— Вы же слышали? — раздался голос из радио. — У нас вводится новый гуманистический подход.
— Хм… — второй голос, видимо ведущего. — Вы про поддержку взрослых?
— Именно! — голос был таким, когда уже не терпится рассказать — Очень рад, что государство наконец-то поняло: взрослому нужно право на восстановление
— Только взрослому? — голос ведущего явно не разделял радости
— Конечно! Вы хотите, что, детей от беспечности восстанавливать — гость залился смехом — Нет, им конечно есть место, от этого никуда не уйти, но я хочу отметить главное: взрослому необходим другой человек!

Дядя Миша поспешно выключил радио увидев меня и принялся делать какао. А мне в голову засела эта мысль — что меня, если и лечить, то не от боли.
А от беспечности.

Беспечности?
Блин, я ведь такой взрослый.
Именно из-за беспечности.
Угу.

Наблюдая как воспитатель точными движениями набирает порошок в турку и отражается тенью на кафеле фартука — задумался.
А если бы мой отец не был зависимым — и, как они говорят, «восстановился».
Красивое слово.
Сидел бы я сейчас здесь, на кухне детского дома?

— Держи — дядя Миша поставил мне кружку какао и тяжело выдохнул.
— Дядь Миш, — я отпил из чашки — А что за восстановление взрослых?
— Ну… — он замялся — они считают, что взрослые не справляются.

Раздался телефонный звонок и дядя Миша вышел с кухни в коридор.

С чем они, интересно не справляются?
Мысль немного грызла, и было забавно: помогать восстанавливаться взрослым. Как?
Хм… по инструкции! Хи-хи-хи
Внутри расползалась улыбка как тепло от какао. Я встал и пошел к себе в комнату.

— Да, уже слышал, — дядя Миша стоял с трубкой телефона упёршись в стенку — да? В смысле специалисты не всегда доступны?

Пройдя до конца коридора, зашел к себе. За четыре года, как я в детском доме — только сейчас начал привыкать к тому, что может ничего не произойти. Какао могут сделать просто так.

Свет из окна лился каким-то розовым цветом, создавая очень странный, волшебный вид комнаты. Рассеиваясь о почти белые стены, комната играла цветовыми скачками: от бежевого к розовому к холодно-голубому.


На следующее утро в столовой висела новая брошюра. На обложке улыбались незнакомые люди, обнявшись. Я бы и не заметил её, если бы не надпись крупными буквами:

«Восстановление — в каждом доме».

Дядя Миша, разливая манную кашу, нервно поглядывал на радио, которое теперь молчало. Но разговор продолжался и без него.

За соседним столом две воспитательницы — Ольга Витальевна и новая, Марина, — обсуждали что-то за чашками чая. Их голоса были ровными, деловыми.

— Перегружена система, — вздыхала Ольга Витальевна, помешивая ложечкой. — Специалистов на всех не хватает. Запись на полгода вперёд.
— Так и взрослый человек один на один с кризисом остаётся, — кивала Марина. — А подход-то гуманистический. Не бросать же.
— Конечно. Вопрос — ресурсы. Где их взять?

Я медленно ел кашу, стараясь не привлекать внимания. Их слова висели в воздухе — тяжёлые и простые, как пасмурное небо за окном.

— Ну, логично же, — продолжила Марина, и в её голосе послышалось что-то вроде облегчения, будто она нашла очевидный ответ. — Если специалист не может быть постоянно рядом… кто может?

Ольга Витальевна промолчала.

— Тот, кто и так рядом. В естественной среде.

Слово «естественной» прозвучало странно уютно. Как «домашняя выпечка».

— Кто ж это? — глухо спросила Ольга Витальевна, хотя, казалось, уже всё поняла.
— Ну, члены семьи. Близкие.

Пауза стала гуще. Ольга Витальевна отхлебнула чай.

— А если их нет? Или они… сами в кризисе?
— Тогда… — голос Марины стал тише, почти заговорщицким. — Тогда мы смотрим на ближайшее окружение. На тех, кто стабильно присутствует в жизни взрослого. Эмоциональная связь — она ведь не только у кровных родственников бывает.

Я перестал жевать. В столовой, кроме нас, никого не было. Только тикали часы.

Ольга Витальевна подняла глаза, и на секунду её взгляд скользнул по мне. Быстро, без выражения. Потом она снова посмотрела в чашку.

— Дети, — просто сказала она. Не как вопрос. Как констатацию.
— Дети — это источник устойчивости, — уверенно, будто цитируя памятку, ответила Марина. — Они чувствуют, они вовлечены, хотим мы этого или нет. Их присутствие… успокаивает.

Звучало это нейтрально. Даже заботливо.
Как будто речь шла о тёплом пледе или чашке ромашкового чая.

Ничего странного.
Просто логичный следующий шаг: если взрослым нужен другой человек, а взрослых вокруг нет или они не справляются, то…

Кто остаётся?

Кто всегда рядом?

Я отодвинул тарелку. Каша остыла и покрылась плёнкой. Внутри что-то ёкнуло — не страх ещё, а предчувствие. Холодное и лёгкое, как первый снег за окном.

Абсурд собирался по кусочкам.
И каждый кусочек был таким разумным, таким правильным.

