В тисках тлена


Пролог


Августовская ночь в деревне Глухово была не просто темной – она была густой, насыщенной. Воздух висел мертвым грузом, пропитанный удушливым коктейлем из перезревшей полыни, смолистой хвои и далекой гнили болот. Тишина стояла не природная, а какая-то натянутая, как туго скрученная струна, готовая лопнуть под напором назойливого гула мошкары и редких, глухих ударов грома за горизонтом. Черные тучи, как грязная вата, затянули луну, оставляя мир в кромешном мраке, нарушаемом лишь редкими, пугающими вспышками зарниц.


Никифор Смирнов стоял перед черным провалом в стене полуразрушенной церкви Святого Пантелеймона. Церковь была призраком былого: стены из темного, почерневшего кирпича покосились, крыша провалилась местами, обнажив стропила, похожие на скелет гигантской птицы. Колокольня, лишившаяся креста, зияла пустыми проемами. То, что привлекло Никифора, было не главным зданием, а низкой, приземистой пристройкой сбоку – возможно, ризницей или усыпальницей для мелкого духовенства. Время и ливни размыли фундамент, южная стена почти полностью обрушилась, превратив помещение в зияющую каменную пасть, заполненную грудой обломков кирпича, сгнивших балок и земли. Над провалом еще держался фрагмент каменной арки, увенчанный едва различимым, стершимся барельефом скрещенных ключей – символом святого Петра, стража врат рая… или ада.


«Татьяна, дочура… Домашнее хозяйство… Сын Александр… Пустые глаза внука Петьки… Крыша течет… Долги как удавка». Мысли Никифора, как стая голодных псов, грызли его изнутри. Он видел потухший взгляд дочери, сжатые от бессилия кулаки Александра, стыд в глазах жены Агафьи. Легенда о старом уездном судье, похороненном здесь "с богатствами" после скоропостижной кончины в семидесятых годах девятнадцатого века, была его последней соломинкой. «Сгнило там все. Прах к праху. Земля все возьмет. А нам жить надо». Циничное оправдание, выжженное отчаянием, заглушало древний, первобытный страх, шептавшийся где-то в подкорке.


В руках он сжимал тяжелый клиновидный лом – единственный инструмент, способный справиться с вековыми камнями и спрессованной землей. Через плечо был перекинут грубый мешок из рогожи. Фонарь? Ненужная роскошь и риск. Он полагался на вспышки молний и свою привычную память на местности. В кармане – только комок грязного платка, который сжимали потрескавшиеся от постоянной тяжелой работы пальцы.


Работа была каторжной. Никифор пробирался внутрь через груду обломков, скользя по мокрому кирпичу и спотыкаясь о скрытые балки. Воздух внутри был «мертвым» – спертым, холодным, несмотря на духоту снаружи, пропитанным запахом вековой пыли, сырой глины, плесени и чего-то кислого, тленного, что пробивалось из глубин руин. Лучи зарниц, как вспышки фотоаппарата, на миг выхватывали хаос разрушения: обвалившийся сводчатый потолок, фрагменты фресок, стертых до бледных пятен, груды щебня. В центре небольшого помещения, частично заваленного обломками, угадывалось углубление в полу – гробница.


Никифор принялся за работу. Он не копал, а долбил. Лом со скрежетом вгрызался в плиты пола, выворачивая куски потемневшего известняка и спрессованного щебня. Каждый удар отдавался оглушительным гулом в каменном мешке, заставляя сердце екать и оглядываться в черноту, ожидая увидеть чьи-то глаза. Мошки облепляли лицо, лезли в глаза, в нос, смешиваясь с едким потом, стекавшим ручьями по вискам и спине, превращая рубаху в липкую, холодную тряпку. Пальцы, покрытые старыми мозолями и свежими ссадинами, немели. В ушах стоял звон от ударов и собственного тяжелого дыхания. Он долбил ожесточенно, сосредоточив всю ярость, всю надежду, всю алчность на острие лома. «Золото. Часы. Перстни. Царские червонцы.» Холодный блеск воображаемого металла гнал усталость, как кнут.


«Глубже! Еще! Вот она, крышка!»


С глухим, костяным стуком лом провалился в пустоту. Никифор со всей силы рванул, расширяя отверстие. Под слоем щебня и земли обнажилась каменная плита – крышка саркофага. Темный, пористый камень, покрытый слизью и тонкой паутиной, был похож на седые волосы мертвеца. Запах тлена усилился, став густым, сладковато-приторным, тошнотворным. Никифор закашлялся, сглотнув подступившую желчь. Новая вспышка зарницы осветила плиту – на ней угадывались стертые буквы и цифры: Ф.И.П... 187..


Сердце Никифора колотилось, как птица в клетке. Он вставил лом в щель между плитой и бортом гробницы, уперся ногами в скользкие камни, напряг все силы. Мышцы спины и плеч вздулись буграми, жилы на шее натянулись, как канаты. Из груди вырвался хриплый, звериный стон. Камень заскрипел, пронзительно и жутко в гробовой тишине, и сдвинулся с места, открыв черную щель.


Вонь ударила с новой силой – это был уже не просто запах тлена, а зловоние разложения, смешанное с запахом сырой земли и вековой плесени. Никифор зажмурился, отворачиваясь, чувствуя, как слезы выступили на глазах. Когда он снова посмотрел в щель, его несколько передернуло.


