Мир делится на две категории людей: тех, кто создает засоры, и тех, кто их устраняет. Я принадлежу ко второй. Проклятой касте Сизифа. Сегодня меня вызвала хозяйка из квартиры 44 — смытые в раковину влажные салфетки.
Меня зовут Александр Петров. И вот я, сорокадвухлетний мужчина, на коленях перед зияющей пастью чугунной трубы в типичной хрущевке. Мои руки, в слизи и ржавчине, работают автоматически. Взгляд пустой, упершийся в темноту колена сифона. Я не здесь. Я давно не здесь.
Вантрус проворачивается в моей ладони, нащупывая преграду. Вот она.
"Ну что, сдаешься?" — мысленно спрашиваю я у комка мокрых салфеток.
Ответа, разумеется, нет. Я привык к этим диалогам. Они скрашивают рутину. Иногда мне кажется, что я не сантехник, а экзорцист низшего звена. Вызывают не к святым отцам, а ко мне, когда мелкие демоны быта поселяются в их трубах. Демоны в виде волос, жира, извести и вот этой дьявольской целлюлозы.
С последним усилием я провернул трос. Из трубы донесся влажный, чавкающий звук — звук капитуляции. Я медленно начал вытягивать трос. Он выходил, облепленный серо-белой жижей, кусочками того, что когда-то было ароматом «альпийской свежести». Хозяйка, пухлая женщина в халате с котиками, стояла в дверях ванной, морщась.
— Ой, ну я же одну всего смыла! Она там разве не должна раствориться?
— Нет. Не должна. Они не растворяются. Никогда.
— Странно, а на упаковке написано...
Я поднял на нее глаза. Она замолчала, поежившись. Люди не любят, когда на них так смотрят.
Я с силой вдавил вантуз в сливное отверстие, чувствуя, как резиновая чаша прилипла с знакомым хлюпающим звуком. Где-то в глубине, за изгибом трубы, сидел тот самый комок.
"Ну что, философ?" — мысленно обратился я к нему. — "Готов вернуться в великий круговорот?"
В ответ послышался урчащий, булькающий звук. Преграда дрогнула. Я сделал последний, резкий рывок. Сначала была тишина, а потом — оглушительный, жадный грохот. Вода, до этого лениво болтавшаяся в раковине, ринулась вниз с таким звуком, будто проваливалась в бездну. Успех.
— Засор устранен, — я поднялся, чувствуя, как хрустят колени.
Хозяйка что-то говорила мне с порога, перебирая купюры. Слова доносились сквозь вату усталости:
— ...и за вызов, конечно... и спасибо... а то я уж думала...
Ее голос был фоновым шумом. Я почти не слышал. Просто кивнул.
Потом подошел к раковине, той самой, что только что была мертва, а теперь снова дышала, и открыл кран. Вода, холодная и безразличная, омыла с рук серую слизь, частички ржавчины.
Она что-то пробормотала про деньги, сунула в руку несколько купюр. Насчитав пятьсот рублей я положил их в карман засаленных рабочих штанов. Бумажки были чуть влажными, отдавали запахом ее духов и кухонной жаровни.
— В следующий раз не кидайте в раковину, — сказал я, не глядя на нее, вытирая руки о тряпку. Фраза была абсолютно бесполезной. Я это знал.
— Да-да-да, конечно! — закивала она, уже провожая меня к двери.
На улице пахло городом — бензином, пылью и приближающимся вечером. Я закинул инструменты в багажник своего старого универсала, сел за руль и завел мотор. Он закашлял, будто прочищая горло, и умолк. Я сидел несколько минут, глядя в потрепанный руль, не в силах найти в себе даже энергию, чтобы повернуть ключ еще раз.
Именно в такие моменты я чувствовал это. Не просто усталость. Не пустоту. Нечто большее. Темную, вязкую массу, которая копилась не в трубах хрущевок, а где-то внутри меня. Чужой грех, который я тащил годами. Грех всего этого города. Всех этих людей, смывающих свои мелкие пакости в небытие, не подозревая, что небытия не существует. Все где-то копится. Все застревает.
Время — это не стрела, летящая вперед. Время — это канализационная труба, где все движется по кругу. Вчерашний кофе, прошлогодние листья, новости с телеэкрана — все смешивается в однородную массу, которая рано или поздно вернется к тебе, чтобы ты ее расчистил. Ничего не меняется. Меняются только цены.
