Из автоцикла Прогулки с Пеликанами


Настала будто бы такая минутка, что город оказался вдруг и сразу пустым. Все обитатели его вышли за городскую черту, увлекаемые неким бродягою, чужеземцем. И только в одной зале – лучшей в городе, обширной, высокой, звучной – всё сидела горстка живых мертвецов, точно в молитвенном порыве монотонно начитывающих нечто по своим древним, полуистлевшим и истлевающим на глазах книжкам. Некому было их воскресить, некому было поднять изъеденные червём, давно истлевшие души. Мерный гул множества голосов подымался под своды залы и там затихал, осыпаясь на головы начётчиков серыми струйками тонко истолчённой пыли, праха. От этой пыли серели лица чтецов, руки и самые белки глаз; и книги их серели, и скоро нельзя было разобрать, что же в этих книгах было когда-то писано – чорным по белому: чорное выбелело, белое исчернелось, одна ровная и угрюмо безмысленная даль разворачивалась, выходя их истлевающих страниц; и, выходя, она, эта даль, обволакивала начётчиков серою же пеленою, точно в коконы оборачивая, а там и поглощала, одну за другою, их фигуры – окоченевающие, обращающиеся в равное серости ничто. «Тени, это только тени прошлого!» воскликнула случайно заглянувшая в залу девочка, лет четырнадцати. Девочка отстала от покидающих сей град, потому – о детская непосредственность! – увлеклась доеданием ананасного компота, облизыванием липких пальчиков, и теперь (теперь уже можно) звонко рассмеялась и побежала вперёд – догонять людей, удаляющихся всё дальше и ближе к чему-то для них пока невидимому. Внезапный порыв ветра двинул с места оставленную приоткрытой дверь, дверь пронзительно проскрипела и ухнула ударом о массивный, дубового дерева косяк. В ту же минуту стены залы осыпались, кровля рухнула, на воздух поднялось густое облако серой пыли... Всё кончилось. Прежнее прешло. Теперь время и место новому. Прими его, чудак, слышишь, дудочка бродяги-чужеземца всё ещё подзывает тебя – издали, тонко и с залихватским каким-то коленцем, врезающимся в самую средину выводимой мелодии, внуздывающим её, торопящим, ищущим, радостным, новым...

Звуки дудочки транслируются из радиоточки на последнем, еле живом столбе истекшего городского уюта. Ушедшие из города унесли этот звук в своих ушных раковинах, им кажется, что он всегда впереди, что он зовёт, хотя он, звук этот – волшебный, чарующий – провожает их и хоронит.

Хоронит песок на исчезающих следах.

***

Антон Чехов, в «Вишневом саде»:

«Лопахин.

- Я весной посеял маку тысячу десятин и теперь заработал сорок тысяч чистого. А когда мой мак цвёл, что это была за картина! Так вот я, говорю, заработал сорок тысяч и, значит, предлагаю тебе взаймы, потому что могу. Зачем же нос драть? Я мужик... попросту.

Трофимов.

- Твой отец был мужик, мой аптекарь, и из этого не следует решительно ничего.

Лопахин вынимает бумажник.

- Оставь, оставь... Дай мне хоть двести тысяч, не возьму. Я свободный человек. И всё, что так высоко и дорого цените вы все, богатые и нищие, не имеет надо мной ни малейшей власти, вот как пух, который носится по воздуху. Я могу обходиться без вас, я могу проходить мимо вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!

Лопахин.

- Дойдешь?

Трофимов.

- Дойду.

Пауза.

- Дойду, или укажу другим путь, как дойти.

Слышно, как вдали стучат топором по дереву.

Лопахин.