Зарница осветила внутренности гробницы. Он увидел не до конца рассыпавшийся прах. Он увидел ткань. Истлевшую, потемневшую до черноты, но еще сохранившую форму сюртука. И под ней – очертания. Человеческие. Не скелет. Плоть. Землисто-серая, высохшая, как пергамент, но плоть, туго обтягивавшая кости. Веки были закрыты, но казалось, что вот-вот откроются. Тонкие, бескровные губы были слегка приоткрыты, обнажая темную щель рта. На голове – остатки парика, превратившегося в серый комок пыли и паутины. На шее, поверх истлевшего кружевного жабо, тускло поблескивала цепь – длинная, витая, как казалось Никифору, несомненно золотая. На костлявых пальцах одной руки – перстень с темным, мутным камнем, вобравшим в себя весь мрак гробницы.


«Золото… Вот оно…» Мысль пронеслась, как искра, и тут же погасла, сметенная волной первобытного страха. Это было неестественно. Это было кощунственно. Мертвец выглядел не разложившимся за полтора века, а… словно законсервированным. Очень странно.


Тень в гробнице шевельнулась. Не тень от вспышки – тень внутри. Сухая, пергаментная рука в истлевшем рукаве как-то резко дернулась. Не упала, не рассыпалась, а именно двинулась. Плавно, неестественно, как будто ею управляли невидимые нити. Холодные, жесткие, как мореный дуб, пальцы неожиданно впились в запястье Никифора, который инстинктивно потянулся к цепи. Прикосновение было как удар – ледяным, парализующим, выжигающим все мысли, кроме чистого страха.


Никифор вскрикнул – хриплый, животный вопль, заглушенный каменными стенами и оглушительным раскатом грома, обрушившимся прямо над руинами. Он рванулся назад, пытаясь вырваться. Однако рука мертвеца была неодолимой – древней, окаменевшей хваткой, не поддающейся живому усилию. Боль! Острая, жгучая боль в горле! Что-то холодное и острое вонзилось в шею снизу, чуть выше ключицы. Не клыки… что-то другое? Металлическое? Холод, как вода из проруби, хлынул внутрь, разливаясь по телу, вытесняя тепло и силу. Слабость накатила черной волной, сбивая с ног. Темнота поползла перед глазами.


Последнее, что он услышал – влажный, булькающий звук прямо у своего уха, и вонь – смесь вековой пыли, тлена, крови и меди. Последнее, что он увидел в ослепительной вспышке молнии – холодный, бездонный мрак внезапно открывшихся глазниц судьи Фаддея Игнатьевича П., и тусклый блеск золотой (?) цепи, качнувшейся от движения.


Глава 1.


Городской августовский воздух за окном редакции ежемесячного журнала «Российская глубинка» гудел от зноя, как перегретый двигатель. Пыль и выхлопы создавали марево над асфальтом. Внутри, благодаря старенькому кондиционеру, трещавшему, как сухие сучья, было чуть легче, но все равно было душно, пахло свежей типографской краской, макулатурой и чуть затхлым кофе из дешевой автомашины.


Двадцатишестилетний Игорь Сорокин, весь вид которого кричал об удачно проведенном времени на море, ввалился в кабинет главного редактора с улыбкой, готовой осветить и более мрачные места. Он был в легкой, чуть мятой льняной рубашке цвета хаки с расстегнутым воротом, открывавшим начало загара. Загорелое лицо, ясные голубые глаза, чуть растрепанные светлые волосы – он выглядел как воплощение летнего благополучия. В руках он держал смартфон, на экране которого мелькало фото с пляжа: он, заливисто смеясь, обнимал симпатичную брюнетку, которая, как свидетельствовало из других его фото в гаджете, была явно не Ларисой, его невестой.


«Отличный выезд! Марина – огонь. Жаль, только на выходные. Лариска, конечно, не узнает... Ладно, отработаю пару статеек, и можно снова в бой. Главное – не перепутать имена в СМС.»


За столом, похожим на поле боя после артобстрела - заваленным стопками бумаг, гранками, пустыми стаканчиками из-под кофе и пепельницей с окурками, торчавшими как белые флаги - сидел главред Аркадий Петрович Волынский, недавно отпраздновавший пятидесятипятилетие. У него уже было все, что предусматривал этот возраст: густая седина, крупные черты лица, изрезанные глубокими морщинами усталости и ответственности. За стеклами очков – умные, проницательные глаза, сейчас прищуренные от напряжения и дыма дешевой сигареты, которую он нервно докуривал. Его видавший виды пиджак небрежно висел на спинке стула, рукава рубашки были засучены, галстук ослаблен. Он походил на старого льва, загнанного в угол дедлайнами.


– А, Сорокин! Вошел, наконец! – голос Аркадия Петровича был хрипловат от курения и напряжения, но в нем чувствовалась привычная властность. Он ткнул окурком в пепельницу, не глядя. – Садись. Отпускное сияние с лица сотри, мне нужна голова ясная.


Игорь непринужденно плюхнулся в кресло напротив, откинувшись на спинку.

– Аркадий Петрович! Ясен пень, голова – как прозрачный лед. Только что с моря, энергии – через край! Чего надо? – Его тон был легким, чуть фамильярным, но уважительным. Он знал границы. И знал, что Волынский ценит его оперативность и умение "достать" материал, даже если иногда и приходилось "срезать углы".


Аркадий Петрович сгреб со стола папку, сдувая с нее невидимую пыль.

– Нужна поездка. Не так уж и далеко, но... специфично. Деревня. Глухово, слышал? – Он посмотрел на Игоря поверх очков, изучающе.


Игорь на мгновение задумался, перебирая в памяти географию поручений.

– Глухово... Звучит как-то... глухо? – Он усмехнулся своей шутке. – Кажется, где-то в Костромской глубинке? Леса, болота, медведи на улицах?


– Примерно так, – кивнул главред, открывая папку. Внутри лежала распечатанная карта, пара вырезок из региональных газет, лист с контактами, написанный от руки корявым почерком. – Медведей не обещаю, но атмосфера... специфическая. Там недавно был... скажем так, инцидент. Не криминал, слава богу, по крайней мере, официально. Местный житель скоропостижно скончался. Но шепотки пошли, пересуды. Нечто... странное. Архаичное.