Особенно вот это слово — «естественно».

Это было самое естественное на свете.

Прошла неделя.

Ничего особенного за это время не случилось.
Каша по утрам была всё такой же жидкой, дядя Миша всё так же делал какао по вечерам, а брошюра в столовой постепенно перестала бросаться в глаза — как всё, что висит слишком долго.

Я почти перестал о ней думать.

В среду после школы меня попросили зайти в методический кабинет. Не срочно. Просто «когда будет время».

В кабинете пахло бумагой и чем-то старым — как в архивах или библиотеках. За столом сидела женщина, которую я видел впервые. Она улыбнулась вежливо, но не по-настоящему — так улыбаются в регистратуре.

— Садись, пожалуйста, — сказала она и подвинула ко мне папку. — Это формальность.

На стол лег плотный конверт. Без имени. Только штамп и длинное название, которое я не сразу смог прочитать целиком.

— Ты ничего плохого не сделал, — добавила она, будто на всякий случай. — Это просто участие в программе.

Я кивнул, хотя не совсем понял, в какой.

— Здесь уведомление и методические материалы, — женщина говорила спокойно, глядя в бумаги, а не на меня. — Нужно расписаться в получении.

Она развернула лист и ткнула пальцем в строчку.

Подпись получателя.

Рука у меня дрогнула, но я всё равно расписался. Почерк вышел кривой — я всегда так пишу, когда не понимаю, что именно подписываю.

— Спасибо, — сказала она и сразу потеряла ко мне интерес. — Можешь идти.

Я закрыл за собой дверь комнаты и сел на кровать.
Конверт лежал на коленях, аккуратный, плотный, будто внутри было что-то важное и хрупкое. Или наоборот — что-то, что лучше не ронять.

Я вытащил бумаги.

Сверху — сопроводительное письмо. Я прочитал его два раза, но оно всё равно ничего не объяснило. Там было много слов вроде «в рамках», «в целях», «на основании». Ни одного — «почему именно ты».

Ниже начинался сам документ.

Из Методических рекомендаций
Министерства социальной поддержки населения
№ МССП-2093/406

Я хмыкнул. Номер был длиннее, чем мой дневник за год.

Положение о введении института уполномоченных детей

Настоящее Положение устанавливает порядок назначения и функционирования института уполномоченных детей…

— Института… — пробормотал я. — Ничего себе.

Я читал дальше.

…призванного обеспечить реализацию прав взрослых лиц, находящихся в состоянии кризиса либо нуждающихся в восстановлении.

Пока звучало даже… прилично.

Основы концепции

Дети являются неотъемлемой частью естественного окружения взрослого человека.

Естественного.
Опять это слово.

Установлено, что постоянное присутствие ребёнка оказывает стабилизирующее воздействие…

Я представил себя, стоящего где-то рядом. Просто стоящего.
Постоянно.

…даже пассивное участие ребёнка в процессе восстановления значительно повышает эффективность…

— Пассивное — это хорошо, — тихо сказал я. — Я в этом силён.

Я листнул дальше.

Определение понятия

Уполномоченный ребёнок — несовершеннолетнее лицо, официально назначенное ответственным органом…

Назначенное.
Звучало как «вызванное», только вежливее.

…обеспечивая постоянную доступность и эмоциональную включённость.

Я задумался, как выглядит «эмоциональная включённость по графику».

Основные принципы деятельности

Список был аккуратный, как в тетради:

— постоянное присутствие;
— поддержание стабильного эмоционального фона;
— сглаживание конфликтных ситуаций;
— своевременное информирование службы надзора.

Я перечитал последний пункт.

— То есть… если взрослый кричит, я виноват.
А если я испугался — надо доложить.

Логично.

Я перевернул страницу.

Обязанности уполномоченного ребёнка

Тут стало особенно весело.

Проявлять доброжелательность и спокойствие независимо от обстоятельств.

Независимо — хорошее слово. Универсальное.

Исключать любые высказывания или действия, способные спровоцировать ухудшение состояния взрослого.

Я вспомнил, как иногда молчание злит сильнее слов.
Интересно, оно считается высказыванием?

В самом конце было:

Ответственность

Несоблюдение ребёнком установленных требований рассматривается как нарушение условий программы…

Про ответственность взрослого там ничего не было.
Наверное, она восстанавливается автоматически.

Я сложил бумаги обратно в конверт и аккуратно убрал его в ящик стола.
Рядом с тетрадями и карандашами.

Странно: вроде ничего не изменилось.
Комната та же.
Кровать та же.

А ощущение было такое, будто мне только что выдали должностную инструкцию.
Без должности.
И без права отказаться.

Зато — по инструкции.


Меня вызвали в кабинет завуча через три дня. Не по громкой связи, а лично — через старшую дежурную, которая просто кивнула в мою сторону и сказала:

— Тебя. Иди.

Дорога по коридору показалась длиннее обычного. Я думал о том, не накосячил ли где: с уроками было всё в порядке, посуду за собой мыл, в драках не замечен.
Но в воздухе висело то самое предчувствие — холодное и лёгкое, из прошлой сцены. Теперь оно обрело вес.

