И самое обидное, что это уже сделали. И не один раз. Написали вот такое откровение. Противно быть неоригинальным. И имя у меня тоже… не оригинальное. У многих такое же. Но я решил не переживать, а просто сделать вид, что это у меня такой псевдоним. Постмодерн типа.
Трудно вспомнить, как все началось. Приветствия, кто-то обрадовался и полез обниматься, притворяясь милой девушкой, кто-то показывал журнальные глянцы, были даже те, кто молчал.
Вот они, молчащие, странно располагались по комнате, было трудно понять, зачем и как они передвигаются с места на место, когда ты отвернёшься или сходишь поспать.
Я понял одну вещь. Главную. Можно всецело поверить, что они тебя любят, понимают, готовы даже посчитаться с твоим мнением, но если ты молчишь, или вдруг замолчишь, то тебя убьют.
Тогда я стал бывать там чаще и говорить. Можно было не только говорить, но и засовывать свой голос в специальный патифон, который мог ускорять то, что сказал, и было даже смешно. Слушать не ради смысла слов, а ради смеха.
Было ли мне страшно в эти дни? Сложно сказать.
Почему я с вами разговариваю, это же совершенно бессмысленно. Мне никто не ответит, и, даже возможно, убьют. Ну да пофик. Я расстраиваюсь совсем недолго, потому что я привык, что надо говорить, что-то делать, и тогда ты будешь жив.
Даже не важно, заметит ли это кто-нибудь. Можно говорить с самим собой. Можно, я проверял. Но это быстро превращается в ад. Ты орёшь один в пустой комнате, не веря, что остался совершенно один.
Ну ладно, впрочем, расскажу про то время, когда нас было много. Около 30, как в школьном классе.
Выпили кофе, поговорили про геев. Хоть опыта у меня не было, но у друга был. Всегда найдется в памяти друг-гей. Но я не мог точно вспомнить, был ли я другом друга, или другом гея. А потом кто-то принёс срамные изображения и многие отвернулись. Изображения стояли один под другим и сношались у всех на виду. Я поражаюсь, как такие милые люди могли допустить, что оно висит посреди комнаты? Но хорошо, что есть Забавный человек, он закидал срамоту нелепыми картонками, и стало гораздо легче. Вообще можно было не замечать весь этот мусор, который принято вытаскивать на обозрение, только для того, чтобы не описывать эмоции словами. Что поделать, такая мода. Каждый из нас теперь великий художник, может любую хрень поднять с пола, кинуть в других людей, мол вот вам перформанс, если поняли, гуд. Если не поняли — чмо, или все равно.
Я не переставал удивляться, как людям было все равно. На чей-то страх, на боль. Посмеяться могли, сделать вид, что не видели. Ну ладно, я тоже так делал, потому что не мог понять, что я тут делаю и зачем.
Дамы стали надевать костюмы, и кто-то спросил про имена. А потом выясняли возраст. Я увидел циферки на своем аккаунте, осознал себя старым. Но оказалось, что не все могут сказать свой возраст, некоторые таятся. Молчуны втихаря передвинулись по комнате, на них можно было прочесть бирки с датами, в какое время они оживали в последний раз.
Никому не было страшно, все веселились.
А потом Борзяк повесился. Потому что ему связали руки и запретили срам спускать с потолка. Борзяк не может без срама, он состоит из срама, он делает срам. Он и есть срам. Ну как можно было.
Борзяка не стало. Грустно было. Но потом случилось то, что заставило меня верить в людей снова. Наши сходили за Борзяком на тот свет и договорились. Чтобы он вернулся в комнату. Чтобы снова мы могли улыбаться и обсуждать геев. И религию. Война за веру была очень страшная, бились толстыми книжками, стреляли цитатами, вспоминали имена богов. Но в итоге все примирились, а что остается, когда мы сидим тут в этой комнате, и там, за ее стенами происходит настоящий АТ, то есть АД, но это не важно и не точно.
Могут ли трупы снова жить, как обычно? Я смотрел на молчунов каждый день, но они не смотрели на меня. Я мог подходить к лицу, брал лупу и разглядывал лицо, перекатывал буквы имени во рту, но ничего не происходило. Они есть и их нет.
Не то, чтобы я не знал, что за пределами комнаты все точно так же. Я знал. И все они тоже знали.