Игорь насторожился, профессиональное любопытство зажглось в глазах, но тут же притушилось скепсисом.

– Странное? В смысле, НЛО или домовой? – Он не смог удержаться от легкой насмешки. Чего только не придумают в деревне, чтобы развлечься.


Волынский хмыкнул, доставая из папки листок с контактами.

– Хуже. Люди. Их реакции. Суеверия, какие-то дикие обряды страха. Словно не двадцать первый век на дворе, а темное средневековье. Вот что нам нужно. Не сенсация, не криминал. Этнография. Этнография живого, дышащего мракобесия. Уникальный быт последних могикан глубинки, застрявших в прошлом. Последние отголоски архаичного сознания перед лицом смерти. – Он говорил с нажимом, как бы продавая идею. – Материал для большого очерка. Например: «Тени забытых предков: как смерть будит древние страхи в русской глубинке». Звучит?


Игорь мысленно скривился. "Уникальный быт"... Звучит как "поедешь копаться в грязном белье и суевериях вместо подготовки к свадьбе". Но внешне он сохранял деловой вид.

– Звучит... фундаментально, – дипломатично ответил он. – А что именно там "архаичного"? Труп на пороге? Кровь куриц на дверных косяках?


– Детали узнаешь на месте, – отрезал Волынский, протягивая листок. – Контакты там. Татьяна Смирнова, вдова или дочь... неважно. Примет. Остановишься у них. Даю тебе пять дней. Смотри, слушай, записывай. Фиксируй атмосферу, разговоры, ритуалы, если таковые будут. Особенно – страхи. Чем иррациональнее, тем лучше. Фотки – по возможности, но без постановки. Естественность. Твоя харизма – в помощь, только романы деревенским девахам не закручивай, задание важное. – В его голосе прозвучала нотка усталого юмора.


Игорь взял листок. Деревня Глухово. Телефон. Адрес, больше похожий на ориентиры: "Дом за старой липой, у околицы".

– Понял. Этнография суеверного мрака. – Он встал, запихивая листок в карман джинсов. – Когда выезжать?


– Завтра. Билеты на автобус уже бронированы, данные у Светы в бухгалтерии. – Аркадий Петрович снова полез за сигаретой. – И, Игорь? – Он зажег, глубоко затянулся. – Будь... осторожен. Место глухое. И атмосфера, по слухам, там сейчас... гнетущая. Не застрянь в этой "глухой деревушке". У тебя же свадьба через сколько? Три недели? Лариса голову мне свернет.


Игорь махнул рукой, уже мысленно представляя, как будет козырять перед друзьями поездкой в "медвежий угол".

– Аркадий Петрович, не волнуйтесь! Я – человек науки, сугубый материалист. Привидения и домовые меня не берут. Съем пару колоритных бабулек, запишу пару страшилок про лешего, и – обратно, к цивилизации! Правда, Лариса как раз их выбирает... Ладно, разберусь. Все будет тип-топ!


Он вышел из кабинета с легкой походкой, уже набирая на телефоне номер Ларисы. ««Этнография страха»... Ну что ж, хоть не скучно. Главное – быстрее отстреляться. А уж "уникальный быт" я им покажу – напишу так, что редактор обалдеет от колорита», подумал он.


Выйдя на раскаленный тротуар, Игорь щурился от солнца. Городской грохот обрушился на него. Но почему-то слова Аркадия Петровича – "гнетущая атмосфера", "глухая зарубка" – на секунду отозвались резонансом где-то под лопаткой, несмотря на тридцатиградусную жару. Он отмахнулся. «Бред. Усталость после дороги. Скоро буду любоваться "уникальным бытом" и страдать от комаров. Весело!» Он нашел номер Ларисы и нажал кнопку вызова, улыбаясь предвкушению ее голоса. Позади, на витрине магазина, отразилась реклама нового фильма ужасов – лицо с пустыми глазницами. Игорь, поглощенный разговором, не заметил, как по карнизу над редакцией чинно прошествовала ворона, ее черное отражение скользнуло по стеклу рядом с рекламой.


***


Вечер накануне отъезда свежести не принес. Воздух за окном был спертым, пропитанным выхлопами и городской пылью. Игорь, несмотря на внутреннее "фи", решил провести разведку боем. Перед погружением в «глухую зарубку» Глухово, он решил, что неплохо бы понять, какие именно суеверия там водятся. Он вспомнил о профессоре Алексее Кирилловиче Морозове, эрудите лет шестидесяти, знакомому еще по университету, где тот читал лекции по русскому фольклору. Морозов был глыбой рационализма, разбивавшей любые мистические домыслы строгим научным методом и иронией.


Кабинет Алексея Кирилловича на кафедре археологии и этнографии был царством упорядоченного хаоса. Книги не громоздились, а стояли стройными рядами на полках чуть ли не от пола до потолка, но каждая стопка на столе и подоконниках была помечена аккуратными бумажками с надписями: "Свадебные обряды. Вологодская губ.", "Похоронные традиции. Архангельск", "Календарная обрядность. Пересмотр". Воздух пах бумагой, пылью и крепким чаем. Сам профессор, сухощавый, с живыми, насмешливыми глазами за стеклами очков в тонкой металлической оправе и аккуратно подстриженной седой бородкой, разбирал какие-то карточки. На нем был практичный твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях.


– А, Сорокин! – Алексей Кириллович поднял взгляд, отложив карточку. Голос у него был звонкий, четкий, с легкой хрипотцой заядлого курильщика трубок и одна из таких, непотушенная, дымилась в тяжелой пепельнице. – Слышал, слышал, в медвежий угол собрался. Глухово? Интересный, надо сказать, объект для этнографа. Правда, со специфическим «брендом».