- Ну, прощай, голубчик. Пора ехать. Мы друг перед другом нос дерём, а жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую. А сколько, брат, в России людей, которые существуют неизвестно для чего…»

Включается радиоточка, звучит Песня индийского гостя из Картины четвёртой в опере «Садко» Николая Римского-Корсакова:

Не счесть алмазов в каменных пещерах,

Не счесть жемчужин в море полуденном…

Пение обрывается, диктор – простуженным голосом, читая по шуршливой бумажке:

- Автор текста произведения, отрывок из которого вы только что прослушали, Владимир Бельский. Впрочем, вам это, как говорится, по барабану. Запомните, уважаемые неуважопли, что что по-немецки – орех, то по-гречески – надежда. То-то что-то. Я сказал.

Радиоточка хрипит, трансляция йокбалды.

***

Иван Гончаров, в «Обрыве»: «А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько есть на свете людей, у которых ничего нет и которым всё надо? Осмотритесь около себя: около вас шёлк, бархат, бронза, фарфор. Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет вас на бал и в оперу. Десять слуг не дадут вам пожелать и исполняют почти ваши мысли... А думаете ли вы иногда, откуда это всё берется и кем доставляется вам? Конечно, не думаете. Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет...»

Входят два молодых человека и с ними две девицы, нелёгкого поведения и высокой степени социальной ответственности.

Первый молодой человек, обращаясь к девицам:

- Вы нас бросаете на улице?

Первая девица:

- А вы как думали?

Второй молодой человек:

- Думали?.. Да я был уверен, что мы едем к вам в гости.

Первая девица:

- В гости? Ночью?

Второй молодой человек:

- А что особенного?

Первая девица:

- Значит, вы ошиблись. К нам ночью гости не ходят.

Первый молодой человек второму молодому человеку:

- Что ты на это скажешь?

Второй молодой человек:

- Спокойной ночи.

Девицы, хором:

- Приятного сна!..

Из радиоточки звучит бодрая песенка группы двух девиц Maywood Late at night. Можно поподплясывать. Ну, с'est charmant! Ей-богу, дамоспода. Есть, конечно, проблемка, однако она в сущую пустельгу укладывается, именно: девицы не читали философа Мартина Бубера, изрекшего во время оно, что «только соучастие в бытии других живых существ обнаруживает смысл и основание собственного бытия». Итог: девицы пропали из текста, как завязали. Гёрлы горды не по мерке. Чорт с ними, безымянными-безликими верными жонами (в будущем, которого у них, увы, нет).

Благородный мужской голос:

- Вампилов ака Вампиров. Это вопрос. Но посмотри какого кузнечика нарисовал Лёня Писын из города Брянска.

Удаляющийся детский смех и лёгкие каблучки молодой женщины, только что проведшей счастливую ночь с электронным Евдокимовым. Громкий щелчок переключателя программ, за ним, из тени эфира всплывает озвучка сто четвёртой страницы про это:

- Прекрасно… Вся история человечества началась с яблока. Прекрасно… Вы добрая. А он злой. Вы от Чернышевского. А он от Достоевского. Я тоже добрый. А мир не приемлет доброту. Вот я говорю: «Дайте мне большое, чистое, настоящее». А мне отвечают: «Возьмите слона и вымойте его в ванне». Вот тебе большое, чистое, настоящее. Уйти из мира, рыбочки мои, воробушки?..

Уйти. К Радзинскому. И дальше. Эротично страдательной, порхающей походкой. Гордо.

***

Фёдор Достоевский, в «Речи о Пушкине»:

«Тут уже подсказывается русское решение вопроса, «проклятого вопроса», по народной вере и правде: “Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве”, вот это решение по народной правде и народному разуму. “Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя и себе, подчини себя себе, овладей собой и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его…”»

Из сети ползёт допотопная телеграфная лента, с текстом доклада о текущем состоянии-положении «страны святых чудес» и не только:

«Около полувека назад американский психолог Элизабет Кюблер-Росс ввела для неизлечимо больных пациентов такое понятие, как пять стадий принятия смерти: отрицание, гнев, торг, депрессия и смирение. Эта «пятерка» стала крылатой фразой, которая теперь известна гораздо шире, чем фамилия Кюблер-Росс. Забылось даже того, что речь идет о смерти: теперь в пяти стадиях описывают смирение со всем неприятным и неизбежным».

