В тот год уже в ноябре стоял такой сильный холод, что находиться в неотапливаемом помещении без полушубка и валенок было невозможно, но приходилось. Причин было две: операционная и то, что все тёплые вещи забрали немцы. Прошло уже около двух недель, как Мценск был оккупирован. Две страшные недели. Количество раненых в первые пару дней было меньше, чем количество убитых. Убивали без разбора: солдат, стариков, женщин, детей — всех, кто сопротивлялся, пытался убежать или спрятаться. Меньше всего (хотя можно ли так мерить?) убивали врачей, потому что своих немцам не хватало. Хоть и было подозрение, что как только к врагу прибудет подкрепление, убьют точно всех или отправят в концлагерь. Алексей стоял у операционного стола в некогда белом костюме, теперь испачканном грязью, йодом,запёкшейся кровью, – да и всем, чем возможно. Перед ним лежал немец, которому он сейчас зашивал рану на плече. — Подай ножницы, — хирург даже не взглянул на коллегу, который тут же метнулся и протянул нужный инструмент. — Может, перережешь ему артерию, Чернов? — тихо спросил ассистент, стараясь не меняться в лице, чтобы следившие за ними солдаты и раненый не поняли, о чём идёт речь. — Я врач, а не убийца, — сухо ответил хирург и обрезал нить. В ответ ему только фыркнули, но на это Алексей никак не отреагировал. Он не стал объяснять, что ему предназначено лечить, а не калечить (и тем более убивать), что они находятся в стенах больницы, да и в конце концов, если он попытался бы сейчас прирезать этого раненого солдата, то надзиратели тут же открыли бы огонь, а ему ещё хотелось многое сделать в свои 43 года. Когда Чернов закончил перевязывать плечо, немцы быстро покинули комнату, оставив врачей наедине. Они не разговаривали, только молча убирали остатки лекарств и перевязочных материалов. Прошло чуть больше четверти часа, как вдруг дверь операционной снова распахнулась. Это были два немецких солдата. Сейчас их могли увести либо на расстрел, либо на обед. Оказалось второе. Немецкий язык Чернов знал плохо, но простые слова понимал, поэтому кивнул, давая коллеге понять, что прощаться с жизнью не стоит. Мужчина снял с себя грубую холщовую маску, скрывавшую лицо, шапочку и забрызганный кровью халат, накинув местами протёртый старый пиджак. Он не особо помогал согреться, но всё этобыл лучше, чем одна рубашка. Их привели в подвал, где стояли длинные столы и лавки. За ними сидели больные, которые находились в больнице, когда взяли город, раненые солдаты, за ними был особый надзор, и другие врачи (Им Чернов особенно сочувствовал, понимая, что их могли в любой момент увести и не вернуть; с ним пока так поступить не могли, ведь он был хирургом, и притом таким, что у него ещё ни один немецкий солдат не умер. Его коллеги, хоть были специалистами своего дела, но представляли меньший интерес для врагов, ведь терапевт или стоматолог принесут меньше пользы, чем человек, умеющий по кусочкам собирать конечности и доставать людей с того света). Сев с краю, Алексей стал ждать раздачи еды. Это произошло через несколько минут, и он в числе первых получил баланду, в которой ему попалось несколько ломтиков картофеля, ячмень. Хлеб достался сегодня чёрствый, но, если размочить его в горячем «супе», это было вполне приемлемо, по сравнению с теми днями, когда кормили ещё более скудно. Рядом с Черновым сидел мальчишка лет семи со сломанной рукой, по-видимому, ведущей: когда он зачерпывал баланду ложкой, то почти всю расплёскивал, донося до рта. Хлеба ему не досталось, поэтому Алексей, недолго думая, отломил от своего куска небольшую часть, а остальное протянул мальчишке. Тот поначалу не понял его, растерянно похлопал своими большими глазами. — Спасибо… — тихо прошептал мальчонка, беря в здоровую руку хлеб. Сам Чернов быстро доел свою баланду и, позвав к себе одного из смотрящих, отдал пустую тарелку. Под