Окошко было забрано крестом железных прутьев. Если встать на цыпочки, то в него можно было увидеть гребни городских крыш и высящуюся над ними островерхую колокольню церкви святого Септрия. Большая роскошь: многие камеры окон не имели вовсе.

Сейчас городской пейзаж был подёрнут моросью дождя и затянут осенним туманом – вперемешку с тяжёлым, стелющимся дымом от уличных костров. И всё же можно было различить крест на шпиле церкви.

– Крест, – сказал гоблин, сидевший на нарах.

– Что? – оторвался от размышлений его сосед: грузный человек с обрюзгшим, печальным лицом.

– А ничё. Говорю, и в окне тюремном крест, и на церкве крест! – гоблин лениво почесал пузо.

Толстяк задумался. Его звали Хилоний, но в большинстве владений Священной Унии (и даже в иных странах, к его гордости) он был прославлен как «Насмешник Хиль», поэт и памфлетист. В тюрьму он угодил за крамолу, что и являлось причиной его печального вида.

– Окажись здесь, в узилище, какой-нибудь философ вместо тебя, Тоби, – наконец изрёк поэт, – он, возможно, нашёл бы в этом повод для изящного афоризма… За который Святая Циссианская Церковь его бы, несомненно, прокляла и отлучила!

– Ха! – хохотнул дюжий гном. – Выдумал! ФилосОфы, слышь, по тюрьмам не сидят!

Четвёртый из сокамерников на это хмыкнул, обратив на себя внимание остальных. Это был крепкий, жилистый парень с русой бородой. Сейчас он склонился над лоханью с водой – и, глядя в отражение, раскрашивал пальцами лицо. Чёрный нагар со свечи, серая пыль тёртого камня, немного давленой свеклы от ужина…

По этой привычке – а также по веточкам сушёной полыни, вплетённой в бороду от блох – в парне легко было опознать варвара-вендела с приморского юга. Одного из тех светлобородых дикарей, что ходят наёмниками-федератами, пожалуй, во всех армиях мира: от солнечной Пелгассии до дикого, скованного льдами Шпрюгге.

В разговорах бородатый, не чинясь, признавался, что служит в наёмном отряде. И усмехался, говоря, что недолго ему тут сидеть, когда «свои» прознают, куда его заточили… Ему не верили, но виду не подавали.

– Чего раскашлялся, Нарс? – недружелюбно уточнил гном. – Захворал?

Будто вторя его словам, за стенами тюрьмы пробил колокол. Так же, как и много последних дней подряд: извещая, что славный вольный город Альхенбурк по-прежнему охвачен чумой. Хиль поёжился.

– Очень даже сидят, Дольф, – спокойно ответил Нарс. – Мне с одним философом довелось отсидеть год в тюрьме Святого Ордена. У него я и выучился в тиранис играть.

– Ха! Да прям! – хохотнул гном с сомнением. Хотя Нарс и вправду не раз обыгрывал всех троих в тиранис. (Доску начертили угольком на нарах, фигурки налепили из хлеба).

Полностью гнома звали Дольфенгард, но придираться он не рискнул. Потому что в ответ вендел мог потребовать тоже звать его полным именем. (Чего никому не хотелось после того, как услышали единожды: Наср... Нахр... Нарсахар, вот как!)

Колокол пробил вновь. Хиль скорбно вздохнул.

– Нас всех казнят, – пробормотал он. – Выведут к стене, и – мушкетный залп…

– Ха! Не бывать такому, – утешил рачительный, как все гномы, Дольф. – Чего на нас порох тратить? Повесят на одной верёвке!

– А я думаю, в команду похоронную заберут, – подал голос Тоби. – Землю рыть…

– Да ну! От чумы померших жгут!

– А пепел-то – в землю! – Тоби крякнул. – Оно, может, и хорошо. Вдруг да случится монету откопать, а то и две…

Это оживило остальных, и вскоре речь зашла про поиск кладов. В том числе, конечно, заколдованных. Поговорили про клады «кровавые», заговорённые на сколько-то смертей. Про «топкие»: откопаешь сундук, а он всё глубже в землю уходит, и роешь-роешь за ним – пока не рухнет земля, не похоронит тебя живьём…

Хиль слушал с интересом. Он был поэтом для благородных особ, и кладоискательством – занятием бедняков, плутов и разбойников – никогда раньше не интересовался.

– А вот скажите, – вмешался он, наконец. – Мне доводилось слышать про какой-то, м-м… «вёрткий клад». Что это?

*

Сокамерники переглянулись, обменявшись усмешками.