Гуманность, она как гуммиарабик – мягенькая. Но о смерти забыть – это, извините, смиритесь – подвиг-с! Вракобесный.

А деньги? Деньги – где?! Похороны, они нынче ой дороги. Даже в сосновом, кумачом тянутом ящике.

Из-под журнальной обложки вытискивается-вытаскивается некий современный пиита, горланит (чутьневсе – слитно – пииты нашего невремени безголосы):

- Под серым небом Петербурга
стою. Гудит в груди проспект.
…Навеяло. Простите, буду
уездный освещать аспект.

Тю, батенька, да ты фонарь заблудший. Аспект, конспект, респект… Или фонарщик, газовый? Будешь – не надо. Навеяло ему, видите ли. Надуло, проще говоря. В грýди четвёртого нумера, надувные. Слов нет, одне формы. Слитно – формыслов.

Из нерадиоточки, узнаваемо хриплым баритоном:

- А я говорю – твой номер шестнадцатый, с заду!

Ух ты, словами не описать, руками не объять.

Александр Пушкин, в «Цыганах»:

… Оставь нас, гордый человек;
Мы дики, нет у нас законов,
Мы не терзаем, не казним.

Ликушин, подстольный, цыганом ряженный, артикулируя на манер сурдопереводчика из «Ширли-мырли»:

- А следовало бы. Ради культурки. Иначе я отказываюсь от любых переговоров, хоть в Саудовской Армении, хоть в Арамейском Суде. До тех пор, пока вы не прекратите дискриминацию граждан цыганской национальности. Забыли, кто для вас Куликовскую битву выиграл?..

Радиоточку глушат. Точечным ударом.

***

Юрий Арабов, великолепный сценарист, в интервью: «Она [русская культура] описывает ту точку, в которой сошлось все. Культура есть артикуляция связей в мире, и русская культура в своих проявлениях блистательно артикулирует сложный мир, который нас окружает. Связи деньгами слишком просто для нас. Собственно, в этом и причина, почему с 1990-х годов отечественная бюрократия уничтожает гуманитарное образование, а вместе с ним и Россию».

Из пробитой радиоточки:

- Бог ты мой – святая простота! Нимбанутая как требующая себе нимба. Почом нынче нимбы? – По деньгам. Даже сусальные, если в золоте. Даже серебряные, если в окладе с каменьями. Даже листовые, если с купольным запасом…

Из-под поддиванного подстолья:

- Но если – к телу кассира? Я не понял: когда нам слишком просто – деньгами, какого хрена именно в них вечная недостача? И какого рожна мы, природные иваны-дураки и ванессы-без-парадизов, артикулируем и артикулируем непрожовываемое? Не из той ли тайны от злейшего буржуинства, что «будь проще, и народ к тебе потянется»? Чтоб карманы половчей обчистить.

Но вот – Достоевский: всю жизнь положил на деньги, на простые для самого культурно-русского (в восприятии «прочего», продажного мира, мирка) деньги. Напомню – сначала деньги в кармане каторжника, те самые, которые «душу греют, хотя бы их нельзя было потратить»; те самые, которые «чеканная свобода». После – деньги шальные, миражные, рулеточные, бешеные; с ними – деньги по долгам и авансам от издателей, которые тут же испарялись (деньги), но призрак их требовал материализации возвратом. И – заставлял «артикулировать сложный мир». Ещё после – деньги как жгучая обида на тех же издателей, которые платили уже знаменитому Достоевскому гонорары по ставке, в разы меньшей сравнительно с гонорарами Тургенева и Толстого. Деньги, деньги, деньги…

А вот – Пушкин. С транспарантом на жордочке «Можно рукопись продать» и с вечной суетой вокруг тех же денег, в которой и неслыханной щедрости гонорары, и глупейшая попытка продать наследную статую Екатерины Секунды, и неоплаченная джомолунгма посмертных долгов, срывать которую досталась честь Императору Николаю Павловичу «Палкину»…

Повторю: «связи деньгами слишком просто для нас».

