это был низкий, скрипучий, гортанный, животный голос. И слова… слова были не словами музыканта, вдохновленного Бахом и Моцартом. Это был язык скотобойни и темных переулков.
Вольф резко выпрямился, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки.
—Увеличить седацию! Немедленно! Вдвое!
Когда препарат подействовал, тело постепенно успокоилось, движения стали вялыми, а затем прекратились вовсе. Но на лице Лео, таком тонком и одухотворенном, застыла чужая улыбка. Жестокая, самодовольная, зловещая. Улыбка Габриэля Морса.
---
Наступил день, когда Габрио пришел в себя окончательно. Седацию ослабили до минимума. Он лежал, прикованный к кровати мягкими ремнями, и смотрел в огромное окно, за которым плыли безразличные белые облака. Вольф стоял рядом с Эмили, наблюдая за ним.
— Лео? — тихо позвал Вольф. — Лео, как вы себя чувствуете?
Прошла минута. Затем голова медленно, с видимым усилием, повернулась. Шея, мощная и жилистая, напряглась. Глаза были ясными, сознательными, но в их синеве, некогда чистой и прозрачной, теперь плавало что-то темное, мутное, как нефтяная пленка на воде.
— Доктор Вольф, — голос был слабым, это был голос Лео, узнаваемый тембр, но с новым, грубым, бархатисто-хриплым оттенком, который шел от мощных легких и голосовых связок Морса. — Я… помню музыку. Виолончель. Концерт Дворжака. Я помню каждую ноту, каждый переход, каждый взмах смычка. Я чувствую дерево грифа под пальцами… — он замолчал, глотая воздух с усилием, будто ему не хватало объема новых легких. — Но когда я пытаюсь ее представить, воспроизвести в голове… я слышу крики. Не крики ужаса. А… крики ярости. И… смех.
Он помолчал, его взгляд снова устремился в окно, но видел он явно не облака.
— Я чувствую свои руки. Эти руки… — он с трудом, преодолевая сопротивление ремней и собственную слабость, поднял правую руку. Он смотрел на мощную, покрытую густыми темными волосами и синими татуировками ладонь с толстыми, короткими пальцами. — Они помнят… как ломать кости. Я чувствую под пальцами… податливость. Хруст. Я чувствую тепло чужой крови на коже, которой нет. Я закрываю глаза и вижу чужие лица. Искаженные не страданием, а… ужасом. Последним, ледяным ужасом, который я… который они помнят.
— Это фантомные воспоминания, Лео, — сказал Вольф, стараясь звучать спокойно и убедительно, как врач у постели трудного больного. — Мозг интерпретирует нервные импульсы от нового тела. Он получает сигналы от мышц, от нервных окончаний, которые годами тренировались на определенные действия. Это пройдет. Вам нужно научиться контролировать это. Отсекать эти сигналы. Доминировать над телом.
— Контролировать? — Лео горько усмехнулся, и это прозвучало дико, нелепо в его новом, грубом голосе. Усмешка была лишена тепла, в ней была только горечь и отчаяние. — Доктор, это не воспоминания. Это не сигналы. Это оно… живет во мне. Оно шевелится. Оно дышит. Оно слушает нас с вами. И оно… голодное.
Вольф приказал усилить психологическую поддержку. К Лео приходили лучшие психотерапевты. Но каждый день приносил новые, все более изощренные кошмары.
Лео, пытавшийся по просьбе врачей шевелить пальцами, чтобы восстановить нейронные связи для будущей игры на виолончели, вдруг с нечеловеческой, дикой силой вонзал их в матрас, разрывая ткань и поролон насквозь, и рычал от ярости, пока санитары не вкалывали ему успокоительное.
Он описывал запахи, которых не могло быть в стерильной палате — запах пота и крови, запах страха, исходящий от жертвы, сладковатый запах разложения и дешевый, удушливый парфюм, который, как позже выяснилось из дела, любила использовать одна из жертв Морса.
Он просыпался с душераздирающим криком, потому что ему снилось, что он заживо хоронит кого-то в сырой, холодной земле, и он чувствовал во рту вкус земли, глины и… крови. И он подробно описывал, как холодная земля давит на грудь, как трудно дышать, и это было не воспоминание жертвы, а воспоминание самого убийцы, получавшего от этого удовольствие.
