Севилья, 1487 год, была городом, где солнце не грело, а жгло. Дым костров, как саван, висел над черепичными крышами, и тени крестов, отбрасываемые факелами инквизиции, ползли по стенам, словно вены на теле умирающего.
Улицы, пропитанные зноем и страхом, шептались о еретиках, о ведьмах, о Божьем гневе, что, подобно чуме, проникал в каждый дом. По ночам собаки выли, а люди запирали ставни, сжимая чётки, будто те могли спасти от взгляда Бога — или того, кто был его представителем на земле.
В центре этого ада стоял отец Антонио де ла Крус, инквизитор, чьё имя звучало как приговор. Ему было тридцать, лицо его словно из камня, казалось вырезанным ножом времени.
Серые глаза, как пепел после костра, и губы, сжатые в тонкую нить, словно в вечной молитве.
Его чёрная мантия трепетала на ветру, как крылья ворона, и каждый, кто встречался с его взглядом, крестился, чувствуя холод.
Его звали «Клинком Господа», и он верил, что его рука, держащая факел, — это длань небес, выжигающая скверну ради вечности.
Но Антонио не был камнем. В его келье, тесной, как могила, пахло воском и сыростью. Каждую ночь он падал на колени перед грубым крестом, вырезанным из оливы, и молился, молился пока кровь не начинала сочиться из содранной на коленях кожи.
Он просил силы, чистоты, покоя — но покой ускользал, как дым.
Сны его были пусты, и в тишине он слышал шёпот, неразличимый, но живой, будто кто-то дышал за его спиной.
Он гнал эти мысли, но они возвращались, как тени, что цеплялись за его мантию.
Когда-то он был другим. В памяти, как осколки витража, мелькали образы: мальчик, радующийся солнечному дню,благодарящий господа за сей прекрасный мир. Юноша, стоящий под оливами, клянущийся Богу нести свет добра и истины.
Но Севилья, её гарь и крики, выжгли его слабость, оставив лишь пепел фанатичной веры.
Он стал орудием, острым и безжалостным, но в глубине души, под бронёй праведности, всё же тлело изредко сомнение — искра, которую он боялся раздуть.
Одним утром, когда туман над городом ещё не растаял, к нему пришёл доносчик — старик с руками, дрожащими, как осенние листья. Он говорил о женщине из деревни у реки, Лусинде Альварес. Её звали ведьмой: она заговаривала лихорадку, предсказывала дожди, а её смех, по слухам, звучал слишком беспечно в такие тяжёлые времена, словно она бросала вызов.
«Она — порождение ада», — шептал старик, оглядываясь, будто тени слушали. Антонио кивнул, его пальцы сжали крест на груди, и холод, как змея, скользнул по рёбрам. «Схватить её», — сказал он.
Лусинду привели на закате, когда солнце, кровавое, как жертва, тонуло за рекой.
Стражники швырнули её на колени в допросной — каменной утробе, где пахло кровью, углём и страхом. Её тёмные волосы, спутанные, как гнездо ворона, падали на лицо, кожа была бледной, как луна в ночи, но глаза — два горящих угля —они горели, как звёзды, что не гаснут перед рассветом.
Она не опустила взгляд, даже когда цепи звякнули, и браслеты впились в её запястья, и Антонио почувствовал, как его сердце дрогнуло, будто от удара. Она сразу не понравилась ему.
Он стоял у стола, перебирая пергаменты, но её присутствие жгло, как уголь, упавший на кожу.
Её взгляд, острый, как лезвие, резал его броню, и он ненавидел её за это.
«Лусинда Альварес, — начал он, голос его был сух, как треснувшая глина, — ты подозреваешься в колдовстве, сговоре с дьяволом и ереси. Признайся, и, быть может, твоя душа найдёт милость».
Она улыбнулась, губы её, потрескавшиеся, как земля в засуху, изогнулись, и голос, тихий, но твёрдый, как камень, разрезал тишину.
— Ты слеп, Антонио де ла Крус. Дьявол не во мне.