конвоем хирург прошёл в свой кабинет, где онсмог сесть за чтение книг, чтобы освежить знания о лечении осложнений после ранений в полевых условиях, без антибиотиков. Ему хотелось бы почитать что-то из поэзии, отдохнуть, но в нынешней ситуации это было невозможно. Отдых был в целом невозможен. Чернов осознавал, что когда город освободят, то ему, в лучшем случае, дадут отлежаться пару недель, а дальше ему вновь придётся вернуться к работе, где-то в тылу. Через несколько часов, во время обхода пациентов(Посещать без конвоя он мог только советских, за исключением раненых солдат, передвигаясь внутри одного крыла здания, если же предстояло спуститься на этаж ниже приходилось выходить на лестницу, где стояли, как правило, два немецких солдата, которые сопровождали Чернова), его выдернули из палаты, выведя в коридор. Двое немцев поддерживали под руки третьего, который был ранен в живот. Алексей даже не сразу осознал, что сказал им по-русски идти в операционную, поэтому его не поняли. Пришлось искать по нескольким палатам человека, который смог бы перевести требование хирурга. Сама операция шла сложно: было потеряно много крови, не хватало рук, даже с учётом ассистента, да и приходилось делать всё наживую – извлекать осколок и зашивать рану. Чернов никогда не сомневался в своих умениях, но в этот раз начал слегка теряться, стопориться на том, что уже видел не раз. Голова гудела, стало будто бы жарче. Алексей под конец уже с трудом соображал, хотелось просто присесть и выдохнуть. К счастью, операция закончилась без потерь. Солдата перевязали и положили в одну из палат, где были немцы. Чернова даже отблагодарили, дав пачку каких-то папирос. Он хоть и не курил уже лет 20, но подарок принял. В остальном вечер прошёл спокойно (насколько это было возможно), только недомогание Чернова становилось сильнее. Оказавшись в своём кабинете уже за полночь, он измерил температуру. — Неудивительно, — тихо озвучил свои мысли хирург, глядя на ртутный столбец, показывавший 37,5. Убрав градусник в стол, Алексей снял с себя пиджак и кинул его на кушетку, где спал всё это время. Холодно, жёстко, зато в экстренных ситуациях было удобно добегать до операционной. Заснуть получается не сразу, в голову лезут разные мысли. Это же всё не будет длиться вечно, война же должна когда-нибудь закончиться? Ведь должна же? Чернов морщится, ведь понимает, что завтра — это не светлое будущее, а тёмная неизвестность, куда приходится шагать и шагать… Не видно конца и края, а от этого появляется холодное чувство страха, которое, словно склизкий спрут, обнимает своими щупальцами сознание и заставляет искать лазейки, чтобы отвлечься хоть на мгновение. Чернову снится этот спрут всю ночь, а просыпается он уже ранним утром, когда стрелки на часах ещё не дошли и до шести. Алексей медленно садится на кушетке, умывая лицо ладонями, будто стараясь смыть с себя тот ужас, чтобы в этот день погрузиться в другой. Температуры он, к своему же удивлению, уже не замечает – показатели на градуснике становятся тому подтверждением, – вот только вся рубашка мокрая, липкая от пота. Хотя, это меньшее, что могло случиться. Благо, возможность постирать вещи у него была: он представлял ценность для немцев, а те, в свою очередь, в каком-то смысле, его берегли. Другого хирурга с золотыми руками в оккупированном городке найти было практически невозможно. Этот день не отличался от предыдущих: перевязки, несколько операций, обход больных. Всё это происходило ежедневно, и Чернов, хоть и любил свою работу, но начинал медленно растворяться в этом подобии рутины. Вот только вечером случилось происшествие. Во время одной из срочных операций умер ребёнок: мальчонку лет 12 задело осколком. И если поначалу шансы были, то потом стало видно: жизнь в мальчишке угасала, как догорающий огонёк у свечки. Чернов не в первый раз видел смерть на