Но самое жуткое, самое необъяснимое началось позже.
Однажды Вольф застал его стоящим перед большим зеркалом в ванной комнате. Ремни с него сняли на время гигиенических процедур. Лео смотрел на свое отражение — мощное, покрытое татуировками и шрамами тело убийцы с его собственной, интеллигентной, бледной головой. Он стоял неподвижно, его лицо было искажено гримасой отвращения и страха. Но его правая рука, та самая, что рвала матрас, медленно, независимо от воли, поднималась и легла ему на горло. Пальцы сжались. Сначала слабо, потом все сильнее.
— Что вы делаете? — резко крикнул Вольф, подбегая к нему.
Лео повернулся. Его лицо было залито слезами, в глазах стоял панический, животный ужас.
— Я не делаю этого, доктор, — прошептал он, и его голос сорвался на писк. — Оно делает. Оно хочет знать, каково это… сдавить эту шею. Мою шею. Понять, каково это — чувствовать, как жизнь уходит из этого тела.
Вольф с силой отдернул его руку. Пальцы были холодными и влажными. С этого дня он приставил к палате круглосуточную охрану из двух самых крупных и сильных санитаров. Он понимал, что теряет контроль над ситуацией, над пациентом, над экспериментом. Но отступить было нельзя. Он вложил в этот проект все — деньги, репутацию, всю свою жизнь, всю свою веру в науку.
Он провел МРТ, ЭЭГ, всевозможные нейрофизиологические тесты. Мозг Лео был физически невредим. Не было ни кровоизлияний, ни опухолей, ни признаков отторжения. Но активность… Эмили была права. Шла какая-то немыслимая, титаническая борьба. Две нейронные сети, два паттерна существования, два разных вида памяти, сшитые воедино, не сливались, а враждовали, как два скорпиона в банке. И тело, эта огромная, первобытная, заряженная насилием сила, начинало побеждать. Оно не просто подчиняло себе мозг. Оно перестраивало его, заставляя нейроны Лео выстраиваться в чужие, чудовищные паттерны.
---
Апогей кошмара наступил на двенадцатую ночь.
Вольф спал в своем кабинете, с головой уйдя в бумаги и распечатки, пытаясь найти решение, какой-то ключ. Его разбудил не просто рев сирены, а оглушительный, пронзительный вой, смешанный с звуком бьющегося стекла и дикими, нечеловеческими криками. Сигнал тревоги из палаты Габрио.
Он выскочил в коридор, на ходу натягивая халат. Дверь в палату была выломана, изнутри доносились душераздирающие звуки — низкое, гортанное рычание, смешанное с высоким, исступленным плачем и мольбами.
Вольф застыл на пороге, его мозг отказывался обрабатывать информацию.
Габрио стоял посреди комнаты, залитой осколками разбитой лампы и каплями крови. Один из охранников, молодой парень по имени Майк, лежал в углу в неестественной позе, его голова была вывернута под невозможным углом, пустые глаза смотрели в потолок. Второй охранник, огромный, двухметровый Джек, был прижат к стене мощной, как стальной лом, рукой Габрио. Лицо Джека было синим от удушья, он беспомощно барабанил ногами по стене.
И Лео… он делал две вещи одновременно. Это было самое жуткое зрелище, которое Вольф видел за всю свою жизнь.
Его лицо, его рот, его голосовые связки, принадлежавшие Лео, рыдали, испускали хриплые, разбитые мольбы:
—Помогите! Ради Бога, остановите это! Я не хочу! Он заставляет меня! Я не могу это остановить! Он сильнее!
А его тело действовало. Другая рука, не участвовавшая в удержании охранника, методично, с чудовищной, нечеловеческой силой, била кулаком в бетонную стену. Удар. Треснул кафель, посыпалась штукатурка. Удар. Брызнула кровь из его собственных разбитых костяшек, но он, казалось, не чувствовал боли. Удар. И все это время из его горла вырывался низкий, гортанный, довольный смех. Это был диалог. В одном теле. Два сознания, две души, два демона говорили и действовали одновременно, боролись за контроль над единым организмом.
— Видишь? — рыдал голос Лео, слезы текли по его щекам. — Видишь, что он творит?! Он убил его! Он убьет и этого!