Нужно ли ударяться в подробности жизни Антона Чехова, поначалу копеешной, после – самого высокооплачиваемого автора в России? Завистников-то сколько было! Что алмазов в песне Индейского гостя. Деньги, деньги, деньги…

И «блистательная артикуляция».

Артикулируем, что ле? Погнали!

- И ваще: ваша китчевая музыка испохабила всю русскую культуру, какую мелодию ни возьми – отовсюду цыганочка прёт! Правильно я говорю, братишка?

Подстольно, пьяно-зюзельно, голосом поддиванного протагониста из «Старой актрисы на роль жены Достоевского» (Радзинский, с подви-з-гом, разумеется):

- Абсолютно точно, всё жиды захватили – все газеты, все телевизоры – и влияют на гоев.

Очередной удар. В перверсию. Сердечные хрипы репродуктора без репродуктивной функции. Сквозь помехи радиопостановки Марина Цветаева лепится к Софии Парнок:

- Мы были: я в пышном платье

Из чуть золотого фая,

Вы в вязаной черной куртке

С крылатым воротником.

София откидывает голову с мозгом, отбрасывает веер с блёстками, вынимает папиросницу с амуром. Курят – одну папиросу на двоих. Налицо – ложное предложение об две основы. Цветаева продолжает:

- Я помню, с каким вошли Вы

лицом, без малейшей краски,

как встали, кусая пальчик,

чуть голову наклоня.

И лоб Ваш властолюбивый

под тяжестью рыжей каски, –

не женщина и не мальчик,

но что-то сильней меня...

Чудесато. Каску перекрасим. В розовый. И ничего тут не попишешь, пигалица Сафо: блистательный третий пол в действии, артикулирует сложный мир, который нас окружает. Но ведь и впрямь верно, что связи деньгами слишком просто для нас. Мы не ищем простых решений. Из нищеты эмиграции – в петлю патриотизма. Ностальгическую. Если драть гланды, то через задницу. Долго, хлопотно, кроваво…

- Ce ne'st rien, nous attendrons.

Абсурдопереводчик:

- Это ничего, мы подождём-с.

***

Олег Ликушин: «Чем отличается истинно великий и гениальный писатель от писателя-литератора невеликого, но хорошего, но добротно сочиняющего, но... в общем – от человека, развившего в себе навык более-менее ловко составлять из слов фразы, из фраз главы, из глав рассказы и повести, и даже целые романы составлять! Этот, развившийся, он всегда и всюду станет своё лицо, свою личность вперёд двигать: и не хочется ему, может быть, себя-то, и не нужно это теперь и сейчас и здесь – ни ему самому, ни рассказу его, ни читателю, а оно само собою лезет и наплывает – лицо-то его, и всюду оно заметно, и всеми замечаемо, и из-под всякой-то маски и в любом платье узнано, и скучно оно, это лицо, и плоско, и серо, и пошло... Тут могут быть отклонения и частности, однако в общем и целом это так, и с этим ничего не поделаешь.

А что же истинно великий и гениальный писатель, где он, как его отыскать? Не он ли – там, вон, вон, важно выступает... он ли? Но нет, это не он, это совсем не он, это невероятная какая-то толпа и сутолока лиц, слов, возгласов, движений, жестов, вопиющих вопрошаний и умалчиваемых в межсловных пустотах идей... Где чаялось отыскать одно лицо и один взгляд, один голос и одну фигуру, там, на их месте, в дичайшей перемеси грязи и света, крови и ароматических курений, мироточащих небес и изрыгающей ужас и возмущение бездны парит и копошится, яростно жестикулирует и испускает последний вздох сотня и тысяча лиц, сотня и тысяча голосов, сотня и тысяча фигур... Это он, это Протей, и мы в его владениях – “на одном из тех островов, которые составляют на нашей земле Греческий архипелаг, или где-нибудь на побережье материка, прилегающего к этому архипелагу”».