Кабинет завуча, Анны Петровны, был другим — не как методический. Здесь пахло кофе и древесным лаком от массивного стола. Она сидела не одна.
Рядом — та самая женщина из методического кабинета. И ещё мужчина в строгом кардигане, которого я никогда не видел.

Они смотрели на меня, когда я вошёл.
Не как на нарушителя.
Скорее — как на предмет.

— Садись, — сказала Анна Петровна.

Улыбки не было. Была деловая, отстранённая вежливость. Я сел на край стула.

Мужчина в кардигане взял слово. Голос у него был ровный, без интонаций — как у диктора, зачитывающего прогноз погоды.

— Мы ознакомились с твоим личным делом.
И с историей твоего отца.

Внутри всё сжалось в один тугой, холодный комок. Я не шевельнулся.

— У тебя есть уникальный опыт, — продолжил он. — Ты знаешь, что значит жить рядом со взрослым, который не справляется. Ты видел кризис изнутри. Это ценно.

Женщина из методички кивнула, добавив теплоты в голос — той самой, которой не было в её глазах:

— Многие дети представляют это только в теории.
А ты — ты уже прошёл через это.
Ты понимаешь.

Я хотел сказать, что не понимаю. Что я ничего не понимаю. Что я просто помню боль, страх и звук сирен скорой.
Но язык будто прилип к нёбу.

— Мы доверяем тебе важную задачу, — сказала Анна Петровна, наконец глядя прямо на меня.

В её взгляде не было просьбы. Только констатация.

— Ты назначаешься уполномоченным ребёнком для Сергея Николаевича. Он поступает к нам на восстановление завтра.

Они произнесли это так, будто вручали мне почётную грамоту.
Будто говорили: «Ты вырос». «Тебе можно». «Мы в тебя верим».

— Почему я? — выдохнул я наконец.

Голос прозвучал сипло и чуждо.

Мужчина в кардигане обменялся взглядом с Анной Петровной. Казалось, они ждали этого вопроса.

— Ты подходишь, — просто сказал он. — У тебя есть эмпатия. Ты вынослив. И ты уже был рядом.
Рядом со своим отцом.
Ты знаешь, как это — быть опорой.

Слово «опора» ударило в самое нутро, как тупой удар.

Я не был опорой.
Я был мишенью.
Местом, куда сбрасывают злость и боль.

Но в их логике это, видимо, было одно и то же.

— Ты просто будешь рядом, — мягко сказала женщина. — Твоё присутствие уже поможет. Ты справишься.

Прозвучало как заклинание.

Ты справишься.

Не «мы тебе поможем».
Не «если будет трудно — скажи».
А просто — ты справишься.

Как будто, произнеси они это достаточно раз, так оно и случится.

Мне выдали папку. Тонкую. С моим именем на обложке.

Внутри — фотография мужчины лет сорока. Строгое лицо, уставшие глаза.
Сергей Николаевич.

И короткая справка:
«Трудности с эмоциональной регуляцией. Склонность к состояниям подавленности».

Ни слова о том, опасен ли он.
Ни слова о том, что делать, если станет страшно.

— Он нуждается в стабильности, — подытожил мужчина, вставая. — А ты — стабильный. Мы это видим.

Назначение было закончено.

Я взял папку. Руки не дрожали — и это было странно.
Будто всё происходило не со мной.

— Можно идти? — спросил я.

— Да, — кивнула Анна Петровна.

На её лице на мгновение мелькнуло что-то вроде облегчения.
Дело сделано.
Система работает.

— Завтра после уроков подойди к кабинету номер четырнадцать.
Там будет твой взрослый.

Я вышел.

В коридоре пахло половой тряпкой и варёной картошкой из столовой.
Обычный день.
Обычный детский дом.

Вернувшись в комнату, я положил папку на стол — рядом с конвертом из методички.
Два документа.
Официальное назначение.

Я посмотрел в окно. Свет был обычным, скучным, предвечерним.

Их слова висели в воздухе, липкие, как паутина:

«Ты уже был рядом».
«Ты подходишь».
«Ты справишься».

Они не спрашивали.
Они констатировали.

И в этой констатации было что-то окончательное.
Как диагноз.
Или приговор.

Я был назначен.
Теперь у меня был мой взрослый.

Как когда-то у меня был отец.

Я пришёл раньше времени.

Кабинет № 14 выглядел пустовато: стандартный учительский стол, несколько стульев вдоль стены, доска с остатками меловых записей. Было тихо. Даже чересчур.

Анна Петровна стояла у двери, держа в руках тонкую папку. Рядом — та самая женщина из методического отдела, имя которой я так и не узнал. Её улыбка была натянутой, как струна.

— Вот он, — коротко сказала Анна Петровна, передавая мне папку. — Прочитай внимательно.

Я открыл её.
Внутри — перечень обязанностей. Аккуратно напечатанный. Без единой помарки.

Перечень обязанностей уполномоченного ребёнка

Присутствие.
Находиться в пределах прямой видимости взрослого в течение всего периода восстановления.

Контакт.
Осуществлять регулярное взаимодействие: поддерживать зрительный контакт, реагировать на обращения, проявлять внимание к состоянию взрослого.