—Молчи, червь! — рычало его же горло другим, чужим, скрипучим голосом. — Я покажу тебе настоящую силу! Это не твое жалкое вождение смычка по струнам! Это — власть! Я научу твои руки не извлекать жалкие звуки, а ломать хребты! Чувствуешь эту мощь? Это — жизнь!
Вольф оцепенел от ужаса. Он видел не пациента. Он видел поле битвы, титаническую схватку, происходящую в одной плоти. Он видел психику, разорванную надвое, и торжество того, что было темнее, примитивнее и сильнее.
Прибежала остальная охрана, санитары с шприцами-дротиками. Потребовались огромные, лошадиные дозы транквилизаторов и миорелаксантов, чтобы усмирить гибрида. Когда тело Габрио наконец обмякло и рухнуло на пол, в палате воцарилась звенящая, давящая тишина, нарушаемая лишь прерывистыми, булькающими всхлипами Лео, который, казалось, на секунду вернул себе контроль. Его связали ремнями и перенесли на кровать.
Его глаза, полые, пустые, как после пытки, уставились на Вольфа. В них не было ни надежды, ни упрека. Только бесконечная, всепоглощающая усталость и ужас.
— Вы… — прошептал он, и его голос был тихим, как шелест осенних листьев. — Вы впустили его в меня. Вы открыли дверь и впустили демона. Вы связали меня с ним навеки. Убейте меня. Умоляю вас. Пока он не сделал чего-то еще более непоправимого. Пока он не выбрался наружу.
Вольф, бледный как полотно, с трясущимися руками, покачал головой.
—Нет. Я не могу. Я… я найду способ. Я должен исправить это. Я…
— Вы ничего не должны! — крикнул Лео, и в его голосе снова, как судорога, проступила чужая, знакомая хрипота. — Вы обрекли нас обоих на ад! Он сильнее. Он учится. Он… любит это. Ему нравится моя боль. Ему нравится мой страх. Он питается им.
Глаза закатились, и тело погрузилось в глубокий, искусственный сон, в единственное убежище, которое у него оставалось.
---
Следующие несколько дней были затишьем перед самой страшной бурей. Габрио находился в коматозном состоянии под постоянным, бдительным контролем. Вольф не отходил от мониторов, анализируя каждую кривую, каждую вспышку на ЭЭГ. Он видел, как паттерны, принадлежащие «эху» Морса, становились все ярче, все агрессивнее, все более доминирующими. Они не просто отвечали на сигналы мозга Лео. Они атаковали их, подавляли, переписывали, как вирус, заражающий компьютерную программу.
Эмили Стоун была права с самого начала. Они не просто сшили голову с телом. Они воскресили нечто. Они не дали жизнь музыканту. Они дали призраку в машине, демону памяти, запертому в плоти, новую, ужасающую форму существования. Они создали химеру не только на физическом, но и на психическом уровне.
Вольф понимал, что единственный выход, последняя отчаянная попытка — это попытаться хирургически изолировать, выжечь те участки мозга, которые теперь отвечали за эти паразитические воспоминания, за этот чужой инстинкт. Это было безумием, игрой в русскую рулетку с пятью патронами в барабане, но другого выхода не было. Он не мог просто так убить свое творение. Свое детище.
Он назначил операцию на вечер. Тихо, без лишних свидетелей.
Ночь опустилась на исследовательский центр, тяжелая, беззвездная, бархатно-черная. В операционной снова царила напряженная, гробовая тишина. Габрио лежал на столе, его голова была зафиксирована в стереотаксической станине. Вольф, Эмили и доктор Ли в полном одиночестве готовились к самому отчаянному, самому кощунственному шагу в своей карьере. Они собирались калечить мозг, чтобы спасти… а чтобы спасти что? Душу? Ее, казалось, уже не существовало.
— Начинаем стереотаксическое картирование, — произнес Вольф, и его голос дрогнул, выдав все его напряжение.
Они работали часами, сканируя мозг, пытаясь вычленить вакханалию нервных сигналов, отделить зерна от плевел, личность Лео от сущности Морса. Это была ювелирная, адская работа. И тут Вольф заметил нечто, от чего у него похолодело внутри.
— Смотри, — он показал на экран, где разноцветными огнями полыхала карта нейронной активности. — Эти всплески… они не случайны. Смотри на их структуру. Они формируют петлю. Самоподдерживающуюся, самоусиливающуюся нейронную петлю. Она питается сама собой. Она… растет. Как паразит.