Что можно вернуться. Что если молчишь, то тебя ждет смерть и забвение. Я живу, говоря, наверное, если я буду говорить всегда, то я буду вечным.
Да, я так и записал. И сказал вслух. И в говоритесь запихнул слова. Прослушал сам. Но в комнате было мало человек, и каждый думал о своем, иногда сплевывая мысли в центр комнаты.
Однажды Забавный человек приволок в комнату генератор заголовков. И мы полдня читали заголовки, дивясь, что можно даже не напрягаться, все происходит само собой. Даже наша жизнь вся может происходить без нас, создавая самую настоящую симуляцию. И никто не заметит, что никого нет.
Я испугался, потому что, возможно, никого уже нет. Возможно, меня тоже нет, и я всего лишь заголовок, скинутый случайно, баг в системе, неудаляемая кнопка.
Когда я спал, мне снились красивые сны.
А потом я снова был в комнате. Со всеми. Они уходили и приходили.
И вот однажды Серьёзный объявил, что убьет молчащих. Всем стало страшно. Или только мне, потому что я больной?
Молчащие не отреагировали. Как обычно, впрочем. И вечером их не стало. Смерть в толпе пахнет справедливостью. Потому что: а вдруг они враги? Вдруг они подслушивают, записывают, а потом докладывают, куда надо, в другие комнаты, например? Конечно, это справедливо, если так, если в этом ключе.
Но если… они были просто инвалиды, ничего не могущие сказать, ничего не желающие сказать более, в отчаяньи хватающиеся за какие-то обрывки жизни, просто доживающие свои дни? Если они уже просто не могут, не верят, что говорить надо?
Если они знают что-то такое, до чего мы еще не дошли, знают, как жить в молчании?
Тех, кто молчит, не существует, и не должно существовать, так что-ли?
Тогда я подумал, что нужно придумать как можно больше способов говорить. Можно проораться за стенами, а принести сюда доказательство. Но блин, это уже было. Я в отчаяньи. Все уже было. И мне даже иногда казалось, что я тоже уже был. То есть сейчас меня нет, а все, что происходит, это просто нелепое воспоминание пространства, душок такой, поветрие.
Борзяк выгнал Тимыча вообще не слов. Просто встал и вышел. Тимыч до этого выглядел, как молчун, но он сидел с нами в кругу на стуле, но не говорил ничего. Пороптали, конечно, но ладно.
Как они там, люди за пределами комнат? Сколько мы тут проживем? Я слышал, что комната может прожить долго, а может нет. Куда деваются стены, когда все люди выходят отсюда насовсем? Неужели весь этот шлак, включая все, что мы складываем в центр комнаты, просто лежит в хранилище, и ждет, когда кому-то понадобится? Приходит кто-то, берет из кучи и несет в свою комнату? Это же совершенно бессмысленно и неоригинально.
Каждый день я вынужден создавать вокруг себя хаос, чтобы жизнь продолжалась.
В один день Шипелочка сказала, что сейчас ей выстрелили в ногу, и она прячется за деревом. Я сначала подумал, что она шутит, но голос ее был напуганный.
— Мне притвориться мертвой или бежать? — спрашивала она у нас, потому что беда настигла ее именно тогда, когда она сидела с нами в комнатке.
Советовали разное, спрашивали, где она находится. Я не знал, что сказать, потому что она находилась тут, и с ней все было в порядке. Хотя это сложно. Все ли мы тут в порядке? Я — точно нет. На меня мало кто внимание обращает. Но это не важно.
Шипелочка говорила короткими фразами, а потом замолчала. Все тыкали в нее короткими словами, но она словно застыла. И здесь. И нет. Я подумал, что это новая стадия развития, возможно, вылупится бабочка. Потом Шипелочка ожила. Ночью. И показала кровавые картинки. Всем было страшно. Ей сочувствовали. Я тоже хотел, чтобы со мной что-нибудь произошло. Но это не важно.
Когда я остался один, и говорить уже можно было только себе в голову, я переворошил кучу слов на полу. Заглянул в комод с общими картинками для всех комнат. Ничего не оставалось, как обойти комнату.
Я зачем-то открыл окно и высунул голову. Там было дымно, срам сыпался с неба и какой-то парень кричал, что я дурак, призывая к драке.
Я закрыл окно. Возможно, я уже остался тут один навсегда. Потому что у всех есть та жизнь, за пределами.
А у меня, походу, нет.
Но это не точно.