ТварЪ.


Просто пролог.



Брянская область, Брасовский район, Локотское самоуправление, деревня Посельга, 16 марта 1942 года, вроде бы полдень.


"А вот надо бы правую стерху поправить, совсем ведь нахрен и вправо покосилась. Что-то хреново глядит за своим хозяйством местный хозяин, руку не поднимет, не приложит".

Ленивая и неспешная мысль медленно просыпалась невесомой пылью сквозь тяжелые пласты тумана сознания, да и канула в темное болото сонливости. Хотя нет... Не канула.

Вот прям тут же ершистым и бешенным комком-кометой мелькнула ей вдогонку короткая пустая мыслишка, ну вот совсем-совсем излишне бодрая для одурманенного разума: "Неприлично много буквы "Х" в одном предложении. Ревнители правописания это не оценят. Хм-м… Ревнители. Рев нители. Что это такое? Что это слово значит? Это такой зверь? И тут рев Нителя?».

Он еще раз покатал на языке непонятное сухое слово, коротко сплюнул от накатившей вдруг на язык горечи. Плохое слово, плохими людьми придумано. Впрочем, а чем он сам от этих плохих людей отличается, чем он их лучше? Он сам слова не выдумывает?

Слова сам? А что он сам? Кто он сам? И словно дождавшись этого вопроса вдруг рухнула глухая стена вокруг него – раз и упала и больно ударил в уши неприятный и невразумительный шум. А в глаза зло воткнулся острыми лучами режущий сетчатку яркий свет.

Хлопнули дурными воплями злые, громкие, лающие непонятными словами голоса. Словно псы гавкают. Прям захлебываются, собаки… Бешенные. Совсем-совсем бешенные. Ну это понятно, это они такие. А что ему понятно?

По ноздрям ударил, высек слезу горький и тяжелый запах не полностью сгоревшего отвратной выделки бензина. И добил что-то там в носу то, чем различают эти запахи - еле-еле чувствуемый тошнотный тон ружейной смазки и тяжелый гнет застарелой гари и костровищ. И тут же, вот прямо сейчас, абсолютно неуместный в этом мутном мареве легкий ветерок разнес в пыль серые валуны тяжелого тумана в голове. Громкое и воплеобразное им слышимое стало вдруг понятным и понимаемым. Ну да, полностью доступно для понимания и очень разборчиво собаки лают.

-... рейха! Всякий, укрывающий от немецких властей.... Красных командиров, бойцов, а так же евреев и комиссаров....

Он резко повернулся на рвано выкрикивающий колкие слова голос, тяжко шагнул, неловко качнувшись, вперед. Тело отозвалось почти послушно, но все же как-то заторможено, неуклюже и скованно, будто просыпалось от долгой спячки на жестком и неудобном. Словно новый костюм одел, неношеный, необмятый, чуть меньший по размеру чем нужно.

Тягуче потянулся шейной мышцой, глухо-гулко хрустнул передернувшимися лопатками. Неторопливо поднял лицо к небу - сине все там, опустил взгляд вниз - ослепительно белое все тут. Ну и налитые свинцом веки тут же рухнули вниз, сами, без команды, придавили глазные яблоки, оберегая хрусталики зрачков от жгучих искорок бриллиантовой крошки снега. Ох, и сильно же слепит! Солнце... Яркое! Блики... Жгут! Но все же что-то сквозь слепящую хмарь ему видно. Что-то такое привычное и непривычно-необычное одновременно, постоянно видимое и совсем точно ранее им невидимое. Бред какой-то... Видимое-невидимое... Ранее-позднее...

Через некоторое время чуть разомкнул узкую щель амбразуры век, туго прищуривая привыкающие к яркому свету глаза. Ну и что там видно впереди? Что?

А вот что - впереди него замерли серыми пятнами спины, спины и спины. Вот только одни спины. Спины и все, нет ничего другого, вид такой вот спинный.

Спины в грязных ватниках, в кожушках, в замызганных тулупах, в засаленных шубейках. Высокие, широкие, низкие, узкие. Спины сутулые, перечеркнутые неровными косыми крестами шерстяных платков, блескучими проплешинами вытертостей, темными пятнами заплат. Спины согбенные, не согнутые тяжелым грузом, а именно согбенные, придавленные к земле чем-то невидимым и массивным, словно хмурое небо гнущим свинцом легло на плечи стоявших перед ним людей.

Людей? Нет тут людей, тут лишь одни бабы. Бабы старые, бабы... Ну, наверное, средние. И баб почти совсем молодые, но уже какие-то уже истрепанные и замученные. И бабы что еще не доросли до баб. И только на самом краю толпы он заметил четверку потасканных жизнью сутулящихся мужиков стоящих плотной кучкой, чуть ли не вдавливаясь друг в друга. Все это приправлялось еще мелочью недорослой обоего пола и разновесной комплекции, от куриного веса до козьего. Роста тоже несоразмерного стандарту откормленности и соответственно возрасту. Мелочи сопливо шмыгающей, настороженно-нахохленной, быстро и мелко зыркающей глазенками по сторонам. А вот дальше, выше и по бокам этой хилой толпы лоснились стальной серой мутью каски с вдруг почему-то ему очень знакомым нижним срезом и таким же уже почти совсем полустертым белым рисунком на левой стороне. И еле-еле видимым триколорным щитком справа на каске. А под касками с орлом, что несуразно вздернул вверх оба крыла и судорожно вцепился когтями в противолсолнцевый коловорот, размытыми пятнами белели лица. Самые обыкновенные лица - бледные, розовые, веснушчатые, с блеклыми пятнами обморожений на щеках. Лица усатые, усталые, небритые, плохо мытые, в глубоких оспинах и с коричневыми корочками простудных корост на обветренных губах. Разные морды, разнообразные физиономии. Видно, давно они, эти мордолица, уже в "поле".

"Ну да, немцы же это, те самые настоящие фрицы. Кто же еще? И это тупо пехота. А скорее всего самые обычные охранные или тыловые части. Второй состав, второй сорт, не брак, не шлак. Не отборные солдаты генерала Карла Борнеманна, которого партизаны дважды убивали-расстреливали, а он сволочь только в 1979 году в австрийской Вене помер. Прямо неубиваемый таракан, а не обычный генерал вермахта.

