Утро в Сан-Франциско было неестественно идеальным, как рекламный щит. Солнце щедро заливало белоснежные палубы яхт в заливе, а легкий ветерок лишь шевелил листья пальм на Эмбаркадеро, не смея нарушить безупречный порядок этого мира. Алексей Волков шагал по набережной быстрым, энергичным шагом, его спортивная фигура в идеально сидящем темно-синем костюме отлично вписывалась в картинку успешного молодого профессионала. Но внутри него кипело тихое, методичное негодование.

«Двести сорок фунтов», — мысленно констатировал он, наблюдая за мужчиной, с трудом умещавшимся на велосипеде. — «Ему бы пахать землю в поле, вместо трактора. А он… он тратит кислород. Мой кислород».

Мысли текли привычным, отточенным за годы руслом. Он даже не злился по-настоящему. Злость — это страсть, а страсть иррациональна. Алексей всё понимал. Он понимал законы термодинамики: потребляешь больше, чем тратишь — толстеешь. Всё. Никакой магии, генетики или «больной щитовидки». Простая физика и слабая воля. И эта всеобщая, наглая капитуляция перед слабостью вызывала в нем чувство, близкое к интеллектуальному презрению.

Его собственное тело было его крепостью и самым честным проектом. В тридцать восемь лет он, выходец из уральского городка, которого не найти на картах, был ведущим разработчиком в одной из самых пафосных софтверных компаний. Он добился этого не связями, не везением, а железной дисциплиной. Калории на входе, калории на выходе. Код, написанный за день, баги, пофиксенные за ночь. Все было измеримо, контролируемо, логично. Хаос и неконтролируемое расползание материи — в его мире это были главные грехи.

Он свернул с набережной в сторону своего любимого кафе — стерильно-минималистичного места с пластиковыми столами и экологически чистыми сэндвичами за пятнадцать долларов. И тут его взгляд наткнулся на сцену, которая на мгновение выбила его из равновесия.

У стойки стоял молодой парень, лет двадцати пяти. Его тело, одетое в мешковатую футболку с героями комиксов, напоминало дрожжевое тесто, которое начало выползать за края формы. В каждой руке он держал по огромному бумажному стакану с каким-то кремово-карамельным коктейлем, а на тарелке перед ним лежали пончики, обильно посыпанные цветной крошкой. Парень счастливо улыбался, делая глоток из одного стакана, потом из другого.

В голове у Алексея что-то щелкнуло. Не гнев. Холодная, почти металлическая волна отвращения.

И вдруг, сквозь аромат свежесмолотого кофе и круассанов, к нему ворвался другой запах. Резкий, жирный, знакомый до спазма в желудке. Запах прогорклого подсолнечного масла, жареного теста и дефицитного в детстве мяса. Запах чебуреков.

Урал, 1994 год.

Маленький Лёша, костлявый девятилетний пацан, прижался носом к холодному стеклу автобусной остановки. За стеклом, в промозглой тьме уральского вечера, в железной будке горел тусклый свет. «Чебуречная». Подсвеченная вывеска была самым ярким пятном в его вселенной.

Внутри, за запотевшим стеклом, был Рай. Толстый мужчина в заляпанном фартуке шлепал ладонями по тесту, а на сковороде с шипящим маслом плавали, наливаясь румяным бочком, золотые полумесяцы. Пахло одуряюще вкусно даже здесь, на улице.

Лёшин рот наполнялся слюной. Он уже два часа крутился у будки, выполняя негласный ритуал. Наесться запахом. Представить вкус. Он знал, что у мамы в кошельке лежат только две хрустящие пятитысячные купюры и завтра нужно покупать хлеб и молоко. Чебурек стоил три тысячи. Целых три. Мама, вернувшаяся с двух смен на заводе, с глазами, впавшими от усталости, однажды сжалилась и купила один. Они делили его пополам, сидя на кухне, с жадностью облизывая пальцы, с которых стекал жир. Это было самое счастливое воспоминание о еде за всё детство.