А что у нас «примыкает»? Материк-то – какой?

С носом. С Чукоцким носом. На деньгах. Или – на лице как наличность?..

***

Тесно, дамоспода, как мне тесно в этом моём стойбище (не кладбище ведь: стоя стою). Хочется выйти, выйти и всё разломать. Вдребезги расколошматить. Испить чашу до подонков и хряснуть ею пустоту. В темечко. Нет! наискосок – в височную долю. Левую. Вот так,к примеру: круазе в середину, белого дуплетом в угол... Есть!

Слышу – от Глеба Успенского, из «Умерла за направление» (на тайну не раскрыла):

«“Представьте вы, говоритъ, Максимъ Иванычъ, что гдѣ-нибудь на островѣ необитаемомъ, но принадлежащемъ къ нашему отечеству, или гдѣ-нибудь на Чукотскомъ Носу скрывается какой-нибудь смоленскiй мужикъ, за которымъ числится три рубля серебромъ недоимки и который именно и уплелъ на Чукотскiй Носъ съ тѣмъ единственно намѣренiемъ, чтобы упомянутые выше три рубля скрыть. Какъ вы думаете: поймаютъ ли его и извлекутъ ли изъ его кармана три рубля? Подумайте, говоритъ, хорошенько”. Принимая во вниманiе многiя обстоятельства, всякiй невольно долженъ отвѣтить на этотъ вопросъ утвердительно, т.-е. хотя и не скоро дѣло сдѣлается, хотя на переписку и прочiя проволочки потребуется много времени, но въ концѣ концовъ, ежели упомянутому смоленскому мужику Господь продлитъ вѣку, такъ или иначе, а три рубля изъ него извлечены будутъ».

***

Из стены над головой подпольного мечтателя выклёвывается картонно-чорный раструб столбовой радиоточки:

«Передаём синопсис мист-триллера “Оле, оле, оле, Олег” в исполнении диктора иконописецких наук Ванны Догматовой... Монпансье рассыпалось, монпастырь пал, Пан умер, Панночка провалилась, толпы светского мiра повалились в дурно пахнущие снопы, идёт-грядёт последняя жатва, и все зёрна должны лечь на клумбы до нуль-нуль нуль-ноль по догматическому времени. Но стоят ещё в русском поле тонкие колоски, двенадцать сказочно чистых мальчиков-лебедей, их выходит спасать спущенный с цепей мракобесного монастыря вау-вау супермен-комбайнёр Аль-Ошо!”... Переходим к разминке. Умц-умц-умц, унд Дэцл с нами!..»

Дэцла лучше опустить: устарел. Я думаю. Думаю так: в тесноте, да не в хламиде: не сезон охотиться на уток с мистагогами; пускай живут себе и в себя.

«Сонет дописан, вальс дослушан, и доцелованы уста...» – пишет – перо разлетается! – София Парнок. Не мне, слава Богу.

***

Град рухнул. Останки ананасного компота – желтоватая жижица – размазаны по обломкам отгремевших своё величий.

Богатеющий думкой прямой дурачок Ликушин разгребает хаер немытой на вечное счастье пятернёю, чешет нескудеющий затылок:

- А и хорошо бы хорошо на том Чукоцком Носе спымать не одного токо смоленского мужика, бо чего ж нам трёхрублёвых оперов задаром на безлюдстве поставлять. Но хорошо бы хорошо на том Чукоцком Носе изловить хучь кого из шибко русских крытиков с пейзаделями, надавать пейпенделей, бо за ими тож недоимка числится...

Загрузка...