операционном столе, но это был ребёнок. Ещё до войны, он несколько раз видел этого мальчишку в стенах стационара, как он весело и живо общался с медсёстрами, наивно что-то рассказывая. Он совсем не видел мира. К матери мальчика Алексей вышел без единой эмоции на лице. Эта женщина сама выглядела болезненно, сильно похудевшей и седой, хотя ей было чуть больше тридцати. Она тут же подлетела к хирургу, ожидая, что он скажет о тяжёлом состоянии, но обнадёжит: «выкарабкается, всё будет хорошо». Но вместо этого Чернов тихо произнёс: — Я сделал всё, что смог, — он не смог поднять на женщину взгляда, он начал уходить, но Алексей слышал, как она рухнула на пол и, видимо, мог лишь представить, как лицо её исказилось немым криком, а руки были крепко сжаты в замок, потому что после она начала шептать молитву. Чернов вышел на улицу, сунув руки в карманы халата, нащупывая подаренную, уже слегка помятую, пачку папирос, полупустой коробок спичек, карандаш и очки. Он по старой привычке достал сигарету, стукнув пару раз одним концом о картонный коробок, а затем подпалил её. Затянулся крепко, до кашля. Прошло двадцать лет с тех пор, как он бросил, и вот — рецидив его вредной привычки. Курил медленно, затягиваясь крепко, так что на языке тут же чувствовалась противная горечь. Голова теперь не только гудела, но и начинала кружиться от состояния лёгкого опьянения. Снова становилось жарко: видимо, опять температура поднималась. Чернов это мысленно списал на сезонную простуду, которую ему придётся в очередной раз переносить на ногах, да и жизнь в постоянном стрессе и тревоге давала о себе знать. Докурив, он кинул окурок куда-то на землю, где раньше была зелёная трава, а теперь она была жухлой и тоже, будто больной. Придя в свой кабинет, Алексей начал рыться в ящиках своего стола, и это оказалось не безрезультатно. Среди кучи разных бумаг была найдена упаковка бумажных пакетиков с аспирином. Чернов выпил таблетку, надеясь, что скоро температура спадёт. Сев за свой стол, он начал изучать истории болезней, но даже не заметил, как в один момент заснул. Следующие дни особо ничем не выделялись из этой «рутины». Чернов регулярно проводил обходы, оперировал, даже когда стоял на ногах с трудом, потому что недомогание никуда не делось, вопреки попыткам вылечить классическую простуду. Поздними вечерами он сидел в своём кабинете, зарывшись пальцами в свои тёмные волосы, перебирая пряди, пока боль в висках только усиливалась и ничто, казалось, не могло от неё избавить. Постепенно он начал терять вес, так как кормить могли два или один раз в день, но при этом Чернов особо не ощущал голод. — Конечно, если бы в таких условиях у меня не пропал аппетит, я б удивился… — думал Алексей, пытаясь заставить себя поесть хотя бы чёрствого хлеба с кипятком. Это был очередной декабрьский день. Чернов уже прошёлся с обходом и закончил с перевязками. Отчего-то была сильная слабость, поэтому он решил вместо документации пройтись по больничным коридорам, чтобы хоть на миг сбежать от гнетущих мыслей. Проходя у палат, где лежали дети, он остановился. Дверь в одну из комнат была открыта и глазам Чернова открылась картина, казалось бы, обыденная, но от которой он замер. Несколько старших девушек, которым было лет по пятнадцать-шестнадцать, делали из тканевых платочков, ленточек и бинтов кукол. Самых простых, на что хватало материалов, но оттого таких особенных. Вокруг них сидели девочки и мальчики лет 7-10, и для них это было самое большое развлечение. У кого-то были карандаши и уже хорошо изрисованные листы тонкой бумаги. Из них они делали самолётики, кораблики, ярко выписывая на них названия своих «истребителей» и «великих фрегатов». Это были простые дети. Они были буквально заперты в стенах этой больницы, зачастую терпели жестокое обращение к себе, ещё и болели. Но они находили любой повод, чтобы радоваться. Это казалось так... странно. Эти дети были так малы, а уже видели ужасы войны, продолжая верить в то, что завтра будет лучше, завтра всё закончится. Чернов начал приходить в себя, когда несколько детей на него удивлённо посмотрели; лишь тогда хирург прокашлялся и прошёл дальше по коридору. Он был полностью погружён в мысли, когда оказался на улице через один из чёрных выходов.