Ладно, сколько их тут? А их тут не меньше половины роты, человек девяносто, без штабных и хозяйственников - так положено, не бродят германцы в лесах-полях одинокими взводами. Обычный серый infanterie, "грязь-месилово полей", не мрачно-смертельная чернота рунных "электриков". Впрочем, этим "электромонтерам" тут и делать-то нечего - деревенька-то три двора, два гуся, три курицы на одной кривой улице. И то это, если гусей и курей эта самая немчура еще не сожрала.".

Серые пустые мыслишки мелькнули бледной тенью и тут же исчезли. Неважные мыслишки, никакие, совсем обыденные. Даже не мысли, а так, констатация привычных фактов.

"Гм, другое вот тут интересно... Интересно мне вот очень, чего это фрицы народ-то здешний тут собрали? Зачем? Хотят от них чего? Флэш-моб какой-никакой затеяли, арийские придурки?".

"Партизан вешают".

А вот это не его, это не он сам себе пояснил, но спасибо тебе всезнайка "Гугл".

"Гугл? Что за гугл? Что за партизаны? Фигня какая-то в мозгах, флешблень! То есть хрень!".

Он коротко и зло сплюнул на снег, сам-себя не понимая, не понимая непонятных слов в своей голове и не понимая своих же мыслей. Взугрюмился, хищно наклонил голову вперед, бодая все перед собой литым лбом. Шагнул в толпу размашистым шагом, выдвинутым вперед левым плечом небрежно раздвигая-разваливая на комки-льдинки неопрятную кучу тряпья. Не люди перед ним, а так, мешки на двух подпорках. Испуганно ойкающие, тихо дышащие, хрипящие, воняющие страхом и какой-то поганой смиренностью, безысходной обреченностью. Отлетали они от него, сносились его плечом в стороны как нелепые помехи, как пыльный мусор.

Как людей он их почему-то не воспринимал. Просто препятствия на его пути. А вот на неведомых партизан посмотреть ему было весьма интересно. Он точно знал - раньше он их никогда не видел. Слышал о них, да, читал о них когда-то, да. Даже вроде бы он их изучал. И в памяти смутно замелькало что-то черно-белое, рванным кадром, пожелтевшей фотографией, шелестящей страницей из книги, синим голографическим высверком, но вот живьем - нет, никогда он их не видел. Сто процентов. Как не видел он никогда и носорога. А причем тут носорог? Ну... Ну наверное при том, что он его тоже живьем никогда не видел. Выбили всех носорогов, а те, что не выбились, вымерли по причине хреновой экологии. Ну и эволюция с ними, с носорогами, сами виноваты, что не сумели приспособиться. Да и не нравились они ему никогда.

И вон тот тип, что воткнутым в белый снег черным столбом возвышается на краю лужицы-толпы, ему тоже не нравиться. Не носорог он и не партизан, поэтому совсем-совсем ему не приятен. Но мерзок тля. И щериться неприятно, со значением каким-то, давит на роже своей усмешку гнилую. А еще он давит нечищеными зажелтелыми зубами намокшую от слюны и скомканную "гармошкой" гильзу папиросы, вздернув углом тонкую губу.

Стоит такой, наглый, падла дерзкая, в черной шинели, туго перетянутой ремнями, в кеппи-пидарке с опущенными на уши суконными отворотами. На рукаве черной шинели широкая белая повязка с вязью готической писанины. На плече, на ремне, висит, тянет вниз тяжестью приклада левое плечо винтовка. Винтовка типа "мосинка". Но не та "мосинка", что образца 1891/1930-ых годов, не длинная "пехотная". И не та старая добрая "драгунка", а та, что сраный карабин образца 1938 года с неотъемным игольчатым штыком. "Упрощенка", продукт массового и соответственно некачественного производства. Неотъемный штык, кстати, небрежно отломан и место крепежа по-варварски обточено, чуть ли не кирпичом.

Винтовка обычная "упрощенка" и к ней прилагается полицай. Не, ну точно же это самый настоящий полицай! Реал фри, поддержка. И фрицы, то есть фашисты самые актуальные и реальные в наличие, Неведомые пока партизаны тоже где-то тут, рядом, значит, по всей логике и полицаи должны быть. Они друг без друга не бывают, сие есть неразделимое явление. Чего явление? Или проявление? Они симбионты? Ага, симбионты, ха-ха десять раз! Очень смешно, губы во рту рвутся.

Невольная улыбка раздвинула туго сжатые губы, тип в шинели принял ее на свой счет, ухмыльнулся ему в ответ еще шире и наглее. Ну да, ну да, порадуйся немного, не уходи обиженным. Счас мы тебе коннекто обломим и свою лучшую толерантность проявим. Как всегда, всем и даром. И ни одна падла не уйдет обиженной.

Он с ног до головы смерил типа напротив уже своим, "родным", долго тренированным перед зеркалом взглядом. Тренированным? Когда и зачем тренированным? А, да потом нах и трах мы все себе проясним! А пока...

Он провел глазами, словно лезвием бритвы, по лицу типа сверху вниз, будто бы примерялся, типа чертил пунктиром маркера траекторию разреза. Оп и поймал сразу же "слабину", уловил хилое "вилянье" взгляда типа в шинели и негромко хмыкнул - слабак и дрищ по духу. Тело ни о чем.

И совсем с не наигранной ленцой шевельнул ладонью, ровно муху отгоняя типа в шинели. Точь-точь, совсем как мелкое назойливое насекомое, ага, как гнуса! А когда тот пропал, исчез и перестал загораживать вид, внимательно осмотрел этих, ну, наверное, тех самых партизан, плотно скучившихся жиденькой ломаной линией перед грубо, на отъебись, сколоченной виселицей.