А потом, уже в Америке, он увидел, как выбрасывают еду. Целые подносы зачерствевших булок, нетронутые йогурты, пакеты пиццы. Его тогда вырвало — не от запаха, а от святотатства. Для них еда была мусором. Для него, выросшего в мире, где доширак был праздником, это выглядело кощунством. И вид этих людей, сознательно, добровольно превращающих священный дар, недоступный ему в детстве, в мусор на своих же боках… это было выше его понимания. Это было предательство. Предательство перед лицом того голодного мальчишки у чебуречной.

***

Вернувшись в настоящее, Алексей моргнул, отгоняя наваждение. Парень с пончиками, смеясь, сказал что-то бариста и, виляя бедрами, пошел к выходу, неловко пронося свое тело между столиками.

Три тысячи калорий, — холодно подумал Алексей, глядя ему вслед. — Три тысячи, которые могли бы накормить троих детей. Которых у тебя, судя по всему, никогда не было. И поэтому ты не ценишь. Ты просто… жрешь.

Он сделал заказ — греческий йогурт с ягодами и черный кофе. Сегодня у него была важная встреча, нужно было быть собранным, легким, острым. Как скальпель.

Пока он ждал заказ, его взгляд упал на экран ноутбука за соседним столиком. Там шел репортаж о каком-то фуд-фестивале, гигантских хот-догах и людях, участвующих в конкурсе по поеданию гамбургеров. Его сжало тошнотворной судорогой. Хаос. Пир во время чумы. Его чумы. Чумы воспоминаний.

Он быстро выпил кофе, поднялся. Пора идти. Встреча была в трех кварталах отсюда, на другой стороне оживленной Мэйн-стрит.

Выйдя на улицу, он настроился на нужный ритм. Деловой, уверенный, победный. Он переходил на зеленый свет, погруженный в репетицию своей презентации. В ушах звучали отточенные фразы о масштабируемости, оптимизации и контроле.

Он не услышал нарастающего гула двигателя, не увидел, как из-за угла, из слепой зоны, вынырнул огромный грузовик-рефрижератор с веселой, нелепой рекламой на боку: «Donut Empire. Мы делаем дыры в вашей диете!»

Водитель, видимо, отвлекся. Может, на навигатор. Может, на пончик с кремом, который лежал на пассажирском сиденье и теперь, по закону подлости, скатился на пол.

У Алексея было меньше секунды. Он обернулся на звук и увидел массивный бампер, уже заполнивший все его поле зрения. Не было страха. Был лишь шокирующий взрыв недоумения. Его идеальный, контролируемый мир дал сбой. Системная ошибка фатального уровня.

И в последний миг, перед тем как черная пелена накрыла его, он успел увидеть лицо за лобовым стеклом. Молодое, круглое, полное ужаса и измазанных сахарной пудрой щек. Огромный толстый парень.

Мысль, острая и ясная, пронзила мозг прежде, чем его тело успело столкнуться с холодным металлом: «Идиот… Даже сейчас… Даже убивая… ты жрешь…»

Потом был не удар, а всепоглощающий белый гул. И тишина.


***

Сознание вернулось к нему не в виде пробуждения, а как медленное всплытие со дна глубокого, вязкого океана. Сначала пришла боль — не острая и локализованная, а разлитая по всему телу, глухая, будто его целиком положили под пресс. Потом — звуки. Приглушенные голоса, сливающиеся в неразборчивый поток. И запахи. Резкий, стерильный запах антисептика, перебиваемый сладковатым ароматом чего-то чужого.
Алексей попытался открыть глаза. Веки показались невероятно тяжелыми. Свет, проникший сквозь ресницы, был мягким, рассеянным, но все равно резанул по мозгу. Он увидел белый потолок. Не стандартный американский подвесной, а какую-то другую фактуру. Потом — светильник простой, функциональной формы.
«Больница, — констатировал логическая часть его ума, все еще работавшая на автопилоте. — ДТП. Грузовик. Живой, черт побери. Надо звонить адвокату, страховщикам…»
Он попытался приподняться на локтях, и тут его накрыла новая волна. Волна не физической, а экзистенциальной тошноты. Тело… оно было неправильным. Чужеродным. Тяжелым и раздутым, будто его накачали водой. Он посмотрел вниз, на грудь, прикрытую не больничным халатом, а светло-голубой пижамой из какой-то хлопчатобумажной ткани с мелким геометрическим узором. Под тканью угадывались массивные, мягкие очертания. Не его рельефный торс, за которым он следил с религиозным фанатизмом. Это было тело незнакомца. Толстяка.
Паника, острая и слепая, оглушила его. Он резко сел, и мир поплыл.
«Галлюцинация. Шок. Действие препаратов», — лихорадочно пытался убедить он сам себя.
И тут он услышал голос. Высокий, женский, переполненный такой безмерной, захлебывающейся радостью, что она прозвучала почти как боль.