Снова закурил, снова горечь на языке. С того самого дня курил он несколько раз в неделю, по паре сигарет за раз, благо после двух операций немецкого офицера его щедро отблагодарили ещё одной пачкой сигарет, буханкой хлеба и даже небольшим куском сала. Едой Чернов поделился с коллегами и несколькими больными, а вот сигареты припрятал про запас. Курил он теперь от усталости, после неудачных операций, перед сном, в попытках притупить особенно сильные приступы головной боли. Постепенно у Алексея появился простой сухой кашель, который был свойственен и простуде, и последствиям курения, только вот иногда проступала слизкая мокрота. Чернов не обращал на это внимания, так как ему было вовсе не до этого, но всё продолжалось и усугублялось. Он бы и дальше не придавал этим симптомам никакого значения, но постепенно ко всему добавилась странная боль. Она не была постоянной, но, когда появлялась, Чернов не мог спокойно дышать. Его будто накрывала тяжёлая плита, каждый вдох давался огромным трудом, а когда начинался кашель, он практически сразу садился на стул, если тот стоял рядом или на пол, если приступ заставал его в коридоре. Страшнее всего, когда такое случалось при переходе на другой этаж. Алексей в такие моменты судорожно хватался за перила и, хрипя, на корявом немецкомговорил: «Штопен». Конвой хоть и не был рад подобным остановкам, но не отказывал. Тогда Чернов впервые и начал подозревать что-то неладное. Шли дни, недели, которые Алексей зачёркивал на мятом, написанном от руки календаре, на каком-то старом листе, находя это довольно схожим с привычкой заключённых в колонии выцарапывать на стене чёрточки, а потом их зачёркивать. И ведь на самом деле больница с каждым днём всё больше напоминала тюрьму. В месте, где раньше жизнь боролась со смертью, теперь всё было наоборот. Был обычный январский день, когда дверь в кабинет Чернова открыли немецкие солдаты и на кушетку практически кинули, как мешок с картошкой, высокого мужчину. У него были чёрные грязные волосы, уже спадавшие ему на глаза, пальто на нём было очевидно осенним, оттого его трясло крупной дрожью. Тонкий свитер был уже достаточно испачкан в земле, а брюки протёрты на коленях. На его тонкие, как спички, ноги были обуты какие-то кожаные туфли. Чернов даже не сразу заметил, что под ними не было даже тонких носков. Он и сам ужасно мёрз, отчего почти постоянно ходил, накинув поверх халата старое пальто, чтобы хоть как-то согреться, но человек перед ним не имел даже такого утешения. Немцы начали что-то рассказывать, но из их речи Алексей понял только слово «руки». Он знаком показал, что сейчас вернётся, и вышел из кабинета. Там, у двери, стояла медсестра, нервно перебиравшая рукав своей тонкой кофты. Алексей попросил её привести переводчика. Через пару минут переводчик смог объяснить Чернову цель визита: кто-то из немцев заметил, что руки этого человека были странного, нездорового цвета, и, опасаясь заразной болезни, они решили притащить его сюда. Хирург подсел на кушетку к всё ещё трясущемуся мужчине. — По-русски понимаете? — тихо и хрипло спросил Алексей. Ему в ответ кивнули. — Руки покажите свои. Когда мужчина достал руки из карманов, Чернов в первые несколько секунд даже не поверил увиденному. Руки этого человека были черными, опухшими, покрытыми волдырями. От них исходил тошнотворный запах гнили, такой, что Чернов с трудом сдерживался, чтобы не отвернуться. — Передай, что это заразно и им нужно оставить его