Пятеро их. Босые, раздетые до неимоверно грязного, давно не стиранного исподнего, щедро окровавленного. Даже отсюда, на расстоянии, ощущается от них застарелая вонь мочи и кала. Мля, ну и что это за парашники? Грязь ридну неньку, мать-землицу заменят? Или матушка-лень никак не дает стиралку запустить и тупо "сменки" у них нет?

Лица болезненно худые, небритые, бугристые от неровно вздувшихся опухолей от побоев. Сине-фиолетовые, с заплывшими глазами, с распухшими оладьями-губами, с рваной сечкой от ударов по всей плоскости морды лица. С глубокими, не заросшими кровавыми рубцами на лбах, щеках, скулах, бровях. Тела все перекособоченные, руки туго-ломко заведены назад. Кадыки судорожно дергаются под сероватой кожей с минимум недельной щетиной. Головы все время низко опущены, взгляды не увидеть, не поймать. Только изредка вскидывается облезлый черепок на тощей шее и марает белизну снега налитый чернотой пустоты, ненависти и страха безжизненный взгляд. Но не у всех. Вот этот, в середине, смуглый даже в выбеливающей все и вся хлорке легкого морозца, со слипшимися от крови смоляными кудрями на разбитой голове смотрит бешено и яростно. Жжёт все и всех вокруг из-под еле поднимаемых густо сине-багровых век, как ротным огнеметом из щели амбразуры. Дышит хрипло и шумно, сопит хрен знает сколько раз поломанным носом, сквозь рваную губу видна белизна не до конца выбитых зубов. Главный у них, у партизан, он наверное. Командир! Или атаман? Или это просто самый ярый, страх от страха совсем потерявший. Бывает и такое, он точно знает.

Нет, таких партизан он не помнит. Он помнит других - смоляно-чубатых, бело-зубастых как вон этот черт кудрявый. Помнит широко улыбающихся, с пузатым "папашей" или плоским худосочным шмайсером на широкой груди и помнит здоровых таких, салом да бульбой откормленных. Плакатных, фотогеничных. Красавцев с красными ленточками на папахах и висюльками-медалями. Чистых, мытых, сытых, выспанных. А вот таких он не помнит.

А вот это что перед ним такое? Что за такое говно немощное? Это партизаны? Да ну на хуй, какие же это партизаны? Какие это, млять, хищные волки брянских лесов и суровые бойцы непролазных чащоб и бездонных болот? Эти вот что ли, душные доходяги, эшелоны промышленными партиями под откосы пускали и фашиков толпами на винегретный салат резали? Кто там говорил: "Не верю!"? Вот и он тоже ни хрена не верит. Наловили бомжар опущенных по углам теплотрассным, отрихтовали умелым гримом их недокормленные фэйсы об тэйблы подкованных сапог и вот на этот подиум выставили - а вдруг и прокатит? Ага, десять раз прокатил арабский "буемвехик" за настоящего "немца" качественной сборки. Фигня эта ваша постанова и режиссер у вас с костюмером точно третьего состава, если вообще не тухлые авторские "пятиминутки" они раньше не снимали. Нет, ему это совершенно и абсолютно не интересно. Делать ему нечего, как время личное, бесценное, вот на такую сраную лабуду тратить!

Он уже решил развернуться и идти обратно - кстати, а куда ему обратно? Не знает же, но... Но ноги сами доведут? Но и еще плохое, рвущее-цепляющее "но" его зацепило, дернуло назад за нутро как кованный заточенный тройник, приморозило на месте. Что? Что именно его тормознуло?

Он тщательно, пристально, внимательно осмотрелся по сторонам. Точно и ровно, совсем как хищный зверь втянул холодок воздуха часто и широко раздувая ноздри - может он запах какой учуял, тут совсем не уместный? Ну совсем как та сладковатая нотка ядовитого финитиола в едкой солярной вони? И такое было у него, было.

Нет, тут что-то другое. Не запах, это точно. И в это время левый крайний, фальшивый партизан, вздернул голову, хлестнул быстрым бичом-взглядом по немцам, по толпе, по нему. Не сломанный, не согнутый, не прогнутый. Ух, сука, какая же ты хитрая притворяшка! И это он причина? ОН?!

Он азартно дернулся вперед, рванул как тощий гончак, учуявший след — вот оно! Вот она добыча! Рванулся вперед сильно, мощно. Уже от слепой ярости, всепоглощающей ненависти, темного, мутного слепого бешенства.

Три, ему хватило трех широких шагов до этого, этого...

Левый кулак с проносом тараном врезался под ребра "партизана", правый кулак кузнечным молотом в труху, в осколки раздробил его челюсть. Стопа ноги сваебойной болванкой рухнула на коленный сустав левого в строю. И сладчайшей для него музыкой прозвучали хруст ломаемого колена, рвущихся связок и нечеловеческий вопль от невыносимой боли. А-аааах! Да! Да это же лучшая музыка для моей души!

А потом ему прилетело чем-то твердым, металлом окованным, в спину. Ударило, сбило дыхание, выбило из легких воздух. Уронило на снег и быстро замелькали маховиками перед глазами грязные тупорылые носки сапог с каменно-твердым рантом. И вспышки, вспышки ослепляющей боли. Яркие, сочные, налитые мощью размашистых ударов со всех сторон. По плечам, в спину, в поясницу, в лицо. За что, суки, за что? Зачем?! Почему? Ведь он в своем праве! Он в праве!!

-Stehen! Kommando zurück Стоять! Отставить!

Сапоги не сразу угомонились, врезали еще пару раз по ребрам, отступили в сторону, еще больше вскрывая до мерзлой земли и так переворошенный снег. Над ним, наверху шумно задышали, отдуваясь, выпуская жаркий воздух из загаженных табаком легких, терзая обострившей вдруг нюх запахом вчерашнего перегара.

-Кто это есть? Что тут делать?