— Как раковая опухоль, — прошептала Эмили, в ужасе глядя на экран.
— Хуже, — голос Вольфа был безжизненным. — Она использует нейроны Лео. Перестраивает их под себя. Это не воспоминание, Эмили. Это… инстинкт. Обучающийся, развивающийся, адаптирующийся инстинкт убийцы. Он встраивается в саму структуру мышления, в синаптические связи Лео. Мы не можем это вырезать, не уничтожив самого Лео. Они… они уже почти едины.
В этот момент, как по сигналу, мониторы заголосили пронзительной, оглушительной тревогой. Сердечный ритм Габрио взлетел до небес, зашкаливая за двести. Давление подскочило до критических значений. На лбу у пациента выступили капли пота.
— Что происходит? Он же в коме! Под глубокой седацией! — вскрикнула Эмили, ее руки задрожали.
И тогда, медленно, словно против своей воли, веки на лице Лео поднялись.
Глаза открылись.
Но это были не его глаза. И не глаза безумца, полные хаоса. В них была леденящая душу, сверхъестественная ясность, холодный, расчетливый, пронзительный интеллект, смешанный с бездонной, древней, звериной жестокостью. В них не было ни капли Лео Вэнса. Ни капли его страха, его отчаяния, его музыки. Это были глаза хищника, который дождался своего часа.
Губы растянулись в широкой, неестественной улыбке, которой на этом утонченном лице быть не могло никогда. Улыбку Габриэля Морса. Улыбку, полную презрения и торжества.
— Доктор Вольф, — произнес голос. Это был тот самый скрипучий, животный голос, который они слышали раньше, но теперь он был полон недюжинной силы, уверенности и ледяного презрения. В нем не было ни капли слабости. — Наконец-то мы можем поговорить без этого вечно хныкающего плаксы. С глазу на глаз. Творение и творец.
Вольф отшатнулся, как от удара током, роняя дорогостоящий стилус. Он звонко ударился о кафельный пол. Это было невозможно. Мозг был под глубокой, многоуровневой седацией! Пациент был в коме! Он не должен был не то что говорить — он не должен был вообще проявлять признаков сознания!
— Вы… — прошептал Вольф, и его собственный голос показался ему чужим. — Вы не можете…
— Я, — подтвердило существо на столе. Его тело было обездвижено станиной и ремнями, но оно могло говорить. И улыбаться. И его улыбка была самой жуткой вещью во всей вселенной. — Вы думали, что просто пришили одну голову к другому телу. Перенесли сознание, как файл с одного жесткого диска на другой. Наивные, слепые черви. Вы не понимаете, что такое жизнь. Она не живет в мозге, как вы думаете. Она живет в каждой клетке. В каждой мышце, помнящей, как сжимать пальцы вокруг горла жертвы. В каждом нерве, помнящим о боле, которую я причинял. В каждой капле крови, которая помнит вкус страха. Вы не воскресили музыканта, доктор. Вы дали мне… новый, восхитительный инструмент. И я уже начинаю на нем… играть.
— Где Лео? — крикнула Эмили, ее лицо исказилось от чистого, неконтролируемого ужаса. Она отступила на шаг, наткнувшись на столик с инструментами.
Существо медленно, с преувеличенной театральностью, повернуло к ней свой взгляд. И Эмили замерла, как кролик перед удавом, парализованная этим ледяным, бесчеловечным взглядом.
— Лео? — существо сделало паузу, наслаждаясь моментом. — Он здесь. Прямо здесь, за мной. Он плачет. Он стал таким тихим. Таким послушным. Скоро он станет частью меня. Его талант, его память, его изящные пальцы… его страх. Какой восхитительный, изысканный страх. Я никогда не знал такого вкуса. Страх творца, страх художника перед грубой силой… это настоящий нектар.
Вольф попятился. Его вера в науку, в логику, в его собственную гениальность рушилась с оглушительным, сокрушительным треском. Он создал не человека. Он создал монстра. Психическое химерическое чудовище, где доминировал не мозг, не разум, а инстинкт, запечатленный в самой плоти, в мышечной памяти, в клеточном уровне. Он выпустил джина из бутылки, и теперь не мог загнать его обратно.
