Гадалка
Она просыпается за полчаса до будильника. Так бывает всегда, когда предстоит долгий день — тело само знает, что понадобятся лишние минуты, чтобы разогнать кровь, заставить веки подняться, убедить себя, что утро — это не продолжение ночи, а нечто другое.
За окном еще серо. Париж, если это Париж, или провинция, где окна выходят на внутренний двор, — неважно. Важно, что в это же время просыпаются женщины, которые придут к ней сегодня. Они еще не знают, что придут. Пьют кофе, красят губы, смотрят на спящих мужей и думают: «Потом». А потом будет колода, руки, голос, который скажет то, что они хотят услышать, или то, чего боятся.
Она садится на край кровати. Сорок семь лет. Скоро сорок восемь. Иногда ей кажется, что она помнит каждую линию на ладони, которую когда-либо рассматривала, — не как рисунок, а как историю, как чужую боль, въевшуюся в собственные поры. «До грехопадения Адам был алмазом, а после стал углем», — сказал когда-то Сен-Сиран. Она не очень помнит, кто это, но фраза осталась. Она думает о женщинах, которые придут. Угли. Остывшие или еще горящие. Ей надо будет раздуть искру, показать им свет, которого нет.
На кухне она наливает чай. Горячий, почти обжигающий. Пьет мелкими глотками, чувствуя, как внутри расходится тепло. Ей нужно, чтобы губы шевелились, чтобы воздух струился между ними, — она будет много говорить сегодня. Шесть, семь, восемь встреч. Иногда кажется, что она говорит одними и теми же словами разным людям, но это не так. Слова одни, а боль разная. Она научилась различать оттенки. Как Расин, который из раза в раз писал о женщинах, охваченных нездоровой страстью, но каждая из них — Федра, Андромаха, Береника — говорила по-своему . Она достает колоду.
Карты лежат на столе. Она не тасует их с утра — просто смотрит. Король, дама, валет. Семейный альбом, где все перепутано. Туз — это начало, надежда, удар. Она перебирает карты, как перебирают четки, как вслух читают стихи, чтобы настроить голосовые связки на нужный лад. «Все ранит, все томит, во всем одно терзанье», — могла бы прошептать она, если бы верила в силу стихов. Но она верит только в силу молчания. В паузы между словами, в которых люди сами договаривают свою правду.
Она вспоминает одну женщину. Лет сорок, ухоженная, с идеальным маникюром. Та пришла с вопросом о муже, а ушла с вопросом о себе. Сидела и смотрела в одну точку, а потом сказала: «Я не чувствую ног». И это было правдой — не метафорой. Тело отказывалось держать ту боль, которую душа не могла выговорить. «Покинули меня и зрение, и речь», — как у Федры. Тогда она впервые подумала, что гадание — это не предсказание, а перевод. С языка немоты на язык слов.
За окном начинает светать. Она допивает чай. Чужая боль въелась в нее, но без этой боли она бы не знала, зачем просыпаться. Сегодня придут новые. Кто-то спросит про любовь, кто-то — про деньги, кто-то — просто так, от отчаяния. Она разложит карты, посмотрит на линии, скажет то, что нужно. А вечером останется одна, и в комнате будет тихо, и только чайная чашка будет хранить тепло ее собственных, не чужих, рук.
Она поднимается. Пора. В соседней комнате уже ждет кресло, лампа, скатерть. Маленькая сцена, на которой разыгрываются трагедии без крови и мертвых тел. Только взгляды. Только голос. Только паузы, в которых умещается целая жизнь.

Первая клиентка
Она приходит ровно в десять. В запахе духов слышна дорогая парфюмерная вода, но сами духи — слишком тяжёлые для утра, почти вечерние. Лет тридцать пять. Пальто распахнуто, хотя на улице холодно — то ли торопилась, то ли внутри уже давно горит.
— Садитесь, — говорит гадалка.
Женщина садится. Смотрит не на карты, а на руки той, что напротив. Ищет что-то? Кольца нет. Линии глубокие. Руки спокойные.
— Вы в первый раз?
— Нет. То есть да. К гадалкам — да. Но вообще — нет. Я ходила к одной, на Таганке, года три назад. Она сказала, что всё будет хорошо. Ничего не было.
Гадалка молчит. Это первое правило, которое она выучила давно: клиент всегда заполняет тишину сам. И заполняет правдой.
— Мне нужно спросить про человека, — женщина запнулась, но не на имени, а на самом слове «человек», будто он заслуживал другого определения. — Мы вместе два года. Он… Неважно. Просто скажите, будет он со мной или нет. Конец.
Она хочет конца. Гадалка видит это по тому, как сжаты губы, как левая рука теребит край шарфа, хотя правая лежит неподвижно. Одна половина тела уже ушла, другая ещё здесь, в кресле.
— Как его зовут?
— Какая разница?
— Никакой. Но вы произнесите. Про себя.
Женщина закрывает глаза на секунду. Шевелит губами. Имя. Обычное, наверное. Таких много в метро, в очередях, в чужих постелях.
Гадалка тасует карты. Края колоды стерты, скользят в пальцах легко, как вода. Она раскладывает их веером, потом собирает. Женщина следит за движением, не дыша.