Как затвором лязгнул, выстрелил вопросом неживой, казенный голос. В ответ по лизоблюдски, позорно пресмыкаясь, зачастили словами, мелким бесом от услужливости просыпаясь:

— Это местный увечный, господин офицер. Колька-заика это! Помощник кузнеца он тутошний, ваше благородие. Безголовый, дурной весь и злобный яки пес. Вот совсем-совсем бешенный он, господин благородный офицер! Вот совсем как зверь дикий! Сирота он круглый, да еще и умом скаженный. Это от Советов он так пострадал - плетями били его, шашкой рубили-резали и в Лешем озере топили по детству. Вот там с ним помутнение то мозгов и случилось. Дохтура в лечебнице мне так и говорили, господин офицер! Я же как четыре года взад его на освиде... Тель... На осмотр докторам его возил, то есть, на лично своей подводе возил! Все сам, господин офицер, все сам! Это мы за его пособие как увечному там узнавали.

-Ты есть получить тот большой пособие?

-Никак нет, господин офицер - сокрушенный вздох, наполненный вселенской скорбью - не сродственники мы мол друг другу, вот и весь сказ. Ещё и мазуриком, то есть мошенником обозвали и грозились милиционера кликнуть.

А арийская бестия у нас-то с юмором. И, кстати, а это что за непрошенный пиар-менеджер ему этакое блэк паблик рилейшенз, не стесняясь его присутствия, беспардонно лепит? И когда он тут успел себя полным придурком зарекомендовать? Не вспоминается ему им совершенных глупостей. И диких зверств, чтобы кишки влево, головы вправо и море кровищи кругом, он тоже припомнить не может. А вот имя дерзкого болтуна с лишними зубами ему вспомнилось. Губы сами разжались, без понукания мозга, помогая вытолкнуть языку налитые до краев угрозой темные слова:

-Пасть свою дрянную прикрой, Егорка, а то я тебе жало твое змеиное без наркоза вырву. И зубы тоже. Пальцами.

Говенное пояснялово мгновенно заткнулось, испуганно клацнув челюстью, а он со злым шипением медленно перевернулся с бока на спину. Так же медленно расслабил скрученное в тугой комок тело, пополз взглядом вверх по лаковым голенищам сапог, по полам серой с отливом шинели, черной коже ремня. Чуть споткнулся на обычной пряжке без привычного по вспоминанию, с широко распахнувшим крылья клювастым орлом, и надписью - чего там с кем-то. Затем взгляд выделил на рукаве шинели нашивку за ранение. Выше еще одну нашивку с двумя полосками и дубовыми листьями, а в широком распахе бортов серой шинели кусочек черно-белой ленты Железного креста и закрытые серым чехлом с серебристым шнуром погоны. Точно пехота. И гуптман-то у нас фронтовик, ветеран - кто же еще в глубоком тылу-то будет погоны под серую тряпку прятать? Никто, кроме бравых камрадов с Восточного фронта, красными снайперами хорошо приученных погоны свои красивые хоронить под ткань. Хорошая такая привычка от снайперов таиться и фуражки с орлом гордым да с шнурами серебряными на простые кепи и убогие пилотки рядового состава менять у них через пару - тройку дней вырабатывается.

Он коротко вгляделся в осунувшееся лицо с красными от недосыпания глазами, четко очерченными скулами, бледными губами, выбритое очень плохо, с выделяющимися серыми клочками щетины. Но все кое-как выбритое. Зимой, в «поле», не у рукомойника в тепле. Ну орднунг, че, герр офицер же. Он отхаркнул вбок на снег тягучую слюну с краснотой - губы, мразоты поносные, разбили, прохрипел, горло напрягая:

- Ich bin weder dumm noch dumm, Herr Oberleutnant. (Я не дурак и не немой, господин обер-лейтенант.).

- Was? Sprechen Sie Deutsch? (Что? Вы говорите по-немецки?).

- Ja, ich spreche Volksmusik. Und ich wage zu hoffen, dass ich ziemlich gut spreche. Да, я говорю на фольксдойче. И, смею надеяться, довольно неплохо говорю.

- Nicht schlecht? Ja, Sie sprechen besser als mein Stabsfeldwebel Günther! Sie haben eine perfekte Aussprache! Stehen Sie auf!Неплохо? Да вы говорите лучше, чем мой штабс-фельдфебель Гюнтер! У вас прекрасное, классическое произношение! Встаньте!

Он, покряхтывая встал, машинально потер ладонью горящее огнем правое бедро - хорошо попали, сука, вот точно в сустав, ух как жжёт! Бля, к вечеру все это место футбольным мячом опухнет и оттек на ступне будет. Если он доживет до вечера, а то что-то это все совсем ни на кино, ни на театральную постановку не похоже. Абсолютно. От слова совсем.

- Warum hast du das angegriffen? (Почему вы напали на этого) - небрежный жест кистью в шерстяной перчатке в сторону жалобно стонущего в забытье "партизана" - einen Mann? Verantwortlich sein! (человека? Отвечайте!)

- Es tut mir leid, Herr Oberleutnant, aber das ist kein Mensch. Es ist ein Inhuman, ein absolut totaler Abschaum. Schlimmer als ein Untermensch. (Простите, господин обер-лейтенант, но это не человек. Это нелюдь, абсолютно конченная мразь. Хуже недочеловека.).

Ослепляющая ненависть вновь затянула темнотой взгляд, клокочущая раскаленной магмой ярость ядом влилась в вены, заставляя вздуться тугими узлами мышцы. Вновь набухнуть силой и жаждой смерти. Хищно затачивая в острые лезвия черты лица и монолитя камнем кожу стиснувшихся в пудовые гири кулаков. Стоящие с ним рядом тела в черных и серых шинелях отшатнулись, но тут же качнулись обратно, собранные, преломившие короткие мгновенья страха. Готовые еще и еще ударить прикладами, в кровь, в кость. Сбить с ног на землю, выплеснуть в размашистых и мощных ударах свой внезапный страх перед ним.

Обветренное лицо обер-лейтенанта хищно напряглось, глаза прицельно сузились, правая рука обозначила намек на движение к кобуре. Что у него там? Вальтер Р-38? Люгер? Или другое что? Какая-то странно раздутая кобура у него на ремне.