Я вышел на площадку, хлопнув дверью. В кармане пачкалась деньгами та самая неизменная масса времени. А в груди — тяжелое, неумолимое знание, что завтра все повторится. В другой раковине. В другой ванне. В другом городе. В другом мире.
Город — это большой организм, а я — лейкоцит, бесцельно блуждающий по его воспаленным сосудам. Лечу симптомы, но не болезнь. Болезнь же в самой системе, в этих кривых трубах, уложенных пьяными слесарями при Брежневе. Как и души. Кривые, забитые наслоениями разочарований.
Начался противный осенний дождь. Не настоящий ливень, с яростью и чистотой, а этот вечно-моросящий, превращающий все в серую, промозглую слякоть. Он не льет, он висит в воздухе, как миазмы, проникая под одежду, в кости, в душу.
Я прислонился к мокрой стене панельной пятиэтажки, достал из кармана помятую пачку «Беломора». Сигарета прилипла к губам. Зажигалка сработала с третьей попытки, высекла крошечную вспышку тепла в этом всеобщем промокании. Я затянулся. Дым смешался с туманом, став его ядовитой, заметной частью.
Передо мной ряд таких же унылых панельных домов, коробок для людей. В некоторых окнах уже зажглись желтые квадраты света. Чужие жизни, чужие ужины, чужие ссоры и редкие радости. И в каждой квартире — своя раковина, свой унитаз, свои трубы. Готовящиеся засоры, которые когда-нибудь станут моей проблемой.
Я не торопился домой. В моей однушке меня ждала та же тишина, только без чужих запахов. Там не было этого фонового гула жизни, который здесь, на улице, хоть как-то оправдывал существование. Дом — это просто пауза между вызовами. Пустота, в которой особенно четко слышен собственный внутренний засор.
Я стоял и курил, глядя, как капли дождя размывают отблески фонарей на асфальте, превращая их в грязные расплывчатые пятна.
Лейкоцит. Бесцельный солдат бессмысленной войны. Организм болен, система гниет изнутри, а я ношусь по его сосудам, отскребая хлопья застарелого греха. Сизиф с вантузом вместо камня.
Сделал последнюю затяжку, бросил окурок в лужу. Он шипя погас, растворившись в общей серости. Еще один симптом устранен.
Иногда мне кажется, что я уже умер. Просто еще не лег. Рутинная клиническая смерть. Сердце бьется, легкие дышат, но душа давно отправилась в длительный отпуск без содержания. И ждет, когда же тело поймет, что пора и честь знать.
Я пошел по двору, по колдобинам асфальта, разъеденным этим вечным дождем. Ноги сами несли меня к машине. Но на пути была лужа, огромная, как темное зеркало, в котором отражалось уродливое небо. Инстинкт заставил перепрыгнуть. Тело сработало автоматически, мышцы напряглись, оттолкнулись. А внутри — ничего. Ни всплеска адреналина, ни доли детской радости от этого маленького преодоления. Просто физиология. Насос перекачал жидкость из одной точки в другую.
И тут я увидел его. Того самого кота, вечного дворового бродягу. Весь в шрамах, с выдранным клоком на рыжем боку, он сидел под замызганной иномаркой, припав к земле. И смотрел на меня. Не просто смотрел — в его зеленых, горящих во тьме глазах, было больше жизни, чем во мне за последние десять лет.
Я сделал шаг в его сторону. Не знаю зачем. Может, потянуло к этому дикому, неукротимому огню, к этой звериной ярости существования.
Кот не убежал. Он выгнул спину дугой и прошипел. Злобно, с таким презрением, что оно физически ощущалось кожей. Это был не звук, а плевок. Плевок в мою мертвечину, в мою покорность, в мои засаленные штаны и пустой взгляд.
"Ты даже не достоин, чтобы я от тебя бежал," — говорили его глаза. — "Ты — часть этого пейзажа. Ты — серая стена. Ты уже умер, и я это знаю."
Я замер. Что-то дрогнуло внутри. Не душа — ее там не было. Какая-то старая, забытая проводка. Чувство стыда? Досады? Или просто зависть к этому клочку мокрого меха, который, умирая с голоду, все еще мог так ненавидеть. Так *чувствовать*.