Стабилизация.
Предотвращать эскалацию состояний: избегать провокационных тем, сохранять спокойный тон речи, демонстрировать уверенность.

Отчётность.
Ежедневно фиксировать изменения в поведении взрослого, отмечать моменты улучшения или ухудшения состояния, своевременно передавать данные куратору программы.

Неприкосновенность зоны.
Не покидать помещение без разрешения куратора или сопровождающего специалиста.
Исключение составляют экстренные случаи, зафиксированные в отдельном регламенте.

Я дочитал до конца.
Воздух вдруг стал густым. Как кисель.

— Подписывать ничего больше не нужно? — спросил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

Анна Петровна покачала головой:

— Сегодня — нет. Завтра начнётся работа. Будь готов.

Я молча кивнул.

Женщина из методического кабинета протянула руку.

— Успехов, — сказала она сухо и пожала мои пальцы чуть дольше, чем было нужно.

По спине пробежали мурашки.

Выходя из кабинета, я услышал тихий шёпот Анны Петровны:

— Надеюсь, он справится…

Эти слова повисли в воздухе. Как дым.


Вечером я сидел на кровати и разглядывал фотографию Сергея Николаевича.
Незнакомое лицо смотрело на меня усталым, отрешённым взглядом.

Я подумал о своём отце.

Вспомнил, как прятался под одеялом, когда слышались шаги в коридоре.
Как сжимал кулаки, надеясь, что крик утихнет сам собой.

Теперь я должен был сидеть напротив другого взрослого.
Быть рядом.
Следить.
Отмечать.

Рука потянулась к телефону. Захотелось позвонить кому-нибудь. Рассказать. Поплакаться. Услышать человеческий голос.

Но я остановился.

Потому что знал:
никто не позвонит первым.
Никто не придёт проверить, как я тут.

Я был один — против целого механизма.

Механизма, который назначил меня.
И забыл спросить моего мнения.

Я отложил телефон и погасил свет.

Темнота закрыла глаза, как крышка гроба.

Спокойной ночи, уполномоченный ребёнок.
Ты уже подписан.

По инструкции.

Неделя прошла в монотонном ритме обязанностей.

Я приходил в кабинет № 14 сразу после уроков. Сергей Николаевич обычно сидел у окна — молчаливый и неподвижный, как мебель. Я занимал свой стул, на расстоянии трёх метров, как предписано, и старался просто существовать.

Присутствовать.

Иногда он спрашивал что-то вроде:
— Как в школе?
Или:
— Дождь идёт?

Я отвечал односложно.

Тишина между нами была густой, липкой. Иногда в ней проскальзывало что-то колючее: его тяжёлый взгляд, задержавшийся на мне чуть дольше положенного, или резкое движение руки, от которого я вздрагивал.

Но я помнил инструкцию.
Сохранять спокойный тон. Демонстрировать уверенность.

Я изо всех сил старался не моргать, не отводить взгляд, не показывать, что внутри всё сжимается в холодный комок.

К пятнице напряжение стало ощутимым, как запах озона перед грозой. Сергей Николаевич начал покачивать ногой — быстро-быстро, будто отбивая невидимый такт. Его пальцы барабанили по подлокотнику.

— Расскажи что-нибудь, — вдруг сказал он, не глядя на меня.

Голос был ровным, но в нём дрожала тонкая стальная струна.

— Что рассказать? — спросил я, чувствуя, как пересыхает во рту.

— Не знаю. Про детей. Чем вы тут занимаетесь, когда… не сидите с такими, как я.

Я начал говорить о футболе во дворе. Про старый мяч, который вечно сдувается.
Голос звучал фальшиво даже в моих ушах.

Его нога двигалась всё быстрее.

— Хватит, — резко оборвал он. — Не надо болтать ерунду.

Я замолчал.

Тишина вернулась, но теперь она была заряженной. Как провод под напряжением.

Он встал, прошёлся до стены, развернулся. Его тень металась по комнате.

— Они тебе говорят, за что я здесь? — спросил он, останавливаясь прямо передо мной.

Я невольно отклонился назад.

— Нет, — прошептал я.
Избегать провокационных тем.

— Правильно. Не говорят, — он коротко и сухо усмехнулся. — А я… я не справился. С тем, что должен был держать в себе. Понимаешь?

Я кивнул.
Я не понимал.
Мне было страшно.

— А ты здесь, чтобы я снова научился держать? — его глаза сузились. — Ты мой живой барометр? Если не напугался — значит, я в норме?

Я не нашёлся, что ответить.

Мой страх висел в воздухе между нами — осязаемый, пахнущий потом.

— Убирайся, — вдруг тихо сказал он, отвернувшись. — Просто… уйди.

Но я не мог уйти.
Не покидать зону восстановления без разрешения.

Я замер — парализованный инструкцией и этим тихим, раскалённым голосом.

Он обернулся и увидел, что я всё ещё на месте.

Всё произошло очень быстро.

Его лицо исказилось. Он сгрёб со стола папку с бумагами и швырнул её в стену. Удар был оглушительно громким.

— Я СКАЗАЛ УЙДИ!

Теперь это была уже не речь. Это была боль, вырывающаяся наружу.