Игорь уселся на стул напротив, отодвинув пожелтевшую папку с надписью "Северо-запад. Колдуны. (сомнит.)".

– Специфический бренд? Главред мой, Аркадий Петрович, намекал на какие-то суеверия после смерти местного жителя. Я как раз за контекстом. Для очерка. «Уникальный быт» и все такое. – Он не скрывал легкой иронии в последних словах.


Алексей Кириллович усмехнулся, поправил очки.

– Уникальный быт… Да уникален он там своей приверженностью к одной-единственной, но очень живучей легенде. Которая, собственно, и является тем самым «брендом» Глухово. Больше там, честно говоря, смотреть не на что. Лес, болота, упадок. – Он потянулся к одной из полок, без труда нашел очередную папку – «Костромская губ. Мифологические нарративы». – Все вращается вокруг одного персонажа. Фаддей Игнатьевич Прокофьев. Уездный судья. Вторая половина позапрошлого века.


Игорь наклонился вперед, ожидая колоритной истории для статьи.

– Судья? И что же он натворил такого, что его до сих пор поминают? Какие-то вопиющие приговоры? Особенная жестокость?


– О, куда интереснее! – Алексей Кириллович достал из папки несколько ксерокопий старых записей, видимо, сделанных еще дореволюционными фольклористами. Его тон был сугубо научным, без тени мистического трепета. – Согласно местным рассказам, которые я скрупулезно собирал и классифицировал, судья Прокофьев отличался не столько жестокостью, сколько патологическим страхом смерти. И, как гласят эти самые рассказы, он нашел способ ее обмануть. – Профессор сделал паузу для эффекта, но его глаза светились не страхом, а чисто профессиональным интересом к абсурдности поверья.


– Способ? Вроде эликсира бессмертия? – поинтересовался Игорь, уже мысленно прикидывая заголовки.


– Точнее, сделки, – поправил Алексей Кириллович, просматривая записи. – Классический фольклорный мотив, изученный еще Аарне-Томпсоном. В общем, продал он душу нечистому. Не за богатство, а за отсрочку. За то, чтобы не умирать до конца. Говорят, умер он скоропостижно – официально. Похоронили в фамильном склепе у церкви Пантелеймона. Это теперь, насколько я знаю, руины. Но вот дальше начинается «изюминка». – Он постучал пальцем по ксероксу. – Тело, по легенде, не тронулось тлением. Совсем. Как будто уснуло. Или ждет. И склеп его стал… ну, вы понимаете, местом «нехорошим». Птицы, якобы, не поют рядом, звери обходят, в определенные ночи там якобы огоньки видны и стон стоит. – Профессор махнул рукой, явно относясь к этому как к курьезу. – Полнейшая чушь, разумеется. Скорее всего, произошла банальная консервация тканей из-за уникальных условий в склепе – сухо, состав почвы, может, даже какое-то примитивное бальзамирование по приказу самого судьи, панически боявшегося разложения. А народная молва, как водится, раздула это до масштабов нечистой силы. Типичный механизм рождения локального мифа.


Игорь кивал, мысленно записывая: «Ядро суеверий – легенда о «нетленном» судье-продавце души. Отличная основа для статьи!» Рационализм профессора только укреплял его собственный скепсис.

– Понятно. Так сказать, местная достопримечательность с чертовщинкой. «Неупокоенный» как туристический бренд, только без туристов. – Он усмехнулся.


– Именно, – подтвердил Алексей Кириллович, убирая папку. – Этот миф – главный культурный код Глухово. Он передается из поколения в поколение, обрастает новыми деталями, особенно после реальных смертей – как этот недавний «инцидент», формирует специфические табу и страхи. Классический пример атавистического страха перед мертвецом, подпитываемого изоляцией и архаичным сознанием. С научной точки зрения – безумно интересно! Поле для изучения механизмов бытования фольклорного сюжета в современной, хоть и депрессивной, среде. – Его глаза загорелись азартом ученого. – Фиксируйте все, Игорь! Реакции на имя, на место, на даты. Любые упоминания судьи, любые запреты. Это бесценный материал!


Игорь встал, чувствуя себя вооруженным нужной информацией.

– Фиксировать буду, Алексей Кириллович, не сомневайтесь! «Тени продавшего душу судьи» – звучит как отличный подзаголовок. Спасибо, теперь я знаю, с каким «уникальным бытом» имею дело!


– Удачи! – крикнул ему вдогонку профессор, уже погружаясь в следующую папку. – И не вздумайте там верить в чепуху про нетленные тела! Фиксируйте только факты страха, а не его мифические причины. Наука, молодой человек, наука!


Игорь вышел, щелкнув дверью. Он шел по коридору, довольный. «Отлично! Легенда со столетней историей, идеально вписывающаяся в концепцию «архаичного страха». Профессор-скептик как гарантия отсутствия реальной чертовщины. Осталось только записать пару баек от местных и описать гнетущую атмосферу. Дело техники», деловито размышлял он.


Он не услышал, как Алексей Кириллович, уже после его ухода, отложил папку и задумчиво посмотрел в окно на темнеющее небо. Профессор достал потухшую трубку, постучал ею по пепельнице.

– Глухово… – пробормотал он себе под нос. – Странное место. Миф живучий, не по меркам современности. Слишком живучий. – Он пожал плечами, отгоняя ненаучные мысли. – Банальная консервация тканей и эффект изоляции. Разумеется. Что еще?