тут, если они не хотят умереть, — сказал хирург «переводчику» не поднимая взгляда. Конечно, он врал, на лицо обморожение и начало распространения гангрены. Максимум, чем можно заразиться в таком случае, – инфекция кожи. Чернов просто хотел сохранить этому человеку жизнь, ведь шанс всё ещё был. Когда немцам передали информацию от врача, они что-то недовольно проворчали, но вскоре ушли, а через пару минут ушёл и «переводчик». — Как вас зовут? —Чернов встал с кушетки, попутно отворачиваясь, чтобы прокашляться. — Евгений Страдов, — ответил мужчина, всё ещё дрожа, рвано вдыхая воздух ртом. Что-то внутри Алексея неприятно ёкнуло. Фамилия была знакомой, будто слышал её где-то. Он прошёл к окну, прокручивая эту мысль в голове, и через минуту он вспомнил события почти годовой давности. Это был солнечный майский день, выходной и потому улицы были забиты гуляющими людьми. Чернов в тот день был приглашён старыми школьными друзьями в филармонию, чтобы послушать «невероятной красоты» музыку. Он не был огромным фанатом подобных мероприятий, но решил согласиться, тем более они давно не собирались вместе. Каково же было его удивление, когда со сцены, всего в нескольких метрах от него, молодой пианист виртуозно исполнял «Грёзы любви» Листа. Алексей слышал эту композицию, но именно это исполнение тронуло его до глубины души. Когда же пианист закончил, зал, который до этого затаил дыхание, взорвался овациями и криками «Браво!». Тогда-то ведущий и объявил талантливого пианиста – это был Страдов. Он был в красивом костюме, широко улыбался и заправлял тёмные волосы назад после поклонов. Эти воспоминания были как отголоски прошлой жизни. Теперь же этот гениальный пианист сидел в оккупированном городе, с обмороженными руками, и судьба не улыбалась ему. — Вам начать с хорошей новости или с плохой? —Чернов медленно поворачивается к Евгению, опираясь руками об подоконник. — С реального исхода, — вздохнул пианист, поднимая на Алексея уставший взгляд. — Хорошая новость заключается в том, что жить вы будете. Но… Ваши руки сильно пострадали. Началась гангрена и… — хирург даже не успевает договорить, как его перебивает Евгений. — Может есть хотя бы шанс?.. Ну не может быть всё настолько плохо, ведь так? — он начинает тараторить и в этом взгляде Алексей видит такую сильную веру в чудо, что к горлу подкатывает неприятный ком. — Шанса сохранить кисти нет, врать вам не буду. Обморожение не лечили, началась гангрена, и дальше будет только хуже, если в ближайшее время не удалить мёртвые ткани. Вы понимаете, что потом это могут быть уже не кисти рук, а ампутация уже по локоть! Я не пугаю, а говорю,как есть, — он старался сохранить голос спокойным, но на последних словах он всё-таки дрогнул. — Вы знаете кто я?! Я пианист! Понимаете? Кому будет нужен пианист без рук?! – крикнул Страдов, вскакивая с кушетки. — Можете забрать, что угодно, но руки не трогайте! Чернов отвернулся, внутри что-то противно заныло. Ему было тяжело смотреть на того, кого он хочет спасти, отобрав при этом жизнь. Он – врач, он обязан спасать. Но стоит ли спасение физического тела, если жертвой становится душа? — Сейчас уже есть хорошие протезы. Закончится война, и вам сделают их, так что вы сможете жить дальше…… — где-то в груди снова началась сильная боль. Алексей немного наклонился вперёд и прикрыл рот рукавом халата, прокашливаясь. Когда же приступ закончился, он взглянул на грязно-белую ткань. Несколько багровых пятен уже пропитали рукав. Но Чернов просто не успел на это отреагировать, потому что в этот момент к нему подлетел Евгений, хватая хирурга за лацканы халата. — Понятия жить и существовать не путайте, —голос Страдова был пропитан злостью, — Может, просто у вас недостаточно сноровки, чтобы провести эту операцию, и поэтому вы хотите сделать по-простому?! Раздался громкий хлопок, и на щеке у пианиста стал