— Кента-кун! Кента-кун, кидзуки-ни!
Алексей медленно, с трудом повернул голову на звук.
Возле кровати стояла женщина. Невысокая, хрупкая, с лицом, изможденным бессонницей и слезами, но теперь сияющим. Черные волосы, аккуратно уложенные, темные глаза, полные воды. Она выглядела… японкой. На ней была не медицинская форма, а скромное платье и кардиган. Она что-то говорила, слова лились потоком, быстрые, певучие и абсолютно непонятные. Японский.
Мысль Алексея застыла, словно наткнувшись на ледяную стену. Япония? Как? Почему?
За спиной женщины возник мужчина. Старше, с жестким, суровым лицом, короткой седеющей щетиной. Его поза была прямой, военной, но в темных глазах, пристально смотрящих на Алексея, бушевала целая буря — облегчение, гнев, тревога, надежда. Он не произнес ни слова.

— Окаа-сан… они-сан… — снова заговорила женщина, обращаясь к нему и указывая на себя и мужчину. — Вакатта? Ватаси-тачи, вакатта?
Она протянула руку, чтобы прикоснуться к его лбу.
И Алексей рванулся назад. Резко, всем своим неповоротливым телом, ударившись спиной о холодную стену. Он отшатнулся не от боли, а от ее прикосновения. От этих глаз. От этого языка.

— Не трогайте меня, — хрипло выдохнул он. — Кто вы? Где я? Что происходит?
Он говорил по-русски. Потом, видя их растерянные, непонимающие лица, перешел на английский, свой идеальный, натренированный в Кремниевой долине английский:

— I need a doctor. I need to speak with the police. There has been an accident in San Francisco. I am Alexey Volkov. Do you understand me?
Его слова, твердые, требовательные, повисли в воздухе, натыкаясь на стену полного непонимания. Женщина сжала руку у рта, ее глаза наполнились новым страхом, уже не за него, а перед ним. Мужчина сделал шаг вперед, его лицо стало еще суровее. Он что-то отрывисто сказал женщине, и та, кивнув, выбежала из палаты, вероятно, за врачом.
Алексей остался наедине с этим молчаливым, напряженным мужчиной, который смотрел на него так, будто видел какую-то сложную, возможно, бракованную деталь механизма. В голове у Алексея все кружилось, смешиваясь в адский коктейль.
Япония. Больница. Чужое тело. Японцы.
И тут, как ядовитая инъекция, в сознание вплыли другие образы. Не его собственные. Образы давно позабытые, но от этого не менее жуткие.

Урал. конец 90-х.


Дедушка, Иван Сергеевич, его жесткие, узловатые руки с пожелтевшими от никотина ногтями. Он редко говорил о войне. Но когда пил, а пил он горько и молчаливо, глаза его становились стеклянными, смотрели куда-то далеко. Однажды, когда по телевизору показали сюжет о визите японского министра, дед не выдержал.

— Самураи, — прошипел он, и слово прозвучало как плевок. — Звери в человечьем обличье. Наши ребята в сорок пятом, на Курилах… Ты думаешь, они просто воевали? Нет. Они издевались. Пленных… — он замолчал, сжал стакан так, что тот чуть не лопнул. — У них своя, изощренная жестокость. Холодная. Как у змей. Не верь им, Лёшка. Не верь никогда. Они могут улыбаться, кланяться, а внутри… червоточина. Память у них короткая, а привычки — нет.
Алексей тогда был подростком, ему было непонятно, страшно и немного стыдно за деда. Казалось, это какая-то древняя, ненужная ненависть из другого мира.
Позже, уже в университете, из любопытства, он наткнулся на документальный фильм. «Битва за Окинаву» или что-то вроде того. Он смотрел его ночью, в наушниках. И его вырвало. Не от крови. От хладнокровного, систематического ужаса. От рассказов о «комфортных женщинах», о медицинских экспериментах в отряде 731, о камикадзе и фанатизме. В его рациональном уме это отложилось не как историческая трагедия, а как доказательство сбоя в системе. Целой нации, запрограммированной на жестокость и слепое повиновение. Иррациональный, опасный хаос.
И теперь он здесь. Один. Окруженный ими. Уязвимый до ужаса.
«Это ловушка, — пронеслось в его голове, холодной, параноидальной мыслью. — Какая-то изощренная месть. Или эксперимент. Как в том отряде».
Дверь открылась. Вошла женщина-врач в белом халате, за ней — та самая женщина, с глазами, полными слез. Врач что-то спросила у мужчины, затем приблизилась к Алексею. Она говорила мягко, успокаивающе, на том самом непонятном языке.