Я отвернулся и побрел к своей машине. Шипение кота проводило меня до самых дверей. Этот кот был более живым лейкоцитом, чем я. Он хоть боролся. А я просто плыл по течению, очищая чужие стоки.
Я сел в машину, захлопнул дверь, отсекая внешний мир. Но тот взгляд, полный ненависти и жизни, остался со мной. Он был единственной реальной вещью за весь этот день.
А что, если сегодня тот самый день? День, когда Сизиф говорит «хватит» и отпускает камень? Он покатится вниз, сокрушая все на своем пути, и это будет прекрасно. Однажды нужно перестать чинить то, что предназначено для разрушения.
Мысль пронеслась обжигающей искрой в вакууме моего сознания. Она была такой чужеродной, такой опасной, что я даже замер, рука с ключом, уже вставленным в замок зажигания, застыла в воздухе.
И в этот миг со стороны выезда со двора, из-за угла гаража, на скорости вынесся ржавый «жигуленок». Рев мотора, визг не самых новых шин по мокрому асфальту. Он несся, подпрыгивая на колдобинах, слепой и безжалостный, как сама судьба.
И прямо на его пути, посреди дороги, застыл тот самый кот. Он не видел машины, уткнувшись в что-то под колесом иномарки.
Мысль номер один: черт с ним, с котом. Естественный отбор. Это его война, его двор, его судьба. Я просто прохожий. Сизиф, который наконец-то устал.
Мысль номер два: естественный отбор. Сильный выживает, слабый – нет. Так устроен мир. Нечего нарушать порядок вещей.
А третьей не было.
Было только тело. Это самое тело, которое я считал оболочкой, пустой формой, вдруг ожило. Оно взорвалось изнутри примитивным, неоспоримым импульсом. Не мыслью, не философией, не жалостью. Чистым протестом против самой идеи смерти на его глазах.
Вопреки всем моим философиям о бессмысленности бытия, я рванул вперед к коту.
Не для геройства, а потому, что иначе было нельзя. Моя нога, скользнув по мокрому асфальту, едва не поехала назад, но инерция бросила меня вперед. Рука, та самая, что часами лазила в чужих трубах, резко толкнула теплый, мокрый бок кота. Я не толкал его – я отшвырнул, с силой, от которой тот кубарем откатился в сторону, на тротуар.
А я, потеряв равновесие, тяжело рухнул на колено, обдирая штаны о щербатый асфальт. Ладонь резко дернулась вперед, чтобы смягчить падение, и боль от удара горячей иглой вонзилась в запястье.
Я оттолкнулся от асфальта в последний момент. Прямо у моей головы, с воем и визгом пронесся «жигуленок». Потоком грязного воздуха и брызг из-под колес. Он пролетел в сантиметрах. Глухой удар, скрежет – он таранил припаркованную машину.
Я потерял контроль над падением.
И тут время... сломалось. Оно не просто замедлилось — оно растеклось. Я летел к земле и успел рассмотреть каждую трещинку на асфальте, каждую прожилку, каждую вмятинку. Капли дождя застыли в воздухе, висящие хрустальные бусины, каждая — идеальная сфера, поймавшая в себе отсвет уличного фонаря. Они были похожи на слезы. Чьи? Вселенной? Мои? Неважно.
Я успел подумать, что так и не починил кран на кухне. Тот самый, что подтекает ровно на одну каплю в три секунды. Какая ирония. Последняя мысль — о протекающем кране.
Страха не было. Ни капли. Лишь холодное, почти научное удивление. Так, наверное, чувствует себя камень, сорвавшийся с горы, — не ужас, а чистая физика.
Затылок моей головы, та самая костяная чаша, что хранила все мои мысли, встретилась с острым ребром бордюра.
Звук был негромким. Глухим. Костяным. Не удар грома, а щелчок, каким ломается сухая ветка. Таким же сухим и окончательным.
И наступила Тишина.
Не та, что была в моей голове все эти годы — гулкая, пустая, набитая ватой из усталости. Нет. Эта была настоящая. Абсолютная. Без гула крови в ушах, без шепота собственных мыслей, без отдаленного рокота города. Ничего.
Свет гаснет не сразу, а как старый телевизор — с точкой в центре, которая медленно, неумолимо сжимается в ничто. Я видел эту точку. И в этой последней точке не было ни засоров, ни цен, ни дождя, ни кота, ни Сизифа.