– Не вёрткий, а Увёрткий, – ответил Тоби. – О-о, это клад совсем уж колдовской! Как бы не с эпохи эльфов такие на свете водятся…

– Ха! А зовётся он так потому, – продолжил Дольф, – что может во что угодно перекинуться! Хоть в зверя, хоть в птицу, хоть в туман!

– И любит дурачить смертных, – добавил Нарс. – Если догадаешься, как его добыть – дастся в руки; а так…

– Ха! Во, слушайте! – гном завозился и сел на нарах. – Гномий король Грюхенмолен был славный охотник. Девять охотничьих залов после него осталось в Искристом Дворце: и все – сплошь в головах, рогах и шкурах! Кого только не добыл старина Грюх, да… А всего заветней у него была мечта раздобыть алого оленя с серебряными рогами. Один-единственный, по слухам, водился такой в Старом Лесу: ещё с эльфийских времён бегал. Ха! Ушастые его, сказывают, чуть ли не за бога почитали…

Ну, старине Грюху эльфовы сказки, ясно, не указ! Собрал в Старый Лес охоту: чуть не сто егерей, доезжачих, сокольничьих! Ха! Пока на след напали, дичи добыли – на три пира хватит… И настигли-таки оленя! Два дня да ночь Грюх его по лесу гнал: три пони под ним, загнанные, пали. А как настиг – ударил пикой в сердце!.. А олень вдруг возьми да рассыпься грудой рубинов кровавых, да монет серебряных.

– Изумительно! – вообразив, впечатлился Хиль.

– Ага! Не олень то был, а Увёрткий клад! Ох, богатства он принёс старине Грюху… А только королю не в радость было. Он-то за оленем на охоту ехал! Так и вернулся с полными сундуками, да с пустыми руками. И с тех пор уж охотиться перестал. Да…

– То ваши сказки, – усмехнулся Тоби. – А я вот знавал одного, кто Увёрткий клад за руку держал! Точней, под руку…


Брательник мой, Юкки Плешь. Шёл он как-то раз с рыбалки, а навстречу ему – старушонка. Малая, скрюченная, из-под шляпы нос один. «Милок», грит, а голосишко тонкий такой. «Проведи бабушку до дома, через реку!»

Ну, Юкки не по пути, а всё ж отказать как-то скверно. Взял бабку под локоток, да повёл. А она клюкой тюк-тюк… Дошли до моста горбатого через реку. «Переведи меня», бабка грит, «милок!» Довёл её Юкки до середины моста. «А ты», бабка говорит, «теперь на тот бережок сведи!»

А брательнику домой охота, и рыба на жаре не терпит. Плюнул он: «Сама», грит, «бабка, дойдёшь! С мосточка под уклон тебе легче будет». А она засмеялась так противно: «Под уклон?», грит. «Ну, будь по-твоему, милок!»

И как сказала – тут и рассыпалась кучей монет золотых! И покатились все монеты по мосту, на тот берег. Юкки, как опомнился, кинулся следом – да поздно уж… Одну монетку в траве сыскал, на том и всё.

Ей-же, не вру! Юкки сам мне рассказал. Собственно, с тех пор он одну эту историю всем и рассказывает: свихнулся, бедняга, от горя…


Все покивали, изобразив скорбь. Хиль уже мысленно воображал себе поучительную поэму, которую можно извлечь из этих историй.

– Ха! Ну, а ты, Нарс? По глазам вижу, есть что рассказать!

Вендел скупо улыбнулся.

– Отчего же нет, – сказал он. – Слыхал я историю про одну женщину, которой Увёрткий клад достался взаправду. Хоть и не совсем так, как она думала… Ну, слушайте.

*

– Мамаша Хорель, – начал Нарс, – трактир на Трестоунском шляхе держала. Как раз у поворота на Брокхенгрюн. Там, где при кесаре Агельмаре Втором зарыли живьём трёх сестёр за ведьмовство – а потом пол-округи от мора вымерло… Понятно, что звался трактир «У Трёх Сестёр»!

Это к тому, что у самой Хорель сестёр не водилось. Когда случилась история с кладом, она уж лет десять как вдовела. Была замужем за наёмником: а тот ушёл воевать, да и сложил голову незнамо где. И, хоть все её звали «мамашей» – детей им с мужем боги не дали.

Нелегко было мамаше Хорель трактиром в одиночку править. Потому нрав она имела суровый. Захожих буянов, даже самых свирепых, в кулаке держала. А кулак у Хорель костлявый был – и бить им в зубы она ох умела!..