Он схватил стул и бросил его. Стул ударился о пол и, отскочив, задел ножкой мою ногу.

Я вжался в кресло. Не мог пошевелиться. В ушах звенело.
Я видел, как он рвёт воротник, как по лицу текут слёзы, смешиваясь с яростью.

Это длилось вечность.

Дверь распахнулась. Вошли двое в униформе службы безопасности и женщина-психолог. Они действовали быстро и молча. Обездвижили его. Он не сопротивлялся — будто весь пар вышел в крике.

Его увели.

Я остался сидеть в разгромленной комнате. На полу валялись бумаги, опрокинутый стул, осколки разбитой кружки, которую я даже не заметил, когда она разбилась.

Психолог подошла ко мне.

— Ты в порядке? — спросила она тоном, который уже знал ответ.

Я кивнул.

— Хорошо. Завтра в десять утра тебя вызовут на комиссию для разбора инцидента. Будь готов ответить на вопросы.

Она ушла.

Я поднялся на ноги. Они не слушались. Я посмотрел на осколки кружки и понял, что должен был её поднять. Но я просто развернулся и вышел, шатаясь, как пьяный.

На следующий день кабинет завуча казался слишком ярким.

За столом сидели трое: Анна Петровна, психолог и мужчина в очках с тонкой папкой — куратор программы. Мне указали на стул. Он был жёстким и неудобным.

Сергея Николаевича не было.

Куратор открыл папку.

— Мы фиксируем вчерашний инцидент как срыв взрослого в процессе восстановления. Нам необходимо установить причины. Твой отчёт имеет ключевое значение.

Он посмотрел на меня. Все посмотрели.

— Где ты находился в момент начала эмоциональной эскалации? — спросила психолог.

— На своём месте. В кресле.

— Ты не пытался увеличить дистанцию?

— Инструкция предписывает постоянное присутствие. Я не отходил.

— Однако ты отклонился назад, когда он подошёл близко, — заметила она. — Это зафиксировано.

Я промолчал.
Значит, наблюдали. Всегда.

— Что именно ты сказал перед срывом? — спросил куратор.

— Я… рассказывал про футбол. Про мяч.

— Про мяч, который «вечно сдувается»?

— Да.

— Не считаешь ли ты, что такая формулировка могла быть воспринята как намёк на несостоятельность? На неспособность удерживать?

— Нет… Я говорил про мяч…

— Взрослый в кризисе крайне чувствителен к метафорам, — пояснила психолог. — Особенно к тем, что касаются контроля и целостности.

В груди поднималось что-то горячее и беспомощное.

— Когда он приказал тебе уйти, что ты сделал? — спросила Анна Петровна.

— Я остался.

— То есть ты ослушался прямого требования взрослого в состоянии стресса? — уточнил куратор. — Ты понимаешь, что это могло быть воспринято как вызов?

Мир перевернулся.
Если бы я ушёл — нарушил бы инструкцию.
Я остался — и это стало вызовом.

— Последний вопрос, — сказал куратор. — Ты испугался?

— Да.

— И ты это показал?

— Наверное…

— Почему? — спросила психолог. — Почему ты показал страх?

— Потому что… это естественно.

— Для тебя — да, — сказала она спокойно. — Для взрослого в кризисе вид испуганного ребёнка — подтверждение его монструозности. Твой страх мог стать последней каплей.

Наступила тишина.

— А ему… что теперь? — спросил я.

— Ему назначат интенсивную коррекцию, — закрыл папку куратор. — А мы займёмся твоей подготовкой. Ты должен понять: любая твоя эмоция — фактор терапии. Ты обязан её контролировать.

Никто не спросил, что чувствовал он.
Никого не интересовало, что взорвалось внутри взрослого.

Важно было только, где был я.
Что сказал.
И почему испугался.

Я вышел в пустой коридор.

Виноват был я.

Потому что остался.
Потому что сказал про сдувшийся мяч.
Потому что позволил страху стать «последней каплей».

Система нашла причину срыва.

И причина эта сидела на жёстком стуле
и смотрела на свои дрожащие руки.

Я шёл по коридору, прижимая к груди папку с материалами комиссии. Бумаги похрустывали, как сухие листья осенью. Каждый шаг отдавался эхом в голове.

Страх.
Испугался.
Показал.
Последняя капля.

Слова крутились, как мухи в банке. Невыносимо громко.

Я свернул за угол и оказался возле зеркала. Оно висело здесь давно, ещё до моего прихода. Обычное, ничем не примечательное.

Из зеркала на меня смотрело бледное лицо с тёмными кругами под глазами.

— Ты недостаточно стабилен, — сказал я отражению. — Недостаточно поддерживающий. Нуждаешься в коррекции.

Собственный голос гулко отозвался в пустоте коридора.

Коррекция.

То есть меня собираются исправить.
Сделать идеальным инструментом.
Человеком-функцией.

Я опустил взгляд на папку. Внутри — моё дело. Моё поведение. Моя вина.

Я не выбирал этого.
Меня выбрали.

Назначили.
Проверили.
Признали негодным.

Теперь будут корректировать.

Такова логика системы.

Я вернулся в комнату, сел на кровать и положил папку на колени. Открывать не хотелось. Я уже знал, что там написано.