Её слова были как ветер, пробирающий до костей.
Антонио сжал кулаки, подавляя гнев, что вспыхнул, как искра.
Он кивнул стражникам, и допрос начался. Щипцы рвали её плоть, кандалы впивались в кости, кровь стекала на пол, как вино из разбитого кувшина. Но Лусинда не кричала. Она стонала, её тело дрожало, но в глазах не было страха — только вызов.
Антонио чувствовал, как старый ужас, тот, что он знал когда-то, возвращается, и отвернулся, шепча псалом, чтобы заглушить её стоны.
— Признайся, — повторил он, но Лусинда лишь засмеялась, хрипло, как ворон, парящий над полем.
— Ты думаешь, боль — это страшно? — прошептала она, кровь текла по её рукам, как слёзы. — нет — страшна твоя слепота, инквизитор.
Он приказал продолжать, но её взгляд, полный не страха, а знания, преследовал его, как тень, что исчезает лишь с рассветом.
Допросы Лусинды растянулись на неделю.
Антонио приходил в камеру каждый день, его мантия пропиталась запахом крови и угля. Сначала её стоны пробуждали в нём эхо прошлого — тот ужас, что он чувствовал, когда впервые увидел дыбу.
Но скоро всё изменилось. Крики, хруст костей, алые струйки на камне — всё стало фоном, как звон колоколов. Он смотрел на её израненное тело и не чувствовал ничего. Равнодушие, холодное, как река зимой, сковало его сердце.
По ночам он вновь молился за спасение души несчастной— а потом спал, и сны его были пусты, как могила.
Но затем вернулось позабытое чувство что бывало и ранее при допросах. Когда он затягивал кандалы, когда раскалённое железо касалось её кожи, его кровь начинала петь. Дыхание учащалось, в груди разливался жар — не гнев, а что-то живое, тёмное, как зверь, что просыпается в ночи.
Однажды, когда Лусинда, истекая кровью, засмеялась, её голос пробил его, как молния.
Антонио почувствовал волну наслаждения, от которой его тело задрожало. Он отвернулся, стал спиной прячась, чтобы стражники не увидели. Лицо его горело, сердце колотилось.
«Господи, ты ли это?» — шептал он, но ответа не было.Чувство росло, с каждым допросом сильнее.
Он замечал, как его пальцы медлят, затягивая верёвки, как его взгляд ищет её кровь, её боль. Однажды, когда щипцы вырвали крик из её горла, жар стал невыносимым. Волна наслаждения, оргазмическая, захлестнула его, и он замер, задыхаясь.
Он выбежал из камеры, сжимая крест, пока тот не впился в ладонь. Ночью он смотрел на свои руки и видел не священника, а грешника.
Но затем, в тишине, пришёл шёпот, как змея, скользящая по камням. «Не страшись.Это награда. Ты чистишь мир. Это милость Божья».
Антонио сжал крест сильнее, но мысль укоренилась.
Наслаждение было не грехом, а знаком — он на верном пути. Это награда за его рвение.
Он вернулся к допросам с новой силой, и каждый крик Лусинды, каждая капля её крови питала огонь в его груди.
Ночью, в келье, Антонио закрыл глаза, и память, как река, унесла его назад. Он видел мальчика в деревне у Кордовы, прячущего мёртвого воробья в ладонях. «Бог забрал тебя, но я помолюсь», — шептал он, закапывая птицу под оливой, слёзы жгли его щёки. Он видел юношу, стоящего в монастыре, где пахло ладаном и воском. Его учитель, старый монах с глазами, как утреннее небо, говорил: «Служи с любовью, Антонио. Бог — это милосердие». Антонио клялся нести свет и утешение, и его вера горела, как звезда. Он был таким светлым в делах и помыслах, тогда.
Но теперь та звезда угасла.
Правильный ли путь он выбрал?
Он вспомнил, как пришёл в инквизицию в двадцать пять, с сердцем, полным огня. Его позвал голос в голове и он послушал его.