***


Последний рывок «буханки» по разбитой дороге в Глухово был похож на тряску в стиральной машине. Игорь Сорокин вцепился в поручень, чувствуя, как каждую косточку выбивает на ухабах. За окном мелькало угрюмое полотно августовской глубинки: поля, заброшенные и заросшие бурьяном, словно седые бороды стариков, упирались в стену хмурого, почти черного леса. Воздух, ворвавшийся в открытое окно, был тяжелым, удушливо-сладким от запаха перезревшей полыни и нагретой хвои, с кисловатой подложкой далеких болот. Небо – низкое, свинцовое, без единого просвета. Тишина стояла не природная, а какая-то мертвая, гнетущая, как ватное одеяло. Лишь рев мотора «буханки» и назойливый гул мошкары нарушали ее.


Водитель, Николай, коренастый мужик лет пятидесяти с лицом, словно вырезанным топором из мореного дуба - глубокие морщины, обветренная кожа, глаза-щелочки, смотрящие на мир с привычной усталостью - большую часть пути молчал. Игорь пытался расшевелить его вопросами о Глухово, получая в ответ лишь бурчание: «Да так…», «Живут…», «Леса много…».


Когда показались первые избы, Николай заговорил, не отрывая глаз от колеи:

– Вот и ваша точка. Домов – раз-два и обчелся. Пять семей, не боле. Да бабка Пелагея на отшибе, у кромки леса. – Он кивнул в сторону темной полосы деревьев, где угадывался крохотный домик, почти сливающийся с чащей. – К ней не суйся. Баба старая, дурость на нее находит, да и место… слывет неладным. Лес близко.


«Буханка» с грохотом остановилась у последнего дома на околице, перед которым росла огромная, полузасохшая липа – ориентир. Николай заглушил мотор, и в навалившейся тишине звон в ушах казался оглушительным.

– Смирновы тут. Договорились. Комната есть. – Он вылез, потянулся, кости хрустнули. – Татьяна – хозяйка. Баба крепкая, но… беда у них. Старик, глава семьи, помер недавно. Скоро девятый день. – Николай произнес это с каменным лицом, но почему-то избегая имени. Его взгляд скользнул мимо Игоря, в сторону огорода.


Игорь вывалился из машины, расправляя затекшие мышцы. Он огляделся. Глухово было живым, но живым странно, как в замедленной съемке. Несколько изб из темных, посеревших бревен стояли, покосившись, но крыши были целы. В некоторых окнах виднелись горшки с цветами, занавески в цветочек, но за стеклами ощущалась пустота, ни движения, ни лиц. Зато хозяйственный двор Смирновых дышал привычной деревенской жизнью, контрастирующей с общей сонной атмосферой: у покосившегося сарая стояла лошадь, гнедая кляча, лениво жевавшая охапку сена. Она подняла голову, посмотрела на Игоря тусклыми глазами и равнодушно опустила обратно. Куры деловито копошились в пыли у крыльца, выискивая зернышки. Один петух, пестрый и важный, замер, наклонив голову, словно прислушиваясь. Из-за плетня доносилось блеяние – пара коз щипала жухлую траву, их колокольчики глухо позванивали в такт движению челюстей. Воздух был наполнен привычными запахами: свежее сено из сарая, кисловатый запах навоза, пыль, дымок из печной трубы, где тонкая струйка вилась в неподвижном воздухе.


«Лошадь, куры, козы... Обычное хозяйство. Но почему так тихо? Почему никто не выходит?» – подумал Игорь, отмечая контраст между живой скотиной и мертвой тишиной человеческого присутствия.


Николай закурил самокрутку, прикрывая огонек ладонью. Он стоял, глядя куда-то мимо Игоря, к лесу. Его сапоги были испачканы свежим навозом.

– Звоните, когда назад. Приеду. – Он сделал глубокую затяжку. Дым повис в воздухе неподвижным сизым облачком. Потом он повернулся к Игорю, и его голос стал тихим, плоским, лишенным интонаций, словно заученной молитвой: – Пока девяти дней не минуло… Его… имя не поминай. Вслух. Нельзя.


Игорь, поправляя рюкзак, замер.

– Чье имя? Никифора? – спросил он, и имя гулко прозвучало в тишине, заглушив на мгновение блеяние коз и кудахтанье кур. Николай вздрогнул всем телом, как от удара током. Его каменное лицо исказилось гримасой чистого, животного страха. Он резко, судорожно перекрестился.


– Тихо ты! – прошипел он, бросая испуганный взгляд на дом, на лес, на небо. Шепот его был хриплым, полным паники. – Не зови! Нельзя! До девяти дней… нельзя по имени звать. Никто. Слышишь?


Игорь почувствовал, как смесь раздражения, недоумения и дискомфорта сковала его. «Вот те на! Суеверия в действии. И ведь взрослые люди, с лошадью, с домашним хозяйством...»

– Почему нельзя? – спросил он, стараясь говорить тише, но с явной долей скепсиса. – Чтобы дух не потревожился? Или сны плохие приснятся?


Николай посмотрел на него так, будто Игорь предложил плюнуть в колодец. В его глазах горел страх, смешанный с жалостью к глупому горожанину.

– Чтобы… не пришел, – выдохнул он, и каждое слово казалось ему невероятно тяжелым. – Не пришел… и кровь не пил. – Он резко бросил окурок в лужу у колеса, где она зашипела. – Девять дней. После – поминай хоть целый день. А сейчас нужна тишина. Заруби себе. – Это прозвучало как заклинание. Он резко развернулся, полез в кабину и хлопнул дверцей. Мотор рыкнул, «буханка» дернулась, поднимая тучи пыли, и скрылась за поворотом.


Игорь остался один. Пыль медленно оседала. Тишина сомкнулась вновь, еще более плотная и звенящая после рева мотора. Блеяние коз, кудахтанье кур, даже жужжание мух – все звучало неестественно громко на этом фоне. Лошадь за сараем тихо зафыркала.