краснеть след от ладони. — Не я виноват в том, что случилось. В моих возможностях только спасти вашу жизнь. И вы можете быть не согласны, но операция будет, пока ваши руки заживо не сгнили. В этот же вечер перед операционным столом сидел Евгений, пока с обеих сторон его поддерживали две медсестры, одна из которых держала перед носом пианиста ватку, вымоченную в слабом растворе эфира. Чернов в это время обкалывал кисти рук новокаином и проходился по ним йодом. Марлевая маска скрывала нижнюю часть его лица, но даже по взгляду было видно, насколько же он сомневается. Может есть ещё шанс спасти? Может быть есть какой-нибудь способ? Когда он делал первый разрез, его рука чуть не дрогнула. Ничего сделать нельзя. Всё, что он делает – необратимо. Тёмная кровь быстро стекала на металлический стол, почти моментально начиная неприятно пахнуть гнилью. Чернов на пару мгновений замер, привыкая к запаху и подавляя рвотный рефлекс. После установки лигатуры, он отложил шелковые нити в сторону и перевёл взгляд на пилу. Её неприятный скрежет эхом раздавался в операционной. Медсёстры даже не смотрели на то, что делает Алексей, да и он сам предпочёл бы на это всё не смотреть. Предпочёл бы думать, что это сон. Но всё это было по-прежнему отвратительной реальностью. Раздался тихий шлепок о металлический лоток. Это были руки пианиста. Чернов уже не помнил, как формировал обе культи, как накладывал швы и повязки. Он «включился», когда вернулся в свой кабинет и опустился на кушетку. Машинально начал копаться в карманах, затем закурив. Кашель практически мгновенно пробрал его. И снова кровь на рукаве. — Туберкулёз, — заключил он, затягивая покрепче, пока фильтр на сигарете пропитывался кровью с его губ. После осознания своей болезни дни для хирурга начали пролетать будто ещё быстрее. Операции, заполнение карточек, перевязки, обходы, редкий сон. Чтобы не заражать других, Чернов практически всегда начал носить марлевую маску. Только когда оставался один, он мог себе позволить её снять. Отворачивался каждый раз, когда его настигал приступ кашля. Помогало, вероятнее всего, это мало, но хоть как-то затормаживало распространение опасной инфекции. К концу февраля Алексей практически перестал спокойно спать, совсем похудел, на нём буквально висели рубашки, в ремнях приходилось проделывать новые дырки, чтобы брюки не спадали. Заострились скулы, под впалыми глазами темнели круги, которые казались ещё ярче наконтрасте с бледно-серой кожей (на щеках даже не было болезненного румянца, который характерен при туберкулёзе). На рукавах и носовых платках намертво запеклись пятна крови. В это холодное февральское утро он сидел у подоконника, заполняя какую-то очередную карточку (наверное, смысла в этом не было, но для него это стало ежедневным ритуалом лишь для того, чтобы иметь возможность хоть как-то «переключаться»). За окном была противная погода: снег всё ещё лежал большими сугробами, но при этом за прошедшую неделю дважды был дождь, поэтому на снежных буграх образовалась ледяная корка, которая хрустела под каждым шагом. Он выводил на пожелтевшей бумаге угловатые буквы, чудом иногда не оставляя противных чёрных клякс. Идеально всё-таки не получилось: очередной приступ кашля всё испортил и вот рядом с датой образовался тёмный«хвост». Чернов согнулся пополам, прикладывая к губам уже посеревший от грязи платок. Он кашлял минуты три, сплёвывая багровые сгустки. На языке остался неприятный металлический вкус, от которого спасал только раствор медицинскогоспирта, им Алексей полоскал рот, чтобы хоть как-то прийти в себя. Но уже в следующую минуту он доставал пачку папирос, открывал окно и крепко затягивался, перебивая один неприятный вкус другим и чувствуя, как где-то под рёбрами начинает будто что-то греть. Именно в этот момент он услышал громкие немецкие крики на улице. Ему бы стоило отойти