В моём взгляде нет места осуждению, нет места гневу, нет места печали. Он не проследует за каплями дождя, серебром исчезающими меж камней мостовой, не вознесётся за золотом осенних листьев, подхваченных резким порывом ветра, не содрогнётся от робкого прикосновения первых снежинок. Нет в подлунном мире такой страсти, которой было бы позволено тронуть моё прекрасное лицо: ни первая ночная песнь соловья, ни горькие слова обманутой возлюбленной, ничто не разомкнёт печать лёгкой, почти незаметной улыбки на моих устах. Эта невозмутимость имеет свою высокую цену, ведь за долгие годы в моё лицо было высказано множество догадок: одними я был объявлен хладным гордецом, другие приписывали мне тихое смирение, третьи усмотрели во мне явные признаки слабоумия. Подобно дикому зверю, узревшему в глади озера своё отражение, мои критики оскаливаются и рычат, бешено вращают глазами, столкнувшись со своими надменностью и глупостью, смирением и отчаянием в зерцале моего безмятежного лика. Но я с готовностью прощал им это, ведь, если верить грекам, таковы и наши боги, чьи прекрасные безмятежные изваяния лишь ложь скрывающая трепет мятежного духа. Мстительность Юноны, воспетая велеричивым Овидием, лишила голоса прекрасную горную нимфу; ревнивость воинственного Марса, вырвала из мира живых Адониса, возлюбленного Венеры; зависть златокудрого Феба, погубила талантливого певца Лина, не устрашившегося бросить вызов самому сыну Юпитера. И раз даже бессмертные по праву крови поражены скверной страстей, то стоит ли винить в том же людей, наспех слепленых грубых глиняных фигурок, обжигаемых ими у олимпийского горнила. Лишь я свободен от них, ведь в моём пустом взгляде нет места осуждению и в этом я возвысился и над богами, и над людьми.
Но было бы великим преступлением против самой природы облечь мысль о свободе в форму извечного постоянства, в форму хладных белоснежных альпийских вершин словно бы вырванных из самого течения времени. Сия свобода не была дарована, но была добыта ценой золота и дворцов, жемчужной вереницы титулов, которая уходит за горизонт, ценой мужчин и женщин, беззаветно преданных мне и в жизни, и за её гранью. Смутно, словно через пелену до меня доносятся рёв разгорячённой толпы и сияние сотен, тысяч маленьких солнц на остриях копий, мечей и трезубцев в чаше гигантского амфитеатра. Вспыхивающие и затухающие, эти сошедшие с небес огни проводят с нами лишь один удар сердца гладиатора, не более, и обречённые на смерть своим отцом - палящим оком на небосводе - тонут в разрезаемой плоти и криках боли людей и животных. Но уже через мгновение на другом конце города они возрождаются вновь вспышкой на браслете прекрасной нубийской наложницы, которая извивается под напором славных отпрысков древнейших родов империи, повторяя движения десятков обнажённых тел рядом. И, о, боги, нет твёрдости в вере моей, что даже сам могучий Геркулес не устрашился б вида этого многорукого и многоногого чудовища, слившегося в единстве движений, винного смрада и голосов. Ещё мгновение, всего один вздох сладостной истомы и вслед за каплей пота, золотой браслет летит вниз по эбонитовой руке, а огонёк тонет в наступающих сумерках. Растворяется без следа словно свершения великих мужей древности в памяти юнцов, но лишь для того, чтобы слиться в великом полночном танце, которому позавидовала бы сама Геката. Танце воровского пламени, нашедшего свою сцену в раскрытых от ужаса глазах ребёнка. Растерянного, влекомого матерью за руку сквозь коридор стонов и плача, прочь, скорее прочь от места, которое ещё до заката было их домом. Шесть дней и семь ночей квартал за кварталом, словно бросив вызов безумию прославленного сына Гелиоса, огненная колесница неслась по вечному городу, извергая смех из моего двойника, выжигая уродливый знак на измученном теле земли. Пока наконец из пепла, боли и дыма, словно Венера из морской пены, облачённый в опалённый пурпур, не вышел новый бог и с сего момента тот, кем я когда-то был стал чем-то большим, стал мной. Мной, с чьих уст не сорвётся крик возбуждения при виде поверженного война, в котором медленно угасает жизнь. Мной, от чьих одежд не исходит пряный аромат сладострастия. Мной, в чьём спокойном взгляде нет более места гневу.
Но, как учит нас грек, имя которого давно утрачено, любая вещь имеющая рождение в определенный срок обязана встретить свой предел. И даже божественное рано или поздно обретает его в смятении людского ума. Порой это смятение являет себя алтарной тишиной, когда благоговейный шёпот страждущих исчезает словно рассветная дымка с приближением дня. Порой же божественное покидает мир с громом и молниями, с ветром, раздувающим кровавые пузыри в уголках губ, утекает тонкими струйками крови, покидающими пронзённое тело в ночной час, более недостойное быть вместилищем бога. Воистину, так была утрачена смертная форма тем сосудом страстей, кем я некогда был, но и это не смогло потревожить меня. Посему в час своего испытания, лишь спокойным молчанием, лёгкой улыбкой встретил я ропот кровожадной толпы, исполненным августейшего достоинства взглядом приветствовал удар молота, безжалостно сокрушивший мою каменную плоть.
И пусть я до скончания веков пробуду пленником речного бога, пусть не буду принят как равный своими братьями-небожителями, не войду в их чертоги, пусть даже тонкая линия профиля на золотом диске пред моими очами дерзит изгибами, которых я более не имею, всё это не имеет значения. Ведь в моём взгляде нет места печали.
***
Стоя на берегу небольшой речки, которая в лучшем случае могла бы закрыть своими водами его бёдра, смуглый мальчонка пристально вглядывался на её дно: там совершенно точно что-то блеснуло. Момент и вот он уже вертит в руках голову статуи, которую сначала вообще принял за валун, а в кармане мальца исчезает пара золотых, которые были ей придавлены. Время явно не было благосклонно к несчастному творению неизвестного автора: не хватает носа, а губы лишь чудом сохранили лёгкую, почти незаметную улыбку.