Знал, потому что слышал это своими ушами.
Знал, потому что чувствовал кожей.
Знал, потому что страх — это последнее, что должно чувствовать существо, предназначенное для успокоения других.

Я смотрел в белый потолок и ждал.

Ждал, когда придут забирать меня на коррекцию.
Ждал, когда скажут, что я недостаточно хорош.
Ждал, когда признают: моя человечность мешает работе.

И тогда я окончательно стану тем, кем они хотят видеть.

Идеальным уполномоченным ребёнком.
Без страха.
Без сомнений.
Без права выбирать.

Через два дня меня пригласили в конференц-зал.

Просторная комната. Длинные ряды стульев. Большой экран. Проектор. Я ожидал увидеть комиссию — но оказалось иначе.

В зале собралось около двадцати человек: воспитатели, кураторы, психологи, представители министерства. Некоторые были мне знакомы. Большинство — нет.

Все смотрели на меня.
Молча.

Я занял указанное место — третий ряд, четвёртое кресло слева. Передо мной лежал чистый бланк обратной связи.

Председатель комиссии — седоволосая женщина в строгом костюме — открыла заседание:

— Сегодня мы рассматриваем итоги первого этапа внедрения программы «Уполномоченный ребёнок». Особое внимание уделим случаям, требующим дополнительной подготовки участников.

Она сделала паузу, поправляя очки.

— Начнём с вашего кейса, — сказала она, глядя в бумаги. — Ваше имя фигурирует в отчёте как субъект, продемонстрировавший недостаточную устойчивость.

Слово «субъект» прозвучало неприятно холодно.

— Согласно данным мониторинга, — продолжала она, — вы проявляли признаки нестабильного эмоционального реагирования. Испугались. Показали слабость. Допустили провоцирующее поведение.

Каждое слово падало, как камень.

— Ваша реакция на срыв взрослого свидетельствует о низкой профессиональной готовности. Требуется коррекционная программа.

Я поднял глаза. Зал оставался неподвижным. Никто не шелохнулся.

— Вам предстоит пройти серию тренингов по управлению собственными реакциями, — продолжала она тем же ровным тоном. — Вы научитесь распознавать тревожные сигналы заранее. Контролировать мимику. Регулировать дыхание. Осваивать техники нейтрализации собственных страхов.

Она говорила, как будто зачитывала расписание.

— Цель проста: исключить вас как деструктивный фактор в процессе восстановления взрослых.

Щёки вспыхнули. Кровь прилила к лицу.

— Есть вопросы? — спросила она, глядя поверх очков.

Я молчал.

— Отлично. Занятия начнутся послезавтра. График получите у координатора.

Собрание перешло к следующему пункту.
Мой кейс был закрыт.

Я покинул зал последним.

В коридоре встретил Ольгу Витальевну. Она остановилась, будто хотела что-то сказать, но лишь вздохнула и пошла дальше.

Я направился в столовую. Был обед, но аппетита не было.

На столе лежала свежая брошюра. Новая версия старой.

«Восстановление — в каждой семье».

А ниже, мелким шрифтом:

«Даже если семья неполная».

Я отвернулся и пошёл прочь.

Я больше не мог смотреть на эти лозунги.
Не мог притворяться, что верю в их смысл.
Не мог быть тем, кого они хотят видеть.

Потому что я знал:

Я не машина.
Я не механизм.
Я — человек.

И страх — это тоже часть меня.
Часть, которую нельзя стереть ни одним тренингом.
Ни одной программой.
Ни одной системой.

Я боялся.

И имею на это право.

В комнате пахло пылью и одиночеством.
Я сидел на кровати, и папка с вердиктом комиссии лежала рядом — как обвинительный приговор.

Официальные слова «эмоционально нестабилен», «недостаточно поддерживающий» жгли изнутри, превращаясь в стыд.
Но под ним, глубже, зрело другое чувство — ледяное и ясное.

Они не просто сказали, что я плохо справился.
Они сказали, что мой страх — ошибка.
Что самая естественная, самая человеческая реакция на угрозу — это деструктивный фактор.

Меня будут «корректировать».
Убирать лишнее.
Шлифовать до тех пор, пока от меня не останется только гладкая, удобная функция — спокойное присутствие.

Я подошёл к окну.

Закат снова заливал комнату розовым, но теперь этот свет казался искусственным — как дешёвая подсветка в музее восковых фигур.
Фигур, которые ничего не чувствуют.

В голове чётко, как отчёт куратора, выстроилась цепь:

Меня назначили — без моего согласия.
Мне выдали инструкцию — которую нельзя нарушить.
Взрослый сорвался — по сложным, мне неизвестным причинам.
Спросили меня — где был, что сказал, почему испугался.
Признали мои реакции мешающим элементом.
Назначили мне коррекцию.

Я был встроен в механизм как винтик.

Мне дали правила.
Когда механизм дал сбой, винтик осмотрели и решили, что он бракованный.
Его нужно подточить.

Никто не проверял, подходил ли я вообще для этой роли.
Никто не спрашивал, хочу ли я быть этим винтиком.

И тогда, глядя на розовый свет, играющий на бежевой стене, я задал себе вопрос.
Тихий. Спокойный.
И от этого ещё более страшный.