— Вы не хотите знать, что будет, — говорит гадалка, не поднимая глаз. — Вы хотите знать, что делать.
Женщина вздрагивает, будто её ударили.
— Я… Нет. Я просто хочу…
— Вы хотите, чтобы я сказала: «Он уйдет от жены». Или: «Не уйдет». Чтобы было за что держаться или чтобы можно было отпустить. Но карты не дают ответов, они показывают дорогу. А по какой идти — решаете вы.
Она наконец поднимает глаза. Женщина смотрит на неё так, как смотрят в аптеке на фармацевта, когда рецепт написан по-латыни: надежда и отчаяние пополам.
— Два года, — тихо говорит женщина. — Два года я слышу: «Потерпи». Ей нельзя сейчас сказать, у неё мама болеет. Потом: у неё работа, стресс. Потом: ребенок экзамены сдает. Я стала экспертом по чужим мамам, стрессам и экзаменам. Я знаю расписание его семьи лучше, чем своё.
Гадалка слушает. Она не кивает, не поддакивает. Она просто держит пространство, чтобы слова не разбивались об пол, а падали в мягкое.
— У меня день рождения был на прошлой неделе. Он приехал на час. Привез цветы и сказал: «Я сейчас, только позвоню, она волнуется». Вы понимаете? У меня день рождения, а он звонит ей, чтобы она не волновалась.
В комнате тихо. Где-то за стеной едет лифт, глухо, как под водой.
— И вы всё ещё ждете, — говорит гадалка. Не вопрос. Констатация.
— А что мне делать? Я люблю его.
Гадалка снова смотрит на карты. Туз кубков перевернут. Король мечей в окружении. Всё ясно. Ясно было ещё до того, как женщина села в кресло.
— Он не уйдет, — говорит гадалка.
Женщина замирает. Воздух перестает входить и выходить.
— Я знаю. Я сама знаю. Но пока мне кто-то это не скажет вслух, я могу делать вид, что это неправда.
— Я сказала.
— Да.
Пауза. Длинная, как целая жизнь. Женщина смотрит в стену, но видит там, наверное, не стену, а два года назад, первую встречу, первый поцелуй, первое «я всё решу».
— И что теперь? — спрашивает она. Голос сухой, как пепел.
— Теперь выбирать.
— Между чем?
— Между тем, чтобы остаться с ним и знать, что он ваш только наполовину. Или уйти и полгода ненавидеть себя за то, что ушли. Третьего не дано. Карты не врут, но они не обещают лёгкой дороги.
Женщина молчит. Потом поправляет шарф. Тот самый, который теребила левой рукой.
— А счастье? — спрашивает она совсем тихо, почти по-детски. — Карты вообще показывают счастье?
Гадалка смотрит на неё. Сорок семь лет. Сотни женщин в этом кресле. Один и тот же вопрос.
— Счастье — это когда перестаёшь ждать, что будет завтра, и начинаешь жить сегодня. Но об этом карты молчат. Этому никто не учит.
Женщина встает. Достает кошелек, отсчитывает купюры, кладет на стол — не в руку, а именно на стол, на угол, подальше от карт.
— Спасибо. Я, наверное, приду ещё.
— Приходите.
В дверях женщина оборачивается:
— А вы сами? Счастливы?
Гадалка медлит с ответом. В комнате тихо, только карты лежат на столе, как остывающие угли.
— Я просыпаюсь по утрам, — говорит она. — Значит, мне есть зачем.
Дверь закрывается. В прихожей ещё секунду висит запах тяжёлых, почти вечерних духов. Потом и он выветривается.
Гадалка смотрит на колоду. Достает туза кубков, кладет сверху. Перевернутый. Потом убирает и его.
Следующая через полчаса. Можно успеть выпить чай, пока не остыл.

Между чаем и тишиной
Она наливает чай. Кипяток из термопота, заварка уже настоялась, пока говорила с первой. Чайник у неё старый, керамический, с отбитым носиком — всё никак не выбросит. Тёплый бок ложится в ладонь, и секунду она просто держит его, не наливая.
За окном серо. Обычное утро. Где-то сейчас эта женщина садится в такси или метро, едет на работу, смотрит в одну точку. Два года. Два года ждать чужого мужа — это срок. Для войны срок, для тюрьмы срок, а для любви — тоже срок, только приговор почему-то себе выносишь сама.
Она садится в кресло. Не в то, рабочее, а в другое, у окна. Чай стоит на подоконнике, пар поднимается тонко, почти незаметно. Если долго смотреть на пар, начинаешь видеть в нём фигуры — облака, деревья, лица. Она научилась не смотреть долго.
Первая клиентка. Назовём её Лена. Или Света. Или Марина — это имя чаще других застревает в чужих историях. Ей тридцать пять. У неё хорошая работа, судя по пальто и духам, но плохой выбор. Или не плохой, а просто — человеческий. Кто из нас не выбирал тех, кто выберет не нас?