Вот как-то раз с утра стоит мамаша за стойкой. Счётами стучит, доходы-траты сводит. И тут подваливает к ней Риче-Трясун: а это, надо сказать, преподлый был человечек. Проныра, пьянчуга, игрок – и, что всего скверней, игрок паршивый. И то сказать, как кости кидать, коль руки от пьянства трясутся?

А Риче весь в грязюке засохшей. Глазами зыркает.

– Мамаша, – говорит. – Помоги, ссуди монеткой серебряной!

– Пошёл ты, Риче, – мамаша ему отвечает со всем вежеством, – к свинья́м, помои жрать! Тем паче, что ты у них и ночевал, я посмотрю. Мне от тебя убытков, как от стаи крыс. Уж за полгода мне должен!

И костяшкой счётной: щёлк!

– Нет, – Риче башкой трясёт. – Уж сегодня отыграюсь, ей-богу! Помоги, а то ставить нечего! Вот, карту бери в залог!

И лоскуток суёт какой-то.

– Ты, – Хорель говорит, – уж совсем упился. Какая ж то карта? Ни масти, ни рубашки.

– Да не та! Клада карта. Увёрткого!

И говорит: мол, он, Риче, у ведьмы карту купил. Не за деньги, понятно. Три ночи по болотам лазал, а поймал-таки ей трёхглазую жабу. За это ведьма погадала на звёздах – да и накарябала ему, где Увёрткий клад искать…

А дело верное. Через три дня – Лютая Ночь, когда клады копать впору. Вот откопает, и ух заживёт! И долг вернёт, и процент, и трактир ей краше прежнего построит, только дай сребреник, мамаша, святым Циссусом тя заклинаю!..

Вздохнула Хорель, но деньгу дала, а лоскут взяла.

Тем же вечером сел Риче за стол. С заезжими наёмниками из Шваргхеля играть… Да и не встал. Так проигрался, что с горя за нож схватился – тут ему и конец пришёл: лавкой по башке. Шваргхельцы ребята суровые.

А назавтра пошла мамаша в погреб. За ключом в карман передника руку сунула – и достала карту. Расправила: глядь, а место, кажись, знакомое. Вот сухой ручей, вот и три дуба в глуши.

Призадумалась мамаша. Обошла трактир кругом. Счёты пальцем погоняла. А потом вздохнула, да и стала собираться… И в Лютую Ночь пошла в чащобу, клад добывать.

Про Увёрткий клад Хорель наслышана была. Трактир держать, да баек путничьих не слушать!.. Так что подготовилась. Заступ взяла, мешок, фонарь. А ещё верёвки моток, да сеть рыбачью. Да за пояс пистоль заткнула: верный, испытанный, от мужа остался. Хорель его под стойкой держала.

Темень в лесу, хоть глаз коли. Туман. Страшно!.. А мамаша идёт, фонарём дорогу светит.

Вот дошла до трёх дубов. Огляделась; разложила всё. Достала пороховницу, пистоль зарядила, пороху на полку отсыпала… Поплевала на руки, и стала копать.

Три раза землю заступом ковырнула – тут и началось. Ухнуло под землёй, ветер по деревьям пронёсся, листву взвихрил. Залепило мамаше листьями глаза; а как отмахалась – обмерла. Встал перед ней волчара: в холке как добрый телок, шерстью бел. Рычит, глазищами красными сверкает. Сейчас кинется!

Только не на ту напал. Вскинула мамаша пистоль:

– Я, – кричит, – мужа не боялась! Тебя, что ль, собака сутулая, забоюсь?!

И пальнула волку в морду. Гром да дым! Рухнул волчара наземь… да тут же и пропал, истаял туманом. А заместо него – батюшки! – змеюка чёрная в траве свивается.

И тут не сплоховала Хорель. Схватила верёвку, распустила, да кинула наземь: кольцом верёвка легла. Заметалась змеюка внутри, жалом тычется, а вырваться не может. Известное дело, змее через верёвку не переползти! Сам в степных походах тем спасался, верьте…

Пометалась змея, а потом свилась в клубок – и стала сорокой пёстрой. Застрекотала, вспорхнула… Да только хитёр клад, а мамаша Хорель и того смекалистей! Загребла в кошеле монет, сколько рука взяла – да кинула в траву.

Ну, а сорочий глаз до блеска жаден! Слетела наземь сорока: одну монету клювом поймала, бросила – за вторую схватилась, нет, за третью… А мамаша сеть сверху набросила! Сорока забилась, а не взлететь, не вырваться.