Я выполнял правила.
Правила привели к срыву.
Виноват я.

Но если бы я нарушил правила — ушёл, закричал, ударил в ответ — виноват был бы тоже я.

Возникала идеальная ловушка.

Ответственность за последствия лежала на мне.
А выбор действий — настоящий, свободный, основанный на желании выжить или помочь — у меня отняли ещё в начале, заменив его инструкцией.

Я закрыл глаза.

И вопрос, который родился в тишине, был уже не про меня.
Не про Сергея Николаевича.

Он был про самую суть этой блестящей, гуманной, абсурдной системы.

Кто на самом деле отвечает за последствия,
если сами последствия — это результат соблюдения закона?

Ответа не было.

Только тиканье часов в коридоре
и далёкий звук радио из-за двери дяди Миши.

Там, в нормальном мире, всё ещё говорили
о поддержке, гуманизме
и праве на восстановление.

Я отвернулся от окна.

Папка лежала на одеяле.
Завтра начнутся тренинги.
Меня будут учить не чувствовать.

А сегодня вечером будет какао.
Просто так.

Система не рухнула.
Она просто сделала очередную пометку в моём деле
и плавно перешла к следующему пункту.

Я проснулся рано, задолго до звонка.
Сон не принёс отдыха — только сумбурные образы, где я бесконечно подписывал какие-то бумаги, а подпись растворялась, едва высохнув.

Надев куртку, я вышел на улицу.

Двор был пустынен. Серое осеннее утро укутывало детские качели и песочницу холодной пеленой. Листья шуршали под ногами, как старые письма, забытые временем.

Я присел на скамейку. Ветер трепал волосы, заставлял кутаться в плечи. Город просыпался где-то далеко, за пределами забора. Здесь же царила тишина — обманчиво спокойная, как поверхность озера перед штормом.

Я достал из кармана старую фотографию.

Отец.
Молодой. Смеющийся. Счастливый.
До всего.
До болезни.
До потери.
До меня.

Тогда я тоже был объектом восстановления.
Просто называли это иначе: лечением, реабилитацией, возвращением к нормальной жизни.

Нормальности, которой не существовало.

Я провёл пальцем по краю фотографии. Краска слегка осыпалась. Время делало своё.

Закончив сигарету, я выбросил окурок в урну. Курить было запрещено, но кто заметит в такую рань?

Я вернулся в здание. Шаги гулко отдавались в коридоре. В зеркале отразилось моё лицо — бледное, невыспавшееся, с красными глазами.

Сегодня начинаются тренинги.
Учёба послушания.
Управление собой.
Удаление лишнего.

Я прошёл мимо кабинета № 14. Дверь была закрыта. Табличка с именем Сергея Николаевича исчезла.

Его перевели.
Интенсивная коррекция.

Интенсивная.

Как будто можно ускорить заживление раны, просто увеличив дозу обезболивающего.

Я спустился в столовую. Дядя Миша уже расставлял тарелки. Вид у него был усталый — как всегда.

— Привет, — сказал я, садясь за стол.

— Доброе утро, — ответил он машинально и поставил передо мной миску каши.

Я смотрел на неё. Жидкая. Безвкусная. Привычная.
Как сама жизнь здесь.

— Знаешь, — неожиданно сказал я, — мне кажется, система ошибается.

Он замер с половником в руке.

— В чём? — осторожно спросил он.

— В том, что взрослому нужен другой человек. Настоящий. Живой. Чувствующий.

— А какой тогда? — спросил он, продолжая разливать кашу.

— Такой, который не чувствует, — сказал я. — Которого можно настроить. Как прибор. Включил — работает. Выключил — отдыхает.

Он пожал плечами.

— Система думает, что так проще управлять процессом.

— Управлять, — усмехнулся я. — А не человеком.

Он помолчал, потом тихо сказал:

— Может, они боятся настоящей человеческой реакции. Боятся, что она сломает всю конструкцию.

Я кивнул.

Боятся.
Боятся живого.
Боятся непредсказуемого.
Боятся того, что нельзя вписать в таблицу.

Поэтому создают механизмы.
Функции.
Винтики.

Я допил молоко и встал.

Тренинг начинался через полчаса.

Я пойду туда. Посижу. Послушаю.

Но внутри уже рождалась тихая, спокойная истина.

Истина, которую нельзя записать в методичку.
Нельзя прописать в инструкции.
Нельзя измерить в процентах успешности.

Человек не может быть функцией.

Даже если закон требует.
Даже если система настаивает.
Даже если все вокруг уверены в обратном.

Я надел куртку и вышел из здания.

Небо затягивало облаками. Скоро пойдёт дождь.

Я поднял воротник и пошёл навстречу новому дню.

Где-то впереди ждало решение.

Маленькое.
Невидимое.
Но своё.

Первое настоящее решение за долгое время.

Решение остаться собой.

Несмотря ни на что.

Тренинги оказались именно тем, чего я ожидал: серия бесцветных комнат, где нас учили дышать «для стабилизации», удерживать «нейтрально-доброжелательное» выражение лица перед зеркалом и трансформировать страх в «осознанное наблюдение». Инструктор говорил голосом без колебаний — как аудиогид.