— Танака-кун, шинко-шо: … — доносились до него обрывки.
Она достала маленький фонарик, чтобы посветить ему в глаза. Ее пальцы потянулись, чтобы проверить пульс.
Инстинкт самосохранения, искаженный паникой и предубеждением, сработал мгновенно. Он взревел. Не от боли, а от ужаса.

— Нет! Не смейте трогать! Отойдите! Я не ваш «кун»! Я не японец!
Он замахнулся, чтобы оттолкнуть ее руку, но движение было медленным, неуклюжим, словно он был погружен в сироп. Врач отпрянула, ее лицо выразило профессиональную озабоченность. Мужчина выругался сквозь зубы и двинулся к кровати, его рука потянулась, чтобы прижать Алексея.
В этот момент Алексей увидел его. Свое отражение в темном стекле окна напротив. Смутный, искаженный контур. Круглое, полное, незнакомое азиатское лицо.
Всё внутри него рухнуло. Логика, контроль, рассудок.
Он издал звук, который не был ни криком, ни стоном — нечто дикое, рвущееся из самой глубины этой чужой плоти. Он сбросил на пол легкое одеяло и, не помня себя, попытался встать. Ноги, толстые и слабые, подкосились. Он грохнулся на холодный линолеум, но даже падение не остановило его. Он пополз. Прочь от них. Прочь от этого места.
Его цель висела на стене — зеркало в металлической оправе над небольшой раковиной. Он должен был увидеть. Должен был доказать себе, что это кошмар.

— Кента! — закричала женщина, пытаясь его поднять. Мужчина крепко схватил его под мышки.
Алексей вырвался. Последним судорожным усилием он дополз до раковины и, хватаясь за холодный край, поднялся. Его дыхание хрипело в тишине палаты.
И он увидел.
Из зеркала на него смотрел японский подросток. Лет шестнадцати. Пухлое, круглое лицо с широкими скулами и короткой, щеточкой, черной стрижкой. Глаза, раскрытые от чистого, нефильтрованного ужаса, были темными, чуть раскосыми. Пижама на его — НА ЕГО — теле была мала, обтягивала массивные плечи и грудь. Это было тело, которое он презирал всей душой. Тело «обжоры», «безвольного», «урода». Тело врага.
Это был не он. Это был кто-то другой. И этот кто-то был японцем.
Сознание Алексея Волкова, с его дисциплиной, его презрением, его чистотой, не выдержало этого двойного удара — физического и метафизического предательства. Оно треснуло.
Он закричал. Кричал по-русски, матом, кричал, выплевывая всю свою боль, ярость и отчаяние. Он бил кулаком по зеркалу, но удары были слабыми, лишь заставившими стекло дрогнуть. Он видел, как в зеркале это чужое лицо искажается плачем, по нему текут слезы, и это зрелище было невыносимым.

— Нет! Нет! Это не я! Верните меня! Мама! — последнее слово вырвалось не к той японке за его спиной, а куда-то в пустоту, к давно умершей женщине из уральского городка.
Сильные руки мужчины наконец обездвижили его. Он почувствовал укол в плечо. Холодная волна поползла по венам, гася пожар в мозгу.
Последнее, что он увидел перед тем, как темнота накрыла его с головой, было разбитое, треснувшее отражение в зеркале. Его новое лицо, распавшееся на десяток кривых, нелепых осколков. И в каждом осколке — глаза полные неподдельного, детского ужаса. Глаза мальчика по имени Танака Кента.

Загрузка...