Отец Никодим был толст, благодатно раздобрел на просфорах, картошке с салом и прихожанских гостинцах. А его собака, Жучка — худа, как постная свечка. Рёбра торчали, хвост — плетью, взгляд — с укором. Кормить батюшка забывал, а вот ругать — никогда.
— Ну что ты за мной хвостом ходишь, бессловесная тварь? Пошла бы огород окучила!
— Изыди ужо, жертва академика Павлова, не можешь ни воды натаскать, ни грехов отпустить.
— Что уставилась, собачатина? Завтра бы мне завтрак приготовила, что ли, с кофием...
Так ежедневно. С восходом — требования, с закатом — упрёки. А перед сном — приказы, причём с такими интонациями, будто псу полагается исполнять волю божию лично и без обсуждения.
Жучка терпела. Молчала, только глазом дергала. И всё худела. Иногда ей снились кости. Иногда — колбаса. А чаще — как батюшка подавился котлетой да умер в муках, и она ту котлету доела.
Однажды ночью Никодиму снился сон. Будто лежит он в опочивальне, а в углу стоит Жучка — вся в чёрном, с глазами, как у ведьмы, и голосом, как у матушки-настоятельницы, что из женской обители неподалёку:
— Встань и вкуси. Кушать подано, батюшка.
Проснулся — холодно, тело ломит, в ноге зудит. Глядь — а перед ним Жучка. Стоит на задних лапах, передними держит поднос. На подносе — кофейник, чашка и булочка.
— Кушать подано, батюшка, — произнесла она внятно, без малейшего лая и прочего собачьего акцента.
Никодим хотел перекреститься, да рука в щепоть не сложилась, затекла во сне. Собака говорит!
А она, пока он изумлялся, и объяснила — мол, старалась, готовила всю ночь, на кухне котлеты с макаронами, рецепту по книге следовала.
— Из чего котлеты-то? — выдавил он.
— Из голяшки, кормилец, — ответила ласково. — Я ещё и холодец поставила, он в чугунке томится.
Батюшка в ужасе скинул одеяло, было вскочил да и повалился на коврик. Глянул вниз — а ног-то и нет. Ниже колен — пустота, аккуратно перевязанная пелёнками.
— Не бойся, батюшка, — успокаивала Жучка. — Я к фельдшеру сбегала, обезболивающее взяла. Стерильно всё, с молитвой. Где ж мне ещё мясо брать? Не воровать же...
Так Жучка и кормила батюшку. Потихоньку. С уважением. Как котлеты с холодцом подъели, то каждый день — по кусочку его укорачивала. Он плакал, молился, отпевал сам себя, но ел.
Пока совсем не закончился.
А Жучка потом и косточки догрызла. С благодарностию.
Прошло с тех пор пару неделек. Жучка, поумневшая, сытая и философски настроенная, сидела на крыльце и чесала за ухом. В деревне шептались, что батюшка уехал «на покаяние в монастырь», а кое-кто тихо жаловался, что с тех пор не слышно колокольного звона, да и ладаном больше не пахнет — всё больше тушёнкой.
Поначалу Жучка пыталась жить как человек. Читала книги из поповской библиотеки — особенно ей зашли сборники проповедей и кулинарный справочник "Православный пост в 40 блюдах". Научилась закрывать и открывать консервные банки, даже икону мыла тряпочкой — у неё, всё же, душа была интеллигентной.
Но со временем снова потянуло к плоти.
Однажды в дом заглянул новый дьякон, из метрополии прислали, в помощь по приходу. Молоденький, худенький, с глазами как у телёнка перед убоем. Пришёл проведать батюшку.
— Батюшка дома?
— Дома... — сказала Жучка, вытирая лапы о коврик. — Только сейчас не говорит... да и не ходит уже.
Завела в дом, усадила. Накормила борщом.
— Из чего, матушка?
— Из божьей воли и любви к ближнему, — улыбнулась она, показывая клыки.
Дьякон не успел понять метафору, а Жучка уже доставала из подвала новую баночку «икры поповой». С именной этикеткой. Хрустящая. Домашняя. С приправкой.
Там дьякон и остался у нее. В подвале.
С той поры в деревне стали исчезать люди. По очереди. Всё тихо, без крика, как на исповеди.
Жучка вела хозяйство, отдавала дань церкви — причащалась остатками. Даже начала проповеди читать по воскресеньям:
— Возлюби ближнего... до сахарной косточки!
Деревенские ходили. Кто из страха, кто по глупости, кто по привычке. Кто-то даже говорил: "Вот собака, а служба всё равно лучше, чем у Никодима".
И только старая бабка Устинья, глядя в сторону церкви, шептала:
— Я ж говорила, зря батюшка псине хвост не поджал... А надо было.
Она старая была, хворая, ни в тушёнку её, ни в борщ, ни в... ну вы знаете. Вот ничего и не боялась.
Жучка уже почти освоила проповедь по субботам и постные запеканки по четвергам. В дом к ней больше никто не заходил — даже участковый.
Один раз, правда, почтальон сунул в калитку пенсию Устинье, попросил в поповском доме водицы, и больше его не видели.
Жила себе бабка, непокорённая, жила напротив и от дома своего ни ногой. Жучка и не лезла — старая кость, не варится, не жуется, да и запах какой-то… аптечный.
Но однажды в окно Жучка увидела, как Устинья у себя на дворе долбит что-то в ступке. Дым из печи идёт, запах распространился будто от ладана, а над избой — ворон кружит, крестом. Кошки перед порогом бабкиным крестятся и задом пятятся.
Стало ей не по себе, но спать улеглась. На следующее утро просыпается — у двери горшок стоит. На крышке надпись углём: "Ешь, коли не боишься. От души. Устинья."
Ну и съела. Понюхала — пахнет ничем. Ни мясом, ни травой, ни зайцем, ни человеком. Просто тёплый отвар с какими-то сушеными корешками.
Выхлебала.
И тут всё завертелось...
Пол, потолок, лапы немеют, язык тяжелеет. А в голове — как хор из того самого женского монастыря, так и выводят, голубицы:
"Во успении мира не оставила еси, Жученька..."
Очнулась Жучка привязанной к телеге. Сверху — мешок на голове, в зубах — пук соломы. Везут. Судя по ухабам — к станции. Судя по запаху — бабка рядом. Под хвост ветром дует, а откуда — не понять.
Только голос:
— А вот и ладно. Доигралась ты, проповедница. В семинарию тебя, на учение. Пусть там тебя экзорцисты мучают, да епитимью задают. Там тебе и постов хватит, и монахов — хоть заешься.
Привезла Устинья Жучку к духовной академии. Подсунула документы отца Никодима, с правкой в паспортной строке. И уехала.
С той поры и учится Жучка. Пост соблюдает, лапы моет, кость не гложет, на исповеди кается — за себя, за батюшку, за дьякона и даже за мясо в борще.
Однажды на зачёте по догматике она зашла в спор с профессором и облаяла его, да так конкретно по уставу, что получила "отлично".
Иногда ночью воет, но не от голода, а по привычке. Домой хочет, но сана ждёт.
А бабка Устинья на крыльце сидит, чай пьёт, и шепчет, глядя на церковку:
— Вот и славно. Хоть одна собака в люди вышла. Ужо теперича вернись, шелудивая...