Побила крыльями птица, да вдруг и прижухла. А потом сеть поднялась горбом. Мамаша уж заступ схватила – чего уж ещё явится, чтоб по башке огреть… Да и опустила.

Потому что стоит под сетью девчонка. Сама малая, волосы до пят. И глазищами лупает.

Ну, тут Хорель и растерялась.

– Ты, – говорит, – откель взялась, кроха?

– Не знаю, тёть, – девчонка отвечает. Мамаша перед ней присела:

– А чья ты? – спрашивает.

– Я не знаю.

Задумалась Хорель. Поди знай, чего клад удумал? Волка – стрели, птицу – лови… А что с девчонкой делать, чтоб она золотом обернулась?

– Зовут-то тебя как? – говорит.

– Не зна-аю… – девчонка в ответ; и носом шмыгает. А у самой уж слёзки набежали.

Ну, что поделаешь. Скинула шаль мамаша, девчонку укутала. И с собой повела.

Привела Хорель найдёнку в трактир заполночь. В лохани вымыла, волосы ей расчесала. Накормила, чем боги послали, да спать уложила. Утром глядит – нет ли на подушке кучи монет заместо девчонки?.. Нет: спит, посапывает.

«Ну», Хорель думает, «оставайся уж ещё на день. А под вечер к ведьме тебя сведу, в Брокхенгрюн. Та, поди, твою хитрость разгадает!»

Пошла Хорель на кухне хлопотать, да гостей привечать, да монету считать. Глядит – а девчонка хвостом за ней ходит, всё трогает, любопытствует.

Ну, мамаша хозяйственная была. Чего лишним рукам в дому пропадать? И стала помалу найдёнку всему учить. Там протереть, тут помешать, здесь пол помыть… Хоть какая, да помощь!

Провозились дотемна. Устала девчонка, заклевала носом. Глядит Хорель, а найдёнка на стуле уснула. Взяла её мамаша на руки, да в постель отнесла.

– Завтра, – говорит себе. – Завтра до ведьмы сходим…

А назавтра снова работа нашлась. И то: осень на дворе, после Лютой Ночи день на убыль пошёл. Дел невпроворот! Хорель с найдёнкой с зари дотемна по хозяйству крутятся.

Ну, а там и зима пришла. Завьюжило, замело просёлки. Где тут в город вырваться! А с девчонкой всё не так тоскливо.

Пришла весна, ручьи побежали. Тут смотрит Хорель – пора найдёнке новое платьишко справлять: подросла. Обрадовалась:

– Вот вырастет, – говорит себе, – так, поди, больше золота выйдет, когда в клад перекинется!

И снова к ведьме не пошла.

Так, в заботах, и год прошёл. И ещё один. И ещё… Росла девчонка, как все дети. По деревьям лазала, птенцов да зайчат домой таскала.

А Хорель ей царапины да шишки лечила. Когда захворала найдёнка – мамаша коня взнуздала и в город поскакала, по дождю да снегу, за лекарем. От постели найдёнкиной не отходила… И выходила-таки, поставила на ноги.

А к ведьме-то, когда была в городе, так и не завернула.

Выросла найдёнка в красивую девушку. Стали на неё парни заглядываться. Ну, Хорель, понятно, гультяев да баловников к ней не подпускала: не затем растила, поди!.. Но всё ж сыскала достойного. Сыграли свадьбу по чести. Зажили счастливо; нарожала найдёнка мамаше внучат…

Пролетели годы. Состарилась Хорель, передала трактир найдёнке. А как час вышел, то и померла. Тихо померла, легко. Средь внуков, да с дочкой и зятем у постели.

Вот так.

*

После недолгой тишины Дольф озадаченно кашлянул:

– Я не понял. А когда девка в золото превратилась-то?

– Никогда, – с усмешкой ответил Нарс. – До сих пор, поди, «У Трёх Сестёр» держит.

– Это… Да ну! – возмутился гном. – И никакого клада?! Дурацкая какая-то байка!

Нарс лишь улыбнулся в бороду. Зато Тоби и Хиль уставились на гнома. Поэт приподнял бровь.

– Не байка дурацкая, – сказал гоблин, украдкой утерев пальцем глаз, – а ты, Дольф, дурак!

Гном возмущённо запыхтел. Но потом присмирел, нахохлился на нарах.

– Ох уж эти сказки, – проворчал он чуть погодя. – Да ну вас… Давайте лучше в тиранис! Уж сегодня я тебя, варвар, обставлю!

Предложение было одобрено всецело. Нарс откинул тюфяк, и стал расставлять на нарах хлебные фигурки.

Загрузка...