от окна, чтобы и его не увидели, да только не получалось, словно ноги приклеились к полу. Там на улице около десяти или пятнадцати немецких солдат вели под строгим конвоем людей, которых по меньшей мере было полсотни. Женщины, старики, дети, несколько советских солдат. Все они были практически раздеты, на них были толькотонкие больничные рубахи, халаты и они были абсолютно босые. Дети прижимались к взрослым, но не плакали, даже не говорили, кажется, ничего. Все понимали, что их «последняя прогулка». Их отвели метров на пятнадцать от больницы, выстроив в одну шеренгу. Чернов узнал среди них и того мальчишку, которому отдал хлеб, и мать, чьего сына не удалось спасти, и тех детей, что мастерили себе игрушки из всего, что было в доступе, и даже пианиста, с повязками, где раньше были кисти. Только сейчас кто-то начал креститься, нашёптывая молитву, кто-то плакал, а кто-то стоял с таким спокойным видом, что становилось жутко. Один из немцев начал громко отдавать команды, другие же встали напротив шеренги приговорённых. Залпы выстрелов прозвучали оглушительно громко. Безжизненные тела с противным звуком упали назад, где была канава (она была не так заметна из-за снежного покрова). Немцы уже собирались уходить, но вдруг раздалось непонятные шорохи и из-под тел начала протягиваться наверх рука. Выстрелы прозвучали вновь. Шанса спастись не было ни у кого. Чернов смотрел за происходящим, почти не моргая. Где-то внутри что-то так горько потянуло, заныло, захотелось сползти по стене на пол, закрыть голову руками и может быть даже кричать. Но сил на это не было. Папиросу, которая уже начала обжигать ему пальцы, он выбросил, потушив в самодельной пепельнице, под которую приспособил какую-то банку. После Алексей лёг на кушетку и долго лежал, глядя на обшарпанную стену. Почему одни люди отбирают жизнь у других? За что они погибли? Разве они в чём-то провинились, разве они были угрозой для других? Разве они не достойны жизни? С каждым днём состояние Чернова становилось всё хуже и хуже, настолько, что он теперь даже в своём кабинете не снимал маску. Боль в груди была такой силы, что нередко Алексей наклонялся, обнимал себя за плечи, мысленно считая секунды, чтобы не сойти с ума. Голова болела теперь всегда, но спать не получалось совсем. От каждого куска еды, которая теперь по вкусу была вся одинакова — как обои с остатками клейстера — и после неё почти сразу начиналась рвота. Чернов хоть и смирился со своей судьбой очень быстро, но приступы тревоги его периодически одолевали. И в эти моменты он начинал вспоминать детство, когда мама его водила в маленькую церквушку по воскресеньям, а после сам тихо молился о конце своих страданий, об освобождении. Всё случилось на очередной операции, когда перед ним лежал немец с несколькими пулевыми ранениями в области плеча. Чернов был максимально сосредоточен на том, чтобы как можно скорее достать пули, но только они всё не поддавались, выскальзывая и уходя глубже, отчего солдат болезненно стонал. Алексея снова настиг приступ кашля. Он отошёл от операционного стола, показав жестом конвою, что через минуту вернётся к работе. Но приступ всё усиливался, страшное удушение начало сковывать, невозможно было вздохнуть. Вниз по подбородку начала медленно течь кровь. Немцы стояли, уставившись на него с непониманием и даже некоторым страхом в глазах. Чернов понимал, что это, вероятно, конец. В глазах начинало темнеть, руки медленно немели, а ноги подкашивались. Тогда-то он и взял скальпель. Это было сделано настолько быстро, что итог случившегося не сразу дошёл до надзирателей: на операционном столе с перерезанным горлом лежал немецкий солдат, что-то хрипя. Тело задохнувшегося хирурга упало на пол; в руке у него был зажат скальпель, возле лица расползлась лужица крови от собственного кашля. Он в первый и в последний раз в жизни убил.