Она перебирает варианты. Не для того чтобы дать совет — советов она не даёт, это первое правило. Для себя. Чтобы понять, кулями поведёт женщину дальше. Карты показали дорогу, но по какой пойдёт — неизвестно. В этом и есть штука: карты не отменяют свободы, они просто подсвечивают темноту.
Вариант первый. Останется.
Самый вероятный. Самый человеческий. Потому что уйти — это признать, что два года были ошибкой. А два года — это слишком много, чтобы быть ошибкой. Это уже жизнь, пусть и краденая, по частям, в перерывах между его «она звонит» и «ей сейчас тяжело».
Если останется, она привыкнет. Ко всему привыкают люди. К тому, что Новый год встречает одна. К тому, что в кино ходит с подругами. К тому, что телефон надо ставить на беззвучный, когда он дома. Привыкнет — и станет удобной. Удобные женщины не уходят, они ждут. Им за это платят редкими ночами и обещаниями, которые легче воздуха.
Через год она постареет на три. Не внешне — внутри. Появятся привычки, которых раньше не было: проверять его телефон, когда он в душе; считать, сколько раз он сказал «я тебя люблю» за неделю; взвешивать каждое «может быть» как золото. Она станет экспертом по намёкам, профессионалом по полутонам. И однажды поймёт, что разучилась говорить прямо — потому что прямо говорить опасно, можно услышать ответ.
Через пять лет она либо возненавидит его, либо перестанет замечать. И то и другое — смерть любви. Только первая смерть громкая, со скандалами и битьём посуды, а вторая — тихая, когда однажды утром она посмотрит на него спящего и подумает: «А ты кто?»
Вариант второй. Уйдет.
Самый трудный. Потому что уйти — это не просто закрыть дверь. Это признать, что два года были. И никуда они не денутся, эти два года, они останутся в ней навсегда — в запахе его кожи, в песнях, которые слушали вместе, в местах, куда нельзя будет вернуться.
Если уйдет, первые полгода будет ненавидеть себя. За то, что не дождалась. За то, что слабая. За то, что могла бы потерпеть ещё немного — вдруг бы всё решилось? Ей будет казаться, что она сдалась. Подруги будут говорить: «Ты молодец», а она будет кивать и думать: вы ничего не понимаете.
Потом, через полгода, случится странное. Она поймёт, что утро начинается не с мысли о нём. Что можно выпить кофе и не проверить телефон. Что есть фильмы, которые он не любил, а она любит, и можно смотреть их, не оправдываясь. Что тело помнит его, но уже не болит — так, ноет иногда, к перемене погоды.
Через год она, может быть, встретит кого-то. Или не встретит. Но главное — она перестанет ждать. А перестать ждать — это, наверное, и есть свобода. Только плата за неё — два года, которые не вернуть.
Вариант третий. Останется, но по-другому.
Самый редкий. Для него нужна холодная голова, а любовь голову греет, это известно. Но иногда, очень редко, женщины умеют договариваться с реальностью.
Если она останется, но перестанет ждать. Если она примет как факт: он не уйдет, она — вторая, так будет всегда. И разрешит себе жить. Свою жизнь, а не его. Работу, подруг, путешествия, может быть, другого мужчину — на тех условиях, на которых он разрешает себе семью. Без обид, без скандалов, с холодным сердцем и ясной головой.
Это не прощение. Это капитуляция, которая выглядит как победа. Она получит его — того, который есть, без надежды переделать. А себе оставит себя. Не разорванную на «жду» и «надо», а целую. Свободную внутри клетки.
Но это сложно. Почти невозможно. Потому что любовь не терпит договоров. Она хочет всего или ничего. А «всего» не будет. Будет «ничего», замаскированное под «кое-что».
Гадалка делает глоток. Чай почти остыл. Она смотрит на чашку и видит на донышке разбухший чайный лист — похож на сердце, если сильно напрячь воображение.
Странное дело. Двадцать пять лет она смотрит на чужие расклады, а своего так и не сложила. Не потому что не умеет — потому что не хочет. Когда знаешь всё наперёд, жить неинтересно. Интересно как раз не знать: останется она или уйдет, дотлеет или разгорится снова.
Она вспоминает себя в тридцать пять. Тоже был кто-то. Тоже женатый. Тоже обещал. Она тогда сделала не первый и не второй вариант — она сделала четвёртый, которого в списке нет. Просто сидела и ждала, пока пройдёт. Не его — себя. Пока пройдёт та, которая готова ждать. И однажды утром проснулась — и её не было. Ушла бесследно, как пар над чашкой.
С тех пор она одна. Не потому что обижена или разочарована — просто привыкла, что утро начинается с тишины. И в этой тишине слышно всё: как идут лифты за стеной, как дышат женщины в соседних квартирах, как карты шепчутся в колоде, когда до них не дотрагиваются.
Она ставит чашку в раковину. Споласкивает. Вытирает руки.
Следующая через пятнадцать минут. У неё будет другая история, другие карты, другой запах. Но внутри — то же самое. Всегда одно и то же: любовь, страх, надежда. Тысячи лиц и одна душа, которая никак не научится жить без боли.
Она садится в рабочее кресло. Поправляет скатерть. Ждёт.
В прихожей звенит звонок.