Он стоял, сжимая ручки сумок, глядя на дом Смирновых. Обычная изба. Низкая дверь. Окна с геранью. Лопата, прислоненная к сараю. Следы телеги на земле. Все говорило о жизни, о труде, о буднях. Но эта жизнь замерла. Затаилась. Ждала. Ждала истечения девяти дней. «Тишина ожидания, – подумалось Игорю. - Вот так они там сидят и молчат. Боятся шепнуть имя».


Кровь не пил? – эхом отозвалось в голове. Рационалист яростно бушевал: «Средневековый бред! Темнота! Страх смерти, облеченный в сказки про упырей!» Но панический крест Николая, его животный страх при произнесении имени, эта гнетущая тишина деревни, где даже куры кудахтали как-то виновато – все это несколько било по его уверенности. Вспомнились слова Алексея Кирилловича о судье Прокофьеве: «Продал душу… тело не тронулось разложением…» Абсурд! Но здесь, в этом месте, где хозяйство жило, а люди замерли в суеверном страхе, абсурд обретал свою плоть. «Не называй имени… чтобы не пришел.»


Он глубоко вдохнул, пытаясь вдохнуть уверенность вместе с запахами сена и навоза. «Ладно, этнография страха начинается. Главное – держать лицо, не смеяться и фиксировать все. Особенно этот абсурд про кровь.» Поправив рюкзак, Игорь Сорокин, веселый ловелас и сугубый материалист, шагнул к низкой двери дома, где висел невидимый, но ощутимый знак: «Здесь ждут девятого дня и боятся имени мертвеца». Петух резко прокричал – звук был пронзительным и тревожным в звенящей тишине Глухово.


***


Комнатка под крышей, куда Татьяна проводила Игоря, была маленькой, пыльной, с единственным окном, выходящим в темнеющий огород и на стену леса. Воздух стоял спертый, пропитанный запахом старого дерева и пыли. Игорь быстро разложил свои нехитрые пожитки: ноутбук на грубый стол, рюкзак в угол. Через тонкий пол доносились приглушенные звуки жизни, странно приглушенные, как будто все передвигались на цыпочках: скрип половиц, глухой стук чугунка о плиту, тихое бормотание старухи Агафьи – монотонное, как заклинание. Он прислушался, уловив обрывки: "...не ходи... не зови... земля сырая... кровь холодная..." Бред старого человека? Или молитва-оберег?


Спустившись вниз, Игорь застал последние приготовления к ужину. Агафья, возрастом под 70, маленькая, ссохшаяся, как прошлогоднее яблоко, с острым, морщинистым лицом и не по годам живыми, почти горящими черными глазами, мельтешила у печи. Ее руки, костлявые и быстрые, как у паука, ловко управлялись с чугунками. На ней было темное, выцветшее платье и вытертый фартук. Ее черные глаза на мгновение уставились на Игоря с немым, недобрым оцениванием, прежде чем она отвернулась, продолжая свое бормотание. Запах тушеной картошки, лука и топленого молока смешивался со стойким запахом ладана.


Во дворе, в сгущающихся сумерках, Александр и Иван, брат Татьяны, заканчивали хозяйственные дела. Александр, лет тридцати пяти, коренастый, мощный, с обветренным, замкнутым лицом и темными глазами, смотревшими куда-то сквозь мир, с силой вколачивал колышек у покосившегося плетня. Каждый удар тяжелого молота отдавался глухим стуком, слишком громким в тишине. Иван, тоже, судя по всемпу, разменявший четвертый десяток, более тщедушный, с нервным лицом и бегающим взглядом, поил лошадь. Он украдкой поглядывал на дом, на лес, порой озираясь от шороха в кустах. Их молчание было не просто отсутствием слов – оно было плотным, пропитанным усталостью и чем-то еще – ожиданием?


– К ужину, – тихо, почти беззвучно, позвала Татьяна, возрастом с Александра, появившись в дверях. Она стояла, опершись о косяк, худая, как тень, в простом темном платье. Ее лицо было серым от усталости, где запавшие глаза, потухшие и пустые, выдавали жизнь. Голос ее был хрипловатым, словно выдавленным наружу с усилием. Она мимоходом посмотрела на Игоря, ее взгляд скользнул по комнате.


Стол в горнице был грубым, некрашеным. На нем уже стояли миски с дымящейся картошкой в мундире, тарелка с крупно нарезанными солеными огурцами, горбушка черного хлеба. В красном углу, перед потемневшими ликами икон, теплился огонь лампадки, ее дрожащий отблеск скользил по стенам, создавая зыбкую тень. Воздух был прохладным, но эта прохлада несла какую-то затхлость. Никакого уюта, только необходимость еды.


Все собрались молча. Александр вошел, тяжело ступая сапогами по половицам, сбросил на лавку телогрейку. Его лицо было каменным, но в глазах, мельком бросивших быстрый, острый взгляд на иконы, читалось напряжение. Он сел, уставившись в стол. Иван протиснулся следом, сел на краешек лавки, скрючившись, словно стараясь занять как можно меньше места. Его пальцы нервно перебирали крошки хлеба на столе. Петр, бледный мальчик лет шести с огромными, слишком взрослыми для его возраста темными глазами, прижался к бабке Агафье, которая стояла у печи, разливая по мискам молоко из глиняного крынки. Глаза Пети с любопытством и смутной тревогой разглядывали Игоря – чужака в их простом мире. Татьяна села напротив мужа, ее руки лежали на коленях, сцепленные в замок. Она не смотрела ни на кого.


Игорь чувствовал себя незваным гостем на поминках, которые еще не начались. Гнетущая тишина давила на барабанные перепонки. Он попытался завести разговор, профессионально, нейтрально:

– Хороший у вас конь, Александр. Сильный вид. В лесу помогает?