Он хотел спасти мир от ереси, от тьмы, что, как ему говорили, пожирала Испанию.
Его первый допрос стал трещиной в душе. Мориск, почти мальчик, кричал на дыбе, пока кости хрустели. Кровь заливала пол, запах пота и страха душил.
Антонио стоял тогда в углу, сжимая крест, чувствуя, как его рвёт от ужаса. Ночью он не спал, его тошнило, он молился.«Господи, это ли Твоя воля?»
Он думал, что слаб, что никогда не привыкнет к такому.
Но он привык. Следующие жертвы — мориски, евреи, женщины, обвинённые в колдовстве — кричали так же, но Антонио научился смотреть не испытывая эмоций.
Крики стали фоном, кровь — просто пятном. Его сердце каменело, вера становилась бронёй. «Это Божья работа. Это он призвал меня.», — говорил он себе, и равнодушие росло, как плесень на стенах.
Первый намёк на наслаждение пришёл незаметно. Женщина, обвинённая в ереси, плакала, когда он затягивал верёвки. Её слёзы, её дрожь впервые вызвали в нём тогда жар, как от вина. Он отмахнулся, думая, что это гнев.
Но с каждой новой жертвой жар возвращался, сильнее, живее. Он замечал, как его пальцы медлят, как его взгляд ищет их боль. И однажды, когда мужчина на дыбе закричал, Антонио почувствовал волну, от которой его тело содрогнулось.
Он выбежал, задыхаясь, но тогда впервые родилась мысль. «Это награда. Ты — Клинок Господа».
Допросы Лусинды возобновились. Антонио приходил в камеру с новой силой, но и со стыдом, что тлел под кожей. Он смотрел на её израненное тело, на кровь, что стекала, как слёзы, и жар в его груди пылал, но её взгляд, полный дерзости, резал его, как серп. Она не ломалась, не просила пощады. Она говорила, и её слова были как яд, что течёт по венам. Он словно начал её... Бояться.
— Ты думаешь, это я горю? — шептала она, висела на дыбе, её голос дрожал, но не слабел. — Нет, Антонио. Это ты горишь —горишь и не замечаешь.
Он приказывал продолжать, но её смех, хриплый, как крик ворона, пробивал его броню. Однажды, когда стражники затянули кандалы, она посмотрела ему в глаза.
— Ты ищешь дьявола во мне, в других. Глупец. Однажды ты поймёшь,он в твоих руках, в твоём сердце. Посмотри в зеркало, инквизитор. Что ты там увидишь?
Антонио ударил её . Его рука дрожала, но не от гнева, а от страха. Её слова цеплялись за него, как шипы терновника. Ночью он не спал, глядя на свои руки. Они были чисты, но он видел кровь — не только Лусинды, а всех, кого он сломал. Он пытался молиться, но слова казались пеплом. «Это награда», — шептало что-то внутри, но теперь он слышал в этом шёпоте ложь.
Лусинда не сдавалась. Она говорила о звёздах, о реке, о Боге, которого он, Антонио, по её словам, предал.
«Ты ведь мог, мог нести свет, — сказала она однажды, когда кровь текла из её рта. — Но свет погас, и теперь ты служишь тьме».
Лусинду приговорили к сожжению. Антонио подписал приговор, его рука не дрожала, но сердце колотилось, как барабан. На площади собралась толпа: нищие, торговцы, монахи — все жаждали крови. Лусинда стояла у столба, её платье, рваное, трепетало на ветру, как крылья мёртвой птицы. Её лицо было спокойно, как лик святой, и Антонио, стоя в тени, чувствовал, как его тело оживает, как жар растёт.Перед тем как факел коснулся дров, Лусинда подняла глаза. Её голос, ясный, как колокол, перекрыл гул толпы.
— Ты ищешь дьявола, Антонио де ла Крус? Ты плохо ищешь! Я открою тебе глаза. Посмотри в зеркала — и узри правду!