Я выполнял упражнения. Дышал. Улыбался. Наблюдал.
Внутри росла тихая, каменная уверенность. Они могли тренировать мои мышцы лица, но доступ к тому, что было за ним, у них был отрезан. Решение остаться собой стало не эмоцией, а фактом. Как закон тяготения. Меня нельзя было сломать, потому что я больше не сопротивлялся. Я просто был.

И система — со своим безупречным радаром на сопротивление — это почувствовала. Моё спокойствие оказалось не тем послушным спокойствием, которого от меня ждали. Оно стало непрозрачным. Неудобным.

Через десять дней меня вызвали в тот же методический кабинет. Та же женщина. Тот же стол.

— Система приняла решение о временном прекращении твоего участия в программе «Уполномоченный ребёнок», — сказала она, не глядя на меня, изучая бумагу перед собой.

Не «мы решили». Система приняла решение.
Это было важно. Так с них снималась личная ответственность.

— Причина — недостаточная эффективность взаимодействия на предыдущем этапе, — продолжила она тем же тоном, будто зачитывала диагноз. — Твои показатели эмоциональной стабильности после коррекционных занятий… не демонстрируют прогнозируемого прогресса.

Она на секунду подняла взгляд, словно ожидая реакции — разочарования, протеста, облегчения.
Я смотрел на неё тем самым «нейтрально-доброжелательным» взглядом, которому меня научили.
Она отвела глаза.

— Это не означает, что ты виноват в чём-либо, — добавила она, подчёркивая формальность фразы. — Программа экспериментальная. Не все участники подходят для роли уполномоченного. Это нормально.

Меня не снимали за неповиновение.
Меня отстраняли за несоответствие параметрам.
Как бракованную деталь, которая не подошла по размеру, а не сломала станок.

— Сергею Николаевичу будет назначен новый уполномоченный ребёнок, — сказала она, ставя печать на бланке. — Девочка из младшей группы. Восемь лет. Она показала высокие результаты по тестам на эмпатию и адаптивность.

В её голосе прозвучала лёгкая, деловая удовлетворённость.
Проблема решена. Механизм починен. Работа продолжается.

— Ты свободен. Участие в программе более не требуется. Можешь вернуться к обычному распорядку.

Я кивнул, встал и вышел.
Ни вопросов. Ни протестов.
Дверь закрылась за мной с тихим щелчком.

В коридоре пахло жареным луком из столовой. Шёл второй урок. Было тихо.
Я прошёл мимо кабинета № 14. На двери висела новая табличка. Другое имя.

Всё было именно так, как и должно быть в правильно работающей системе.
Сбой устранён. Неэффективный элемент заменён.
Процесс восстановления взрослого — продолжается.

Моя история в программе закончилась, не оставив в системе никаких следов.

Через месяц, разбирая старые бумаги в классе перед генеральной уборкой, я наткнулся на брошюру. Новую, глянцевую.
На обложке — счастливая, стилизованная семья: мужчина, женщина, ребёнок. Ребёнок смотрел на взрослых с обожанием.

Заголовок гласил:
«Право на восстановление: как мы создаём устойчивую среду для взрослых в кризисе».

Я пролистал её. Графики. Цитаты экспертов. Фотографии улыбающихся людей.
В разделе «Успешные кейсы» — короткий абзац:

«В рамках пилотного проекта в учреждении № 14 была успешно апробирована модель вовлечения ближайшего социального окружения. Благодаря системной работе и своевременной ротации участников удалось стабилизировать состояние взрослого с синдромом эмоционального выгорания и предотвратить рецидив. Права взрослого на поддержку и восстановление были полностью реализованы».

Ни имён.
Ни упоминания о срыве.
Ни слова о «бракованном» уполномоченном ребёнке, его страхе или «коррекции».
Ни намёка на то, что «ближайшим социальным окружением» был назначенный приказом сирота.

Только гладкий, победный итог.
Успешная статистика. Красивая картинка.

Я закрыл брошюру и подошёл к окну.
Во дворе дядя Миша вешал на верёвку свежевыстиранные простыни. День был обычным. Тихим. Ничего не происходило.

Я вспомнил вопрос, родившийся в тишине моей комнаты:
кто отвечает за последствия, если последствия — это соблюдение закона?

Ответ был здесь. В моей руке. В этом глянцевом отчёте.

Никто.

Потому что последствия, которые не укладываются в отчёт об успехе, просто перестают существовать. Их стирают. Как стирают карандашную пометку с белого листа.

Система не рухнула. Она даже не дрогнула.
Она просто произвела нужные действия, составила нужный отчёт и пошла дальше.
Она была совершенна в своей бесчеловечной логике.

Я бросил брошюру в корзину для макулатуры. Она мягко шлёпнулась на другие такие же глянцевые листы — отчёты, планы, методички.

А вечером, как и всегда, дядя Миша сделал мне какао.
Просто так.
Без инструкций.
Без оценок эффективности.

Я пил его, глядя в окно, где розовый закат снова красил стены в странные, живые цвета — от бежевого к розовому, от розового к холодно-голубому.

Права взрослых были защищены.
Точка.

Загрузка...