Нет, не надо ему этого, убьют же его и все напрасно, все прахом. Столько сил, столько ресурсов, столько времени, все зря. Нет, нельзя, недопустимо. Критически не приемлемо. Он медленно поднял руки вверх, вывернул пустыми ладонями наружу. Сквозь стиснутые зубы медленно выдохнул, прикрыл глаза, заковывая клокочущий огонь ярости в холодные кандалы самообладания:

- Das Ding hat meinen Vater getötet, Herr Officer. Und er hat meine Mutter vergewaltigt, während mein Vater starb. Er ist ein Kommunist, ein Mitglied des Rates von JEON Ukom, wurde mit fünfunddreißig der zweite Sekretär von Sponcom. Ein Jude aus der Art der Kreuzungen. Sein richtiger Name ist Fleischitz Firdman Golutovich. Bei den Räten hieß er Fjodor Fjodorowitsch Golutow.

(Эта тварь убила моего отца, герр офицер. Вспорола живот шашкой. И он насиловал мою мать, пока отец умирал. Он коммунист, член совета ЧОН Укома. В тридцать пятом году он стал вторым секретарем губкома. Еврей из рода выкрестов. Его настоящее имя - Флейшц Фирдман Глютович. При Советах он звался - Федор Федорович Глютов.

-А вы?

-А я, Игорь Андреевич Маэйер, тогда выжил. Не дострелили, не дорубили, не дотопили. Тогда я и заикаться стал и умом... - он громко хмыкнул, мотнул головой и кривя губы в ломкой усмешке продолжил - Умом скорбен стал. А как увидел его тут и узнал... Так как будто пелену с разума сдернули. Развеялось все мое марево, все прошло.

Офицер легко качнулся на каблуках, скрипнул грязным снегом под подошвами сапог, отзеркаливая его усмешку искривил губы в легкой улыбке. Неторопливо, со скрипом замершей кожи ремней завел руки за спину и "просветил" взглядом стоявшего напротив огромного телом человека с тяжёлым как надгробная плита взглядом.

Унтерменш, абсолютный урод, недоделок. Руки неестественно длинные и мощные, даже не руки, а грубо прилаженные к дубовому стволу тела подъемные стрелы крацеркрана. Шеи практически нет, голова воткнута каменным валуном посреди широких плеч. И еще он сутулый почти до горбатости, но ноги длинные, слегка согнутые в коленях, а таз немыслимо узкий. Короткие полы замызганного "кожуффа" этого практически не скрывают. Черты же лица у этого лживого убогого невероятно правильные, классические в почти скульптурной лепке, что все вместе создает неприятный, отталкивающий эффект - как будто голову божественного Аполлона воткнули поверх тела-коряги сатира. Действительно телесно убогий, немного пугающий своей звериной сущностью и мощью урод. Невероятно великолепный в своем совершенном безобразии и непревзойденном уродстве недочеловек.

Брезгливое недовольство осмотром допрашиваемого отчётливо прозвучало в голосе обер-лейтенанта, заставив его мысленно попенять себе на невольно допущенное - любая слабость перед этим уродцем недопустима!

-Что ж, я согласен принять за факт ваш волшебный феномен внезапного и чудесного исцеления. Чем дьявол не шутит, когда Бог спит. Но, я жажду подтверждений и доказательств - губы офицера плотно сжались, перекашиваясь и выдавливая тень змеиной улыбки:

-Вернемся к вашей вендетте. Вы желаете отомстить? Отомстить за смерть ваших родителей?

-Да. Жажду как глотка воды в Синайской пустыне.

-Хм-м… Вы довольно хорошо образованы - не вопрос, а окончательное утверждение - Где вы обучались?

-Домашнее образование и два курса Московского государственного университета. Не закончил. Большевики и революция не дали.

-Вы аристократ?

-Да. Я дворянин. Потомственный.

-Титулованы?

-Я барон.

-Хорошо. Я предоставлю вам, как благородному человеку, возможность для вашей мести. Доделайте то, что начали и... И потом повесьте остальных.

Офицер рвано закончил фразу и пристально впился холодным взглядом ему в лицо. Эта рыбья кровь что, ищет в нем слабину? Эко он своими бледными биовизорами по его лицу зашарил! Ну ищи-ищи, зря ты что-то там ищешь, пиявка недоделанная. Хрен ты в моем покер-фейсе чего найдешь!

Он неторопливо-оценивающее посмотрел на скорчившееся на снегу тело и четверку доходяг, нелепо скрючившихся от холода, мысля в вслух неторопливо проговорил:

-Этого повесить будет очень трудно, господин гауптман. Он не сможет стоять - я сломал ему ногу. Господин гауптман, у меня к вам предложение - ему я доломаю вторую ногу и вспорю живот. А остальных повешу. За шею.

-Всех и сами? Один? Вы ранее уже делали это?

Он еще раз пристально и внимательно оглядел "партизан", затем перевел взгляд на виселицу - веревки на перекладине уже "свиты" в узлы, чурбаны под ноги принесены и небрежно свалены у стойки. Нормально, все необходимое оборудование и разные нужные материалы на месте. Веса у доходяг толкового нет и сопротивление маловероятно. Ну а если кто и взбрыкнет, он мысленно хищно оскалился, то того и угомонить не проблема. И еще что-то внутри него железобетонно подтверждало нужность и правильность данного "деяния". Это обязательно нужно ему сделать. Именно ему и одному. Без помощи всяких. Отказываться нельзя, отказ невозможен. И его жизнь, и ее сохранность тут совершено ни при чем. Его жизнь важна лишь вторично, Цель первична. Странная какая-то это мысль. Ненормальная. Но правильная.

-Да, господин гауптман, я это делал. И сделаю. Без помощи.


Глава первая.

Локская область, участок дороги от села Качарова до села Вийское.


День у Федула не задался с самого утра, с рассвета. А точнее с вечера, с самого предзаката. Ровно тогда, как его калитка скрипнула визгливо – и с чего бы? Недавно же деготь, не жалея, в петли вливал, а оно вон че – и замерла на полпути удержанная грузно навалившимся на нее телом Пятрося. Петрось посопел, пошмыгал левой ноздрей, поправил сползший с плеча ремень винтаря, потеребил повязку на рукаве шинели и как-то нехорошо, с ехидцей и толикой безадресной злости посмотрел на хозяина. Федул затянулся цигаркой, выдохнул шумно в его сторону ядрёное дымное облако. Вот так вот без слов ответил и одновременно спросил – чего надо гостю вечернему, незваному - то же отнюдь не добрым взглядом. Петрусь вильнул заплывшими мясом дурным глазенками в ту, в другую сторону и прогудел хрипло сквозь вислые пегие усы:

-Ты это, не лег же спать еще Федул?