— Увеличить седацию! На максимум! Все, что есть! — закричал он, и в его голосе слышалась паника.
Доктор Ли, который стоял у панели анестезии, бледный как смерть, с трясущимися руками, ввел лошадиную, смертельную для обычного человека дозу.
Существо на столе лишь рассмеялось. Громко, отвратительно, его смех эхом разносился по стерильной операционной.
— Не поможет, доктор. Я же сказал вам. Я не там, где вы ищете. Я не в мозге. Я — в крови. В костях. В этих руках, — оно бросило взгляд на свои огромные, зафиксированные ладони, — которые помнят двадцать семь жизней, которые я забрал. Двадцать семь. Вы не можете усыпить тело, доктор. Вы не можете усыпить саму жизнь, саму смерть. Вы можете только остановить ее. Заморозить. Но я всегда вернусь. Я — эхо. А эхо не умирает.
И тогда случилось самое чудовищное. Мониторы, которые секунду назад голосили тревогой, стали затихать. Сердцебиение замедлялось. Давление падало. Ритмы на ЭЭГ начинали сходить на нет. Но улыбка на лице существа не исчезала. Она становилась все шире, все более торжествующей, все более жуткой. Оно умирало. Но оно праздновало свою смерть.
— Смотрите, — прошептало оно, и его голос стал тише, но не слабее. — Я ухожу. Но я не умираю. Я возвращаюсь туда, откуда вы меня вызвали. В темноту. В память этой плоти. В ее клетки. И я возьму с собой своего маленького музыканта. Мы будем вечно танцевать здесь, внутри. Он будет играть мне на виолончели, а я… а я буду слушать. И мы будем ждать.
Тело дернулось в последней, произвольной судороге. На ЭЭГ — ровная, зеленая линия. На кардиомониторе — тишина. На неврологических датчиках — ноль.
Мертвая, абсолютная тишина воцарилась в операционной. Она была громче любого крика.
Они стояли — Вольф, Эмили, доктор Ли — не в силах пошевелиться, глядя на неподвижное тело на столе. Оно было мертво. Оба. И Лео, и Габриэль. И то, что они породили вместе. Ужасный симбиоз, просуществовавший всего тринадцать дней.
Вольф медленно, как глубокий старик, подошел и дрожащей рукой закрыл глаза на лице Лео. Лицо было спокойным. Пустым. Ни ужаса, ни жестокости, ни музыки. Просто пустота. Пустота, в которой, как ему теперь казалось, таилось нечто невыразимое.
Он повернулся, чтобы отдать приказ утилизировать… это. Сжечь в крематории, стереть в пепел, не оставив и следа. Но его взгляд упал на экран ЭЭГ. Прибор был выключен, экран был темным, матовым. И на этом темном экране он увидел отражение. Свое собственное, изможденное, постаревшее на двадцать лет лицо. И за своим плечом — неясную, расплывчатую, но безошибочно узнаваемую тень. Тень мощного тела с тонкой, изящной головой.
Он резко, с криком, обернулся. Никого. Операционная была пуста, кроме него и его команды, застывшей в ступоре. Эмили смотрела на него с вопросом в глазах.
— Ничего, — прохрипел он. — Показалось. Игра света. Усталость.
Но в тот вечер, вернувшись в свою пустую, роскошную, бездушную квартиру на тринадцатом этаже, Артур Вольф не мог избавиться от ощущения. Ощущения, что он не один. Что за его спиной, в углу, за шторой, в самом воздухе стоит кто-то еще. Кто-то с руками, помнящими насилие, и душой, полной музыки, которую уже никто и никогда не услышит. Он чувствовал на себе взгляд. Пустой и цепкий одновременно.
Он подошел к барной стойке, чтобы налить себе виски. Его рука потянулась к хрустальному графину. И вдруг, совершенно непроизвольно, его пальцы сжались в кулак. Могучий, напряженный кулак, костяшки которого побелели от натуги, точно так же, как это было у Габриэля Морса. Он смотрел на свою руку, на свою собственную, знакомую, ученую руку, и не мог ее разжать. Она жила своей собственной жизнью.
И из его собственного горла, тихо-тихо, словно эхо из глубин его собственного существа, вырвался короткий, хриплый, чуждый смешок.
Эхо никогда не умирает. Оно только ждет.