Александр медленно поднял глаза. Они встретились с Игорем на долю секунды – темные, пустые, как колодцы.

– Лес, – глухо бросил он и снова уставился в трещину на столешнице. Больше ничего.


Иван быстро кивнул, но промолчал. Татьяна не пошевелилась. Только Агафья, ставя перед Игорем миску с молоком, пробормотала что-то невнятное. Петр болтал ножками под лавкой, его взгляд то и дело ускользал к темному окну, за которым постепенно сгущалась ночь.


Ужинали в висевшем густом молчании, прерываемом только стуком ложек о глиняные миски, громким жеванием Александра, тихим сопением Пети и бормотанием Агафьи у печи. Каждый звук казался громким. Игорь ловил себя на мысли, что сам жует как можно тише. Он отмечал детали для будущего очерка: "Страх здесь – осязаем. Он в каждом жесте, в избегании взглядов, в гробовой тишине за столом. Они не скорбят – они ждут. Ждут, когда минует опасность. Какого черта они боятся?!" Рационалист в нем злился на эту иррациональную панику, но атмосфера дома, настраивала на минорный лад. "Девять дней... Кровь пил..." – помнил он слова Николая.


Татьяна вяло начала собирать пустые миски. Александр мрачно разглядывал узор трещин на столе, будто читал в нем судьбу. Иван тихонько икал от съеденного. Агафья возилась у печи. В этот момент Петр, глядя в окно, где уже вовсю отражался свет из комнаты и усталое лицо его матери, громко, отчетливо, с детской непосредственностью спросил:


– Мам, а где дедушка Никифор? Когда он с кладбища домой придет? На девятый день?


Тишина разлилась.


Она не наступила – она обрушилась всем своим ледяным, невыносимым весом. Воздух в избе мгновенно сгустился, стал вязким, как смола, затрудняя дыхание. Время словно остановилось.


Звяк! Ложка, которую держала Татьяна, тихо звякнула о край миски и упала на стол, покатившись с глухим стуком. Молоко из опрокинутой миски медленной белой речкой поползло по грубой доске.


Александр поднял голову. Очень медленно. Шея его напряглась, как канат. Его лицо окаменело, превратившись в неподвижную маску. Но в глазах – в этих пустых, отрешенных глазах – вспыхнуло нечто. Не гнев. Не ярость. Чистый, первобытный, леденящий страх. Такой силы, что Игорь инстинктивно отпрянул.


Агафья вскрикнула – коротко, пронзительно, как раненый зверь. Она резко бросилась к Пете, с силой зажала ему рот своей костлявой, узловатой ладонью. Ее черные глаза полыхали не злобой, а паническим ужасом, обращенным не к ребенку, а куда-то в темный угол, в окно, в невидимую угрозу.


– Тихо! – прошипел Александр. Звук вышел из его горла низким, хриплым, напряженным. Он не кричал. Каждое слово било, как молот: – Молчи. Не зови. Не смей. До девяти дней. Никогда. Слышишь? Никогда.


Петр не заплакал сразу. Он замер, его глаза, полные непонимания и внезапного страха перед этой столь резкой реакцией взрослых, широко распахнулись. Потом его маленькое тело задрожало, и он разрыдался – не громко, а тихо, жалобно, испуганно всхлипывая, пытаясь вырваться из железной хватки бабки.


Татьяна, побледневшая, бросилась к сыну. Ее движения были резкими, отчаянными. Она мягко, но настойчиво отвела костлявую руку Агафьи от рта Пети и прижала его к себе, прижимая его лицо к своему темному платью, пытаясь заглушить его всхлипы. Сама она не плакала. Ее глаза были сухими и огромными от страха, уставившимися куда-то внутрь себя.


Игорь замер. Его рука, машинально потянувшаяся к карману, где лежал диктофон - он включил его в начале ужина, "на всякий случай" - оцепенела. Это был не бытовой конфликт. Не крик на ребенка. Это было что-то непонятное, отчаянное. Защита против невидимой угрозы. Страх перед именем был не суеверием – он был физиологической реакцией, почти мистической по своей силе и синхронности. Он видел этот страх – в окаменевшем лице Александра, в паническом взгляде Агафьи, в смертельной бледности Татьяны, в бессильном всхлипывании Пети. Он чувствовал его в воздухе, ставшем холодным и тяжелым, как свинец.


"Никифор". Банальное имя. Произнесенное ребенком. Оно сработало как спусковой крючок для коллективного психоза. Рационалист в Игоре бушевал: "Бред! Истерика! Детская психотравма!" Но все-таки что-то его зацепило. Он вспомнил слова этнографа: "Память земли страшна. И то, что в ней застряло..." В этом доме, под шум ветра за стеной и всхлипы мальчика, под гнетом немого ожидания девяти дней, его разум, такой уверенный в своей просвещенности, впервые почувствовал глубокий, первобытный холод сомнения. Что, если они действительно боятся не зря?


Глава 2.


Новый день в Глухове был самым будничным. Воздух, густой и спертый, словно пропитанный испарениями болот и тлением прошлого, висел неподвижно. Солнце, бледное и безжизненное, пробивалось сквозь пелену низких облаков, не грея, а лишь подчеркивая унылость пейзажа. Игорь вышел из дома Смирновых, стараясь не шуметь – внутри царила все та же гнетущая тишина ожидания. Александр и Иван уже были во дворе, молча кололи дрова. Каждый удар топора отдавался глухим, слишком громким эхом. Татьяна вышла подоить коз – ее движения были медленными, механическими, на лице было выражение нервной усталости. Агафья после завтрака сидела на крыльце, ее черные глаза, горящие лихорадочным блеском, неотрывно следили за Игорем, а губы беззвучно шевелились, что-то шепча. Петя, бледный и тихий, сидел у ее ног, рисуя палочкой в пыли.