-У тя Пятрусь никак очи повылазили? Сам-то че, не видишь?

-Вижу, Федул, вижу. И это хорошо, что ты не лег спать. Я что пришел то до тебя? А то пришел, что сейчас будем тарантас твой на колеса ставить.

Федул крайний раз глубоко затянулся, добил долгой затяжкой цигарку, сплюнул смачно на огонек и сказал, как ножом отрезал:

-Нет, не будем. Весна только в силу пошла, какие колеса? Снег еще лежит всюду. А полозьев у меня нет, все знают.

-А вот такие колеса, те самые твои колеса, с синими спицами на ходу резиновом, широ-о-о-о-кие! Горбун сказал, что с утра ты вторым в обозе до города пойдешь, связника партизанского то к тебе в тарантас кинут. А ту телегу, что ты от двора деда Палыма к управе пригнал он у тебя в овине сожжёт, если утром тарантаса не будет. С овином и с тобой вместе. Все понял и все уразумел, Федул? Или как? Идти мне до Горбуна назад в управу и говорить ему, что не исполнил ты его приказу?

И Петрусь переступил сапожищами вперед-взад, ровно как хряк копытами переступает, когда тюря в корыте ему не по-нраву, но жрать все равно хочется.

Федул долго молчал, ну как долго, минуту где-то, потом повел шеей, словно душило его, дышать мешало и вяло махнул рукой в сторону овина:

-Ты тудось иди, Петрусь. Я счас, только вот до хаты… Надо мне.

Встал, прихлопнув по коленям ладонями, сбивая крошки табака со штанин, заскрипел ступенями крыльца, взявшись за рукоять двери и не оборачиваясь прошипел тихо:

-Ох и сука же, Горбун! Ух какая же сука!

-Агась, Федул, он сука! Та еще сука! Так что ты это, торопись давай, ага.

Это отозвался Петрусь все слова расслышав. Федул чуть нервно дернулся, а потом мысленно плюнул – ну расслышал и расслышал, все же ведь знают, что Горбун тот еще гад и та еще сука. И все знают, что слова у Горбуна с делом не расходятся – сказал сожжет, значит сожжет. Было такое уже.


Вот и сидел сейчас Федул на облучке тарантаса с силой сжимая в ладонях вожжи и сверлил ненавидящим взглядом широкую спину Горбуна. Ничего его не радовало – ни ласково светящее в правую щеку солнышко, ни легкий теплый ветерок, ни забавно кувыркнувшийся через лопоухую голову по дурнине выскочивший на прогалину у дороги заяц. Видать лисица выгнала из леса еще не сменившего шубу косого. Или серый вильк, ему тоже нынче голодно, не побрезгует он зайчатиной.

А вот чему Федулу радоваться? Дорога уже подтаяла, в колеях редко лужи и лужицы. Снег да земля, как с Качарова выехали с мелких комков в лепехи липкие превратились. И весь задок тарантаса уделали сплошным слоем. До белой полосы канта борта все одна грязь! И еще густо налипло на спицы колес – трижды в синий цвет крашеных, лаком на два слоя покрытых! А чистить кому? Ему, Федулу! Его же это тарантас, с разбитого немецкими самолетами красноармейского обоза взятый. Там он и краску эту синюю и лак этот добыл. Ну а то, что пришлось добить раненных - красноармейца сопливого и возрастного старшину али сержанта, это так, без этого никак – ну а вдруг в спину стрельнут? Ну и видели они, кто обоз грабил, выживут скажут. А вот фельдшерку было жаль – молодуха сочная такая была, волосы густые, цвета пшеничного, голубоглазая да с губами сочными. И бедра широки и титьки ее аж гимнастерку рвали. Но не жилец она была, не жилец – обе ноги пулями пулеметными перебиты и осколки костей сахарились из-под крови. И не попользовать ее как бабу никак напоследок – обсикалась она от боли неуемной да вся извазюкалась в крови своей. Так что не почувствовала она ничего умирая – Федул ей глаза ладонью накрыл, да пальнул из нагана в голову. Что он, дикий зверь что ли, справную бабу ножом резать?

А вот этого Горбуна, колдуна проклятого, он бы еще как порезал! Ох и долго бы резал! Резал бы так чтоб и кровью сразу гад этот не истек и почувствовал бы все-все на живую, не в темной падучей забывшись. Ох бы он жилы то ножные ему вскрыл острым ножиком, а потом по жирку брюшному…. И так медленно, медленно….

Федул аж гулко сглотнул и глаза чуть прикрыл от такой чувственной картины и именно в этот момент сидевший на крае передней телеге Горбун резко обернулся на него. Глянул зенками своими мертвячьими как-то быстро, ловко, жестко, вот ровно как щипцами кузнечными перехватил ненавидящий взгляд Федула и еле-еле ухмыльнулся. Как бритвой улыбкой своей полоснул. Со значением. И как на дите неразумное посмотрел – ой, не шали, байстрюк, ой не шали. Не надо тебе. Пожить же хочешь еще?

Федул побледнел как самый первый снег, резко уронил голову на грудь, что-то срочно ища забегавшим в испуге взглядом в своих ногах, внизу.

Вот как он так, а? Как?! Ух, вот он как! Все у Горбуна не по-людски. Все у него по-бесовски, не по ладному, все по темному! Даже в полицию он ведь как попал? Нет не так же, как все, кто что своего задуманного – жизнь там свою, как пленные красноармейцы, спасти. Или блага разного, жилого добра нажить или кровной врагам, да и просто сладко поесть и попить захотевшие и на поклон новой власти пришедшие. Он же как словно вынырнул с гиблого дна будто вспухший утопец со своей сраной Поселги, где три двора, два хлева и на, уже старшой! Дурачок деревенский с головой, пробитой по детству! Немой! Заика! Урод! Или заика немой?