Пламя взвилось, как зверь, выпущенный из клетки. Лусинда не кричала — она смеялась, и её смех, звонкий, как стекло, разлетался над площадью, пока огонь не пожрал её. Толпа ликовала, а Антонио чувствовал, как его тело дрожит от восторга, от того же извращённого наслаждения которое он считал наградой.
Он ушёл, сжимая кулаки, чтобы не закричать от наслаждения на глазах толпы.
Её последние слова звенели в его голове.«Посмотри в зеркала».
Наутро Антонио заперся в келье. Он умыл лицо в медном тазу, вода дрожала, как его руки. Он взглянул в зеркало — и замер. Вместо его лица — демон. Кожа чёрная, как уголь, глаза пылающие, как адское пламя, зубы острые, как серпы жнецов. Антонио отшатнулся, крестясь, но демон заговорил его голосом, низким, как гул земли .
— Она всё же смогла открыть тебе глаза Антонио. Что ж, Я — это ты Антонио. Я рос с твоим рвением, с твоей жаждой боли. От первого крика на дыбе до твоего наслаждения кровью.
Антонио с криком ужаса разбил зеркало, но в осколках — тот же демон. Он видел его лицо, смешанное с его собственным: его глаза, его улыбка, но искажённые, как в кошмаре. Демон смеялся, и смех его был как треск костей.
— Вы призвали меня, инквизиторы. Ваши молитвы, ваши костры — это моя пища. Ты хотел быть Клинком Господа? Я сделал тебя моим цепным псом.
Антонио упал на колени, сжимая крест, но тот жег, как уголь. Он вспомнил всё: воробьёв, монастырь, первый допрос, равнодушие, наслаждение. Он не был жестоким, не был кровожадным — но демон питался его верой, его «наградой».
Он сжёг свои записи, бичевал себя, пока кровь не потекла по спине, читал Писание, пока горло не охрипло.
Но демон шептал имена: «Мария у реки. Хуан, что пропускает мессу. Сожги их. Я награжу.».
И Антонио видел, как его руки дрожат от предвкушения, и понял. Он — уже сам демон.
Антонио пробовал бороться.
Он заперся в келье, отказывался от еды, молился, пока не падал от усталости . Он смотрел на крест, но видел только тень. Демон шептал из каждого угла, из каждой лужи, из каждого осколка.
«Ты не сбежишь от меня Антонио, нельзя сбежать от себя— говорил он. — Ты — мой».
Антонио вспоминал Лусинду, её дерзость, её слова. Была ли она ведьмой , кто знает?
Но она видела демона в нём с самого начала, а он был слеп.
Он вспоминал её смех, её глаза, и слёзы, впервые за годы, жгли его щёки.
Он не мог продолжать терпеть это . Ночью он поднялся на башню монастыря. Севилья тонула в дыму, Гвадалквивир блестел, как расплавленное серебро. Демон шептал из лужи у ног: «Ты — мой». Антонио сжал крест, чувствуя, как тот жжёт кожу. Он видел Лусинду, воробьёв, себя — мальчика, который хотел быть светом.
— Господи, если это не Ты, то кто я? — прошептал он.
Он шагнул в пустоту. Его тело рухнуло на мостовую, кровь растеклась, как чёрное вино.
Монахи, нашедшие его, шептались, что в глазах Антонио застыла улыбка — будто он наконец увидел правду. Словно он освободился.
*****
В Мадриде, в тёмном кабинете, Томас де Торквемада стоял перед огромным зеркалом. Его лицо, изрезанное морщинами, горело фанатичным огнём. В отражении — фигура в белом, с сияющим ликом, окружённая светом, как ангел. Торквемада упал на колени.
— Господь мой, я очищаю мир. Ересь горит, души спасаются. Веди же меня. Я меч в твоей руке .
Он встал и ушёл, шаги гулко звучали в коридоре. Но отражение в зеркале не двинулось.
Лик померк, глаза почернели, как бездонные колодцы. Голос, как треск костей, прошептал.
— Ибо я — Отец лжи.
Дым костров стелился над Испанией, и в зеркале смеялась тьма.