Есть только...
Темнота. Без мыслей. Без ощущений. Без времени. Не плавание, не полет. Небытие. Чистое, стерильное.
Конец.
Или...
...начало?
Боль — это честно. Ее не подделать. Это физический аргумент, вбитый в твое тело с той же неоспоримой прямотой, как гвоздь в стену.
И этот аргумент говорил четко: ты не умер. К черту все мои философии о вечном отпуске.
Первым ощущением стала боль. Не тупая ломота в затылке от падения, а острая, жгучая, рвущая боль в шее. Адское чувство, будто мне ввели раскаленную спицу прямо между позвонков. Я рефлекторно дернулся, пытаясь отстраниться от невидимого источника, но движение лишь усугубило боль, заставив меня застыть с полувздохом, застрявшим в горле.
Я ждал темноты. Ждал тишины. А получил... это.
Я попытался поднять голову. Боль в шее снова ударила красным кинжалом, но я смог пересилить ее.
Холод. Сквозь тонкую ткань в спину впитывается леденящая сырость рифленого металла. Пол. Я лежу на полу. И он вибрирует. Мерно, с низким гудением, от которого чуть звенит в зубах. Как в поезде...
Мысль была на удивление ясной, отточенной, как будто кто-то прочистил ей засоры в моей голове. Боль в шее отступила, сменившись общим одеревенением и тяжестью.
Я попытался открыть глаза. Веки были неподъемными. Мир упорно не хотел возвращаться. Я собрал волю, заставил мышцы сжаться. Свет, резкий и белый, ударил в сетчатку, заставив зажмуриться. Снова. Медленнее.
На этот раз я увидел размытые пятна. Тусклые, матовые плафоны, встроенные в высокий, стрельчатый потолок. Чистая, почти стерильная технология, слитая с какой-то чужой эстетикой.
Я лежал, не двигаясь, впитывая информацию через поры. Воздух... он был другим. Пахло сладковатым техническим маслом. И еще чем-то... чужим, пряным. Незнакомый парфюм, в котором угадывались ноты неземных цветов и металла.
Я повернул голову, скрипя позвонками. С трудом сфокусировал взгляд. Стену, возле которой я лежал, покрывала панель из темного, отполированного дерева с врезанными в него тонкими серебристыми линиями, которые сияли мягким светом. Они напоминали... схемы.
И где-то в глубине, сквозь онемение и явно чужую рубаху, начало шевелиться нечто острое и давно забытое. Любопытство. Я рассматривал то что было вокруг спокойно, но в следующую секунду замер от неожиданности.
Лица. Надомной. Два лица. Они... ошеломленные. Как у бухгалтеров, обнаруживших в отчетности живого льва. Один — коренастый, с щетиной и широкими скулами, второй — худой, с хищным орлиным профилем. Оба в униформе цвета увядшей хвои, с нашивками: двуглавый орел, но что-то не так... змеиные шеи?
Я моргнул, пытаясь очистить взгляд. Да, на их наплечных шевронах был орел. Но его шеи были неестественно длинными и извивающимися, а головы венчали не короны, а змеиные капюшоны. Геральдика кошмаров какая-то.
Мое движение — всего лишь слабое шевеление — заставило их отпрянуть. Тот, что пошире, ахнул и почти выронил из рук длинный стеклянный шприц с остатками мутной, мерцающей жидкости. Тот самый шприц, что, судя по ноющей боли в шее, минуту назад был вбит в мое тело.
— Очнулся! — это прозвучало не как радость, а как обвинение. — Он должен был быть в коме до самого Эльдорадо!
Второй, тот, что с профилем ястреба, склонился ко мне ближе. Его глаза, серые и холодные, как речная галька, выхватили мои.
— Зараженный... — это слово он произнес с таким отвращением, будто обнаружил у меня чуму.
Зараженный? — Мысль ударилась о стену непонимания. — Чем? Экзистенциальной тоской?
В них чувствовалась не просто работа, а нечто большее. Дело было в их выправке. В жесткой собранности плеч, в упрямом, властном взгляде, что проглядывал сквозь маску изумления. Привычка к контролю. Право на силу. Они не рабочие. Они — начальство. Над чем? Надо мной?
Коренастый что-то прошипел худому, не сводя с меня глаз, будто я диковинный зверь, который вот-вот кинется на решетку.
От автора