Петрусь попытался осознать, что в его мысленной конструкции не так, но через пару минут бросил непривычное и непривлекательное занятие. Все равно эта сука старшой. Немой или еще какой, а все старшой! И ведь ничего ему кроме жизней людских не надо. Ни добра, ни денег, ни властью наслаждения. И даже баб не надо ему. Только рыщет все как волк, врагов Рейха по лесам выискивает. И успешно же ищет, находит повсюду, в чащах, да хуторах. Потом всю правду с нутра выбивает, результаты дает. И за это вот, через два месяца он уже господин Oberzugführer, капитан. Носит погоны зондерфюрера, командира роты Schutzmannschaft-Einzeldienst. Роты городской, не сельской! И всего то за два месяца! И самый он результативный и э… э, как там… Эффективный или еще там как, вот никак не поймет он толком собачий язык господ-германцев. А этот с ними как родной, так же по-собачьи лается. Херр, да херр, орднунг да натюрлих через каждое слово. Хотя да, Горбун этот, сука та еще результативная….

Три недели назад приехал этот Горбун аж с самого Минска в форме черной эсесовской как ком снежный с крыши упал. За собой притащил десяток подручных своих, мордатых, сытых, злых и на расправу быстрых. И не русаков совсем, не украинских хлопцев, не немочь латышскую. Кто по народу так и не ведено. Говор странный, мову белорусскую не знают. Зато по-немецки как Горбун ловко шпарят.

Была та десятка вооружена целыми тремя пулеметами – один незнакомый Петрусю, здоровый такой, солидный, с рукоятью пистолетной. Как баяли сами прибывшие с танка краснопузых снятый с коробом патронным ровно как колесо от машины мелкой. И с двумя пулеметами поменьше и полегче, обычными «пехотными» «дегтярями». Стрелковка же у каждого не «мосинки» пехотные, а «симоновки», АВС-36 под винтовочный патрон и еще пистоли у каждого. Тульские, «токаревские». Богатые гости приехали и ящиков с собой армейских в «зеленку» крашенных гору навезли и аккуратно под крышу с опаской сложили.

Ну так вот приехали они и все, житья сразу не стало никому – ни партизанам, ни им самим, верным сторонникам господ германцев, полицаям. Дисциплиной строить стали, орднунг вбивать кулаком в грудину, а иногда и в рожу не стремались с душой засветить. Петрусю перепало пару раз. За самогонку и за то, что чуть кемарнул слегка на входе в управу на столб телом припревшись. У, ироды проклятые! Но это так, легко он отделался. А вот дядьку Федула стрельнули за самогон. За околицу вывели, лопату в руки сунули – копай мол сам себе. Федул сам себе могилку то и выкопал, не веря, что вот так все насерьезно и не шуткует с ним никто. Сам Горбун Федула и стрельнул. Текст приговора с бумаги с орлом наверху напечатанной машинкой с печатью громко зачел, приказ какой-то со статьей 45 приплел и впилил дядьке Федулу пулю в лоб сразу как читать закончил. Ни молитвы зачесть не дал, ни перекреститься перед смертушкой души грешной. Потом как обвел своим поганым взглядом всех, ну будто в душу заглянул на донышко самое, и будто вынул что-то из нее. Михась, малой хлопец, от этого взгляда аж сомлел до разума потери. Ну и Петрусь почуял, что еще чуть-чуть и портки свои обтёрхает по-крупному. А этот затем просто ушел, не глянув на тело в могилу упадшее, ни Михася на землю улегшегося. Только патрон, истраченный в обойме на ходу, заменил. Нелюдь как есть. А ведь дядька Федул новой власти самым верным сторонником был и первым записываться в полицию пошел. Но не взяли его – на глаз он кривой, ну и лет девять по лагерям большевистским отмотал за насилие над девками малолетними. Так, на хозяйстве в участке он и пребывал. Там, в участке, Горбун его пьянящего и поймал.

Петрусь зло сплюнул, потрогал на левом рукаве крепко пришитую суровой ниткой нашивку с надписью «Treu Tapfer Gehorsam» — «Верный, Храбрый, Послушный». Петрусь вот тоже же верный. Написано же! И ее, нашивку эту, ему сам господин германский офицер с серебряными погонами и звездочками на них, вручил на празднование дня Gedenktag für die Gefallenen der Bewegung, то есть дня мучеников каких-то их германских. Святых германских, наверное.

Петрусь тогда в оцеплении на площади стоял, дрожал, холодно было, ноябрь же, а господин офицер ему стопку с фляжки своей налил не жалеючи. И нашивку эту подарил с улыбкой и по плечу Петруся похлопал, громко приговаривая: «Guter hund! Gut, gut! ». Что за хунд бис его знает, а вот то, что его хвалили Петрусь сразу понял. И он тогда даже еще больше выпрямился в стойке строевой, как и в краснопузой РККА в роте рядовым при присяге не тянулся. Офицеру германскому понравилось, сигареткой вкусной еще и угостил. А перед этой тварью сколько ни тянись, все толку нет. Дело ему видишь ли ты, работу только надо, а «…..жополизство начальству навсегда оставить!». Вот это как? У, Горбунятина..

Хеэ-ек. Уууую. Больно же как, о, а, суукаааа. Локтем костистым да прямо в тело! В самое требуху!

-А ты не спии, миясо. Не смотри по сторонам, не гляди не там, а не вот и там. Понял ты миня?!

И Петрусь кивнул в ответ часто, часто, мелко, мелко, подобострастно так, совсем ну так жалко. И еще как оно там? Низко? Мелко? А и в жопу оно как оно там…

Оно и неважно как бы сейчас, как бы и годи или у этих как бы годно или ну вот так или вот так ...

А ну и на нахер свиной это все ему нужно или годи или шоди, когда тебе кадык нежный да свой, родной такой, острием стальным чешут яко хряку шею немытую и локтем требуху в тело до позвоночников загоняют. Мерзко… Тварно.. Не по нему!

