За окном, в хрустальном царстве зимы, медленно кружились снежинки, словно невесомые перья, сорвавшиеся с крыльев ангелов. Они падали на застывшие улицы, укутывая город в белоснежное безмолвие.
Воздух был пронизан ледяным дыханием декабрьской стужи, а стекло холодное и прозрачное, словно слеза, отделяло Миру от этого застывшего мира.
Она сидела у окна, обхватив колени тонкими, почти прозрачными от усталости пальцами.
Её темные волосы, некогда шелковистые и ухоженные, теперь лежали небрежными прядями, будто забытые листья на осеннем ветру.
Глаза, глубокие и печальные, словно озеро, в которых утонуло солнце, смотрели вдаль, но видели лишь тени прошлого.
На столе пред ней лежала старая фотография, ее углы были слегка потрепаны временем, а поверхность — исцарапана частыми прикосновениями. На снимке — они. Арсений. Его улыбка, широкая и беззаботная, как летний рассвет. Рука лежит на ее плече и словно обещает, что ничто нас не разлучит. Его глаза — теплые, живые, полные надежды.
Теперь все это было лишь воспоминанием, хрупким, как лед на весеннем ручье.
До войны Мира была совсем другой — легкой, как летний ветер, и светлой, как утреннее солнце. Её смех звенел в воздухе, словно хрустальный колокольчик, а глаза, большие и теплые, цвета спелой пшеницы, всегда искрились живой радостью.
Она любила длинные платья с цветочными узорами, которые мягко колыхались вокруг ее стройных ног, когда она шла по улицам родного города, и широкие соломенные шляпы, отбрасывающие кружевные тени на её смугловатое лицо.
Её волосы, густые и темные, как ночь в середине лета, всегда были убраны в небрежную, но изящную косу, из которой то и дело выбивались непослушные прядки, будто стремясь к свободе. На запястье звенел тонкий браслет — подарок Арсения, а на пальцах иногда мелькали кольца с крошечными камушками, подобранные ею же на берегу реки.
Мира работала в маленькой библиотеке, где пахло старыми книгами, пылью и чем — то неуловимо загадочным. Она знала каждую трещину на деревянных полках, каждый потрепанный корешок, и казалось, что сама душа этого места откликается на её прикосновения. Читатели любили ее за терпение и умение подобрать именно ту книгу, которая нужна, даже если сам человек не понимал, что именно он ищет.
А еще она очень любила танцевать. Не на людях, не для кого — то — просто для себя. Когда в ее маленькой квартире никого не было, она включала старый патефон, и под трескучую мелодию вальса или задорные народные напевы кружилась по комнате, раскинув руки, будто пытаясь обнять весь мир.
И был Арсений. С ним все казалось проще, ярче, значительнее. Они гуляли, делились мечтами, смеялись над глупостями, а иногда, просто молчали, но вдвоем.
Он называл её «моё солнце», а она в ответ «моя гавань».
Но потом пришла война. И солнце погасло…
Год. Целый год с тех пор, как он ушел. Война забрала его, как осенний ветер уносит последний лист, не оставляя выбора. И теперь каждый день был наполнен тихим, ноющим ожиданием, как незаживающая рана.
Внезапно раздался стук в дверь — резкий, неожиданный, словно вырвавший ее из объятий тягостных дум. Мира вздрогнула, словно испуганная птица, и медленно поднялась, ощущая, как дрожь пробегает по ее телу.
За дверью стояли соседи — тетя Марина и Пётр. Их лица покрытые морщинами, словно карта прожитых лет, выражали тихую тревогу. Тётя Марина, в своём потрепанном, но аккуратно заштопанном платке смотрела на нее с материнской заботой, а Пётр, сгорбленный под тяжестью прожитых зим, держал в руках небольшой узелок — наверное, опять что — то из своих скудных запасов.
— Мира, дитя, — голос теть Марины был мягким, как шёпот ветр в листве, — мы просто хотели проведать тебя. В такие дни… особенно тяжело.
Мира попыталась улыбнуться, но её губы лишь дрогнули, выдавая внутреннюю боль.
— Всё хорошо, — прошептала она, отводя взгляд к окну, где снег продолжал свой бесконечный танец. — Просто… скучаю.
И в этих словах была вся ее скорбь — безмолвная, глубокая, как сама зима.
Снег валил уже третьи сутки, заваливая улицы Ленинграда белой пеленой, скрывая под собой обломки разрушенных домов, следы ботинок и слезы.
Такой жуткий январь 1942 года. Блокада.
Мира металась по квартире туда — сюда, пытаясь не подходить к окну. Но, как обычно — хочется ведь узнать, что там. Подойдя к окну она прижала ладонь к холодному стеклу. Замерзшие пальцы сливались с инеем, будто пытались стать частью этого ледяного мира.
Внизу, во дворе лежали трупы. Их не хоронили — некому было. Не было сил. Не было возможности.
Город умирал…
Она машинально потрогала карман, где лежала хлебная карточка. Эти клочки бумаги стали дороже золота. Хлеб 125 граммов!
Потеряешь — умрешь. Украдут — умрешь.
Вчера на базарной площади повесили мародера. Он вырвал у старушки паёк и тут же был схвачен. Люди, едва стоявшие на ногах, собрались вокруг виселицы и молча смотрели, как болтается его тело. Никто не плакал. Никто не кричал. Просто смотрели.
Голод, словно превращал людей в тени…
— Мира, — голос тёть Марины был хриплым, как скрип двери в промерзшем доме. — Слышала? Говорят, по Ладоге оправляют машины. Может, скоро привезут муку…
Мира кивнула, не отрывая взгляда от улицы.
«Дорога жизни». Ледовая трасса через Ладожское озеро. Единственная ниточка, связывающая Ленинград с «большой землёй». Но немцы бомбили колонны. Каждый рейс — лотерея.
Она знала, что Арсений где — то там, на фронте. Может под Москвой. Может уже…
— Нет! Нельзя так думать. — отдергивала себя от плохих мыслей.
В квартире было ужасно холодно. Печь не топили — дрова кончились. Сожгли книги, мебель, даже половицы. Теперь жевали столярный клей, варили «суп» из кожаных ремней.
Мира взяла фотографию Арсения. Его улыбка казалась теперь чем — то нереальным, как сон.
— Вернись… — прошептала она.
Но ответом была лишь тишина.
Город молчал.
И в этой тишине слышалось только одно — мерный, неумолимый звук метронома.
Он отсчитывал время.
До весны…
До победы…
До смерти…