Случилось это в коммунальной кухне, что в старом питерском доме в районе девяти Советских улиц, они же Рождественские.
Кухня была, как и полагается, тесная, пропахшая на века капустой и тараканьей тоской. А у меня, признаться, после работы руки опускались, и душа требовала лишь одного — горизонтального положения.
Потому, когда ночью щёлкнула мышеловка, я лишь укрылся с головой одеялом. Мол, утром всё уладится: и покойника предам земле, и приманку освежу.
Но утром меня ждало зрелище, от которого похолодела даже вчерашняя баланда соседей. Вокруг орудия мышиной казни, коим была жестяная мышеловка, столпилось всё коммунальное мышиное царство-государство.
И не просто столпилось, а чинило настоящие поминки. Шум стоял, будто на деревенской минуте молчания.
На самом виду, распластавшись в последнем земном поклоне, лежал усопший, молодой ещё мышонок, судя по скорбным завываниям, по имени Сырок. А вокруг него родственники, не стесняясь, уписывали хлеб с постным маслом, коим он и был подманен на тот свет.
Старая мышиха, вся в седых вибриссах, вздыхала, причитая, но лапки её проворно отламывали кусочки:
— Ох, Сырочек-батюшка… Помер за компанию, за хлеб-соль… Царствие ему небесное и вечная память желудку нашему…
— Верно, тётушка Мыша, — поддакивал седой, видавший виды старик-мыш, по виду отставной сержант мышиных войск, с половиной хвоста. — Концы в воду — хвосты в сторону. Жизнь прожить — не коридор перебежать. А масло-то, масло-то какое душистое, постное. Экструдерное! Прямо по нервам бьёт.
Молодая же мышка-девица, вся в романтических вздохах, возмущалась:
— Да как же так-то? Подлость это людская, коварство! Заманил в ловушку да и дух вон!
— Молчи, дура! — огрызнулся старик. — Люди — они как стихия. То потоп устроят с ведром, то пожар со спичкой. Нам не коварство ихнее познавать, а выживать меж делом. Хрум-хрум.
Тут выступил вперёд мыш-толстячок, видимо, местный лабазник:
— А может, тово… тело предать земле? Али чреву угодить? Как по-божески-то?
— По-божески? — фыркнула тётушка Мыша. — А по-божески, милок, помянуть усопшего надо с чистой душой да с полным брюхом. И не мешай старших слушать.
Вдруг все разом притихли и насторожились. Воздух над мышеловкой задрожал, заструился, и появилось в нём некое видение — бледное, прозрачное, а из себя — вылитый покойный Сырок.
— Увы и ах! — проскрипело видение. — Обратно вернулся!
Мыши в ужасе шарахнулись. Старый мыш даже за чеснок схватился, что в углу валялся.
— Сырок? Аль это тебя черти по кухне гоняют?
— Нету там чертей, батя, — грустно ответил призрак. — Там бюрократия. Отпустили, говорят, на исправление. Говорят, раз дурак — исправляй других дураков.
— И што ж ты теперь? В ангелы записался? — съехидничала тётушка Мыша.
— В ангелы не взяли, ростом не вышел. А в домовые — самое оно. Теперича я ваш домовой, кухонный управитель.
И обратился призрак ко всей мышиной братии:
— Срамники вы этакие! Жрёте над телом родного брата, как последние хамы! Хоть бы панихиду пропели! Хоть бы лоб перекрестили! Нет, вам лишь бы урвать!
Мыши потупились.
— Прости, Сырочек, — пробормотал толстячок. — Масло очень уж духовитое.
— Да я не против масла! — взвыл призрак. — Я против беспорядка! Чтоб всё было чинно, благородно и по очереди! А то живёте, как свиньи в хлеву, прости господи!
Тут с балки дозорный мышонок прокричал, наконец меня увидав:
— Человек идёт! Сонный, злой, с тапком в руке!
Мгновенно мышиное царство рассыпалось по щелям. Но едва я, хмурый и невыспавшийся, переступил порог кухни, как из-под плиты донёсся тихий, властный шёпот:
— Масла, хозяин… капни… А не то ночами спать не дам… Скрипеть буду…
Я вздрогнул, перекрестился и, не раздумывая, исполнил волю потусторонних сил. Капнул. И тут же свет на кухне мигнул, и тот же голос, уже довольный, произнёс:
— Во… Теперь ладно. Помянем, так и быть, с соблюдением этикета.
С той поры жизнь на кухне моей наладилась. Мыши, хоть и не перевелись, но ведут себя тихо, чинно, с почтительностью. И по ночам, если прислушаться, слышно не хруст, а степенные голоса:
— Тётушка, вы третью крошку берёте… Не по чину. Сырок, он там, на том свете, всё видит…
— Ой, батюшки, прости, родной! Забылась, грешным делом…
И лишь изредка доносится снисходительный вздох откуда-то из-под потолка:
— Живите, братцы, живите… Только умейте и совесть соблюсти, и аппетит унять… Аминь.