Игорю нужно было пространство, воздух, хоть какой-то отрыв от этой атмосферы всеобщего паралича. Он взял фотоаппарат, профессиональный, с хорошим зумом – "для колорита", и направился к развалинам церкви Святого Пантелеймона, видневшимся издалека. Мысленно он составлял план: "Развалины – визуальный символ упадка и архаичного страха. Кладбище – материальное воплощение местного культа смерти. Нужны кадры мрачной атмосферы, детали разрушения. Может, встречу кого-то из местных, кроме этой семьи?"


Дорога к церкви шла мимо заброшенных домов. Они стояли как скелеты былой жизни: почерневшие срубы с провалившимися крышами, зиявшие пустотой оконные проемы, заросшие бурьяном дворы. Игорь заглянул в одно из окон. Внутри – хаос гниющих балок, обвалившейся штукатурки, и… неожиданный предмет: детская люлька, покрытая толстым слоем пыли и паутины, одиноко стоящая посреди руин. "Колорит. Уходящая жизнь. Отлично для фото." Он поднял камеру, щелкнул затвором. Звук был неестественно громким в тишине.


Развалины церкви предстали во всей своей мрачной красе. Темные, обгоревшие кирпичи стен вздымались к небу, как обломки кораблекрушения. Крыши не было, лишь торчавшие, почерневшие стропила. Колокольня, лишившаяся верхушки, зияла пустым глазом. Внутри царил хаос обрушившихся сводов, груды битого кирпича, щебня и земли, поросшей чахлой крапивой и лопухом. Воздух здесь был каким-то особенно мертвым – тяжелым, холодным, пропитанным запахом вековой пыли, сырой глины, плесени и чего-то еще… сладковато-кислого, тленного, что пробивалось из-под завалов. "Склеп судьи где-то здесь, под ногами," – вспомнил Игорь рассказ этнографа. Рационалист тут же парировал: "Гниль, грибок, разложившаяся органика за 150 лет – вот и весь запах."


Он начал осторожно пробираться по руинам, щелкая камерой: обвалившийся алтарь с остатками фрески, со стертым лицом святого, остались только глаза, смотревшие пусто, груда камней с едва читаемой надписью "Помяни...", ниша в стене, похожая на замурованный вход в склеп. И вдруг... он услышал звук. Не скрип и не стук. Глухой, влажный шорох. Как будто что-то тяжелое, облепленное грязью, медленно волочилось по камням под завалом, слева от него. Игорь замер, прислушиваясь. Сердце невольно застучало чаще. "Крыса? Или камень просел?" Шорох повторился. Ближе. Прямо под грудой битого кирпича у стены. Он подошел, настороженно. Шорох прекратился. Только тишина, далекий гул мошкары и его собственное дыхание. "Воображение. Нервы после вчерашнего. Эффект места." Он с силой пнул ногой груду кирпичей. Ничего. Только пыль осела. Но ощущение чужого присутствия, чего-то невидимого, наблюдающего за ним из мрака завалов, не покидало. Он поспешил выбраться наружу.


Старое кладбище примыкало к руинам церкви. Оно было еще более заброшенным и унылым. Покосившиеся, почерневшие деревянные кресты, полуразрушенные каменные плиты, вросшие в землю и покрытые толстым слоем мха и лишайника, словно коростой. Многие могилы просели, обнажив темную, почти черную землю. Некоторые холмики были вовсе сровнены с землей. Запах прелой листвы, влажной земли и того же сладковатого тления висел здесь особенно сильно. Игорь шел по едва заметной тропинке, фотографируя: статую опрокинутого ангела с отбитым лицом, плиту с выщербленной надписью "Раба Божия...", обломки человеческих костей, белевшая у корней вывороченной бурей старой осины – видимо, размытая могила. "Земля не держит," – подумал он с внезапной жутью.


Именно здесь, у подножия той самой осины, рядом с костями, он и встретил старика. Тот сидел на обломке надгробной плиты, опираясь на толстую, суковатую палку. Казалось, он вырос из земли, как еще один почерневший памятник. Лет ему было не определить – за восемьдесят, наверное. Лицо – морщинистая карта прожитых лет, кожа – темная, как дубленая кожа, глубоко запавшие глаза, мутные, почти слепые, но в них тлел крошечный огонек какого-то внутреннего знания. На нем были лохмотья, больше похожие на мешки, перевязанные веревкой, и стоптанные валенки не по сезону. Он жевал что-то беззубым ртом, не глядя на Игоря.


– Добрый день, – осторожно поздоровался Игорь, останавливаясь в нескольких шагах. Фотоаппарат висел на груди.


Старик медленно повернул мутные глаза в его сторону. Долго всматривался, будто пытаясь разглядеть сквозь туман.

– День? – хрипло пробурчал он. Голос был сухим, как шелест мертвых листьев. – День он тут не бывает добрым. Ночь – и то страшнее. – Он плюнул темной слюной на могильную землю. – Чужой? Чай, из города?


– Журналист, – представился Игорь, стараясь говорить громче и отчетливее. – Пишу про ваши места. Про обычаи.


Старик хрипло рассмеялся, звук был похож на скрежет камней.

– Обычаи? – Он махнул костлявой рукой в сторону кладбища. – Вот он, главный обычай. Хоронить. Да только не по чину. Никогда тут по чину не хоронили.


Игорь насторожился. "Вот оно!" Он незаметно включил диктофон в кармане куртки.

– Как это – не по чину? Не по православному?


– Пф-ф! – Старик снова плюнул. – Какое там православие! Тут все вперемешку. – Он ткнул палкой в землю у своих ног. – Вот тут – купец какой-нибудь. Рядом – батрак. