В нашей стране победившего Театра все были немного артистами. Ну ладно, не немного. Совсем.

Артистами государственной важности.

Сначала актёры, уставшие от бедности, пошли в политику — и им понравилось. Потом — в эксперты, ведущие и блогеры. А когда выяснилось, что уверенная улыбка и правильно взятая пауза ценнее любых знаний, Великая Театральная Реформа стала неизбежной.


Теперь у каждого была роль. И категория. И своя маленькая, но очень важная сцена.


В булочную «Сухарик» я зашёл за хлебом. За прилавком, в белом фартуке, застыл в трагическом контр-амплуа Геннадий Плавтов, заслуженный артист одной горной республики.


— Добрый день! — сказал он, прижимая бурый кирпичик к щеке, как умирающую птицу. — Этот «Бородинский»… он вчерашний. Но в нём — душа! В нём — тоска по утраченной свежести! Вы чувствуете?

— Чувствую, — честно ответил я. — Но мне бы свежего.

— Свежий есть, — Плавтов трагически опустил ресницы. — Но он… он ещё не вошёл в роль. Он сырой. Непережитый. Дайте ему час на раскачку.

Очередь вздохнула с пониманием и зааплодировала. Кассирша-стажёрка, выпуская скупую слезу, пробила мне вчерашний.


На работе нашим директором был Марк Ильич, артист разговорного жанра. Каждое утро он выходил к нам не из кабинета, а из-за декорации «Колоннада мечты», водружал ногу на стул и начинал монолог.

— Коллеги! Команда! Спутники моего полёта! — голос его звенел, как натянутая струна. — Отчёт за квартал — это не цифры! Это — поэма! Поэма о нашем дерзновении! О неуспокоенности! О неупокоенности! Да, мы с вами зомби высшего порядка, в хорошем смысле этого слова, други и подруги мои. Зарплата? Зарплата — условность, дань миру материальному! Мы же творим дух!

Мы творили дух уже третий месяц без зарплаты. Но речь его длилась сорок семь минут и завершилась бурными овациями.

Бухгалтерша Лариса, артистка массовки, рыдала, утираясь древней копиркой, и всё больше напоминала свободную Анджелу Дэвис.


Автобус № 214 вёз нас по маршруту «Мечта—Реальность» (быв. «Пролетарская—Дзержинская»). За рулём сидел Виталий, артист-экспериментатор.

— Друзья! — возвестил он, проезжая на «жёлтый». — Что такое остановка? Это — пауза! А мы — летим! Держитесь за поручни, как за веру! Тормоза — это предрассудки прошлого!

На крутом повороте мы дружно повалились влево. Пассажир с портфелем повалился вправо и ударился головой о стекло, но тут же поднялся, извиняясь:

— Виноват, вышел из образа. Не вписался в режиссуру движения.

Я про себя назвал его дилетантом. Настоящий зритель должен сопереживать и падать куда все.


Потом у меня разболелся зуб. Стоматолог Алексей, артист пластической драмы, встретил меня в белом халате, сверкавшем, как дублёрская кольчуга.

— Я вижу… я вижу вашу боль, — прошептал он, заглядывая мне в рот. — Это — не дырка. Это — пустота. Экзистенциальная пустота в твёрдых тканях! Я заполню её… светом!

Он полчаса рассказывал о метафизике кариеса, после чего, под траурный марш, удалил совершенно здоровый соседний зуб. Но как удалил!

С паузой, с надрывом, вырвав его, будто терзание из собственной души. Шопен померк. Я, хлюпая кровью, захлопал в ладоши. Приёмная взорвалась овацией.

Зубодёра номинировали на «Золотую бормашину».


Историков заменили первыми. Зачем копаться в пыльных архивах, если можно просто вспомнить?

По телевизору двое заслуженных вспоминали Куликовскую битву.

— Я был тем облаком пыли степных скакунов! — кричал седой мэтр, тыча пальцем в карту. — Я видел, как Дмитрий Донской… плакал от утренней росы! Это была не роса! Это были слёзы Руси!


— А я был стременем его коня! — парировал второй. — И я точно знаю — Мамай матерился на татарском, это была грубая игра!

Спорили жарко, драматично. Рейтинги зашкаливали.


Инженеров уволили за сухость чертежей и отсутствие харизмы. Мост, спроектированный художником-авангардистом, был кривой, зато про него сняли мини-сериал «Железобетонные грёзы». Он рухнул под грузовиком с декорациями, но это сочли мощной метафорой бренности бытия.


Мир стал лёгким, воздушным и бесконечно искренним. Каждая коммунальная авария превращалась в иммерсивный спектакль «Потоки». Каждый провальный проект на работе — в экспериментальный перформанс «Поражение как откровение».


А потом сломался лифт в моём доме. Я, как последний консерватор, позвал не артиста, а старого слесаря дядю Васю, который жил в подвале и, кажется, вообще не имел категории. Он пришёл, потрогал трос, фыркнул и через десять минут всё починил. Без монолога. Без паузы. Даже без намёка на метафору.

На него донесли.

Приехала комиссия из Министерства Гармонии и Настроения. Дядю Васю окружили.

— Вы что это делаете? — строго спросил главный, артист высшей категории с орденом «За эмоциональную верность».

— Лифт чиню. Он не работал, — буркнул дядя Вася.

— Не работал? — изумился чиновник. — Он искал себя! Он проходил путь тихой скорби! А вы… вы прервали его творческий поиск грубым физическим вмешательством! Вы убили процесс!

Дядю Васю сослали. За профнепригодность. А точнее — за отсутствие способности к со-творчеству.


В тот вечер я стоял на остановке. Подошёл мой автобус. За рулём — новый водитель, юноша с пламенным взором.

— Сограждане! — воззвал он. — Наш путь сегодня — не просто маршрут! Это — вертикаль! Взлёт! Пристегните ремни иллюзий!

Я сел у окна. Автобус рванул с места, игнорируя правила, физику и здравый смысл. Впереди был крутой поворот, обрыв и бесконечность, сыгранная в красно-оранжевых тонах заката.

В ожидании смачного шлепка и скрежета я закрыл глаза. В стране Заслуженных Артистов было прекрасное, выстраданное, гениально сыгранное настроение. И было неважно, что мы все летели в пропасть.

Главное — как мы это чувствовали.

Загрузка...