Но все равно голос Петрусь в звуке громком снизил, словно так ну как бы так и не так, но звучало оно так, но не все же дрожал губами, не прогнулся, но все равно вежественно по натуге произнес:

-Делать то мине чишо говори старшак, то есть что подпана атаман, приказуй мине?

-О, вежелевый, ну тиочно как куст можиеловый! Иньтеллеген.. Ай.. Инте..

Явившейся, внезапно как проявившейся, да Небо Царя Нашего Небесного, как он тут появился ведает, вдруг приобнял рукой тяжкой плечи Петруся, оба два сразу, длинна рука урода, навалился весом тяжко на него, аж в доски промял минуя войлок и волос конский на сиденье. И внезапно замер, мрамором плитным обратился.

Петрусь уж надумала дурного чего, и плечами своими, болезненно захрустевшими, внезапно дернуть вдруг решил, да не вот смог. Никак. Вот как-то так. И наган как вот тут с кармана хватануть никак... Руки как под свинцом лежат, ага, хватанул такой один…

А вот ножик, кинжик каленный в пяти водах да в семи маслах от хлада отобранный, да лезвие на мшелом Седом Камне под Луной точенное, и по три дня в моче козла вновь в кадке закаленное...

Ну, говорено уважаемыми людьми так, и чего бы ему и не поверить? Вот он в нишке потайной в голенище сапога зашитом. Достань и все. А вот... И вот и тут.. А вот тоже нет. Не берётся. Никак.

Не смог Петрусь, и не успел. Вообще ничего не смог и не успел. Захолодало что-то вдруг по телу всему ему от объятий этих как бы и не обидных и не вредных. Вроде бы. Но поздно так то все вышло, не надо не как бы и оказалось, да и мочи вроде и бы не было, и возможности…

И вот и все, холодно ему стало. И все ровно так. Но все же молвил он губами морозом обметенными:

-А этот… Или этот… Леший он… Не, ну мелкая нежить об этом знать не может. …

-Агась. Верно. Не та она нам ровня, что тебе ведома. Не знамо ей… А ты зачем, а ты почему… Зачем ты… Откуда ты…

Сидевшее слева утробно напряглось, выдохнуло воздух пустыми словами. Не произнесенными и не озвученными. Но желаемыми быть обыденными, привычными. Да вот так, сука, не сработало, не получилось, не удалось. Все камнем осталось то, что слева подсело, хоть и нехотя голос подало, ответило, еле размыкая бледные немочью губы. Оно пыталось. Но не тоже получилось. Видно Горбун не все и не везде и не всюду. Не все дано ему. Вот всем ему не владеть. И от этого Петрусю сразу легче стало. Не полностью, но и да и нет, но… Но все равно легче, как бы легче. И Петрусь успокоился, на время, до ночной ночи. И до Рассвета. А там сто раз проклятый петух пропоет.

Так что лишь Господь Великий ведает кто или что или оно село ему вдруг с боку, на сиденье его тарантаса с чуйствами им сделанное, с желанием им сработанное.

Но говорливое оно, совсем как людь и в ступор не вот ни разу впадающее от ловушек неумелых, не разумом Петруся вдруг просчитанных, да разумно выверено. Совпало просто все вот так. Само получилось.

И как псина Оно резко вдруг встряхнулось и как бы новое, обновленное стало, и в этот же момент тут же к Петрусю обратилось с усмешкой да эмоциями живого тела в голос вложенными, как бы ошибки приняло да поняло, ну и исправило:

-Ты не мороси, миясо… Тии пиросто упаади с со свей сиидухи, в землю… С тарантаса своево. На землю… Или в землю. Стрелять будут, понял?! В тебя. Или не в тебя. А в меня? Или мы?

Темное, тяжелое, вот как бы и с руками двумя и ногами в сапожищи обутое, да еще и дышащее перегаром и тяжким чесночным духом, задумалось совершенно неподъемно, окостенело вновь на миг, в камень литой сразу обратилось. И часть его, оного в смысле, в твердь тоже превратилось, на плече Петруся просто неудобством вдруг каменным стало.

Петрусь мелко на полглаза виданул на словесной заминке севшего к нему Оно слева непонятно чего влево, мелькнул взглядом быстро, и тут же пожалел о мыслях и желании проявить все себе до понятия. Не сидят так, не говорят так, не смотрят так… Живые. А ранее он как бы… Ага… А делать то что ему???

Но принимать решение ему не пришлось. То что, раньше было латышом, чехом, чухонцем или кто там есть у них в еврожопах, вдруг спрыгнуло на обочину дороги враз и резко, как свинца слиток тяжко. Глянуло белесыми бельмами, разомкнуло черный и пустой провал рта:

- Свистят – падаешь. Связной партизан хоть что делает. Лежишь и ни чего… Вообщ6е ничего не делаешь. Тии пиониял миня?

И Петрусь в ответ закивал часто, часто, низко, низко. Ломаясь пред этим везде – в спине, в нутре, в духе и в себе. А кто не сломается? Все сломаются, когда ты Мрак Ночи своими глазами видишь. В метре от себя. Коснуться можешь рукой. Пустоту вдохнуть. Ну вот и то то.....

Петрусь мигом, коротко, как в обморк пал глянул....

А Оно раз и все. Исчезло, пропало. И солнце засветило и птица запела. Как и не было ничего, поблазнилось, показалось.

Петрусь тут же суетно перекрестился, а потом и еще раз крестное знамение нанес. С чувством, с толком, с расстановкой. Вколачивая пальцы, судорожно сведенные в клюв как птицы, в лоб, в плечи, в душу. Страшно.

И потом телом передернулся и на дорогу по делу глянул – едем, че. Едем. А как свистнут, то… То как и сказано – упадем. Нечего тут и не надо ему. Было да и прошло. Хлестнули вожжи и голос Петруся это упроло мохнатое четырехногое, каштанами везде срущее аки глас Небесный взбодрило:

- Пшла! Но! Не спи, миясо!

А вот это он зря… Слово это не его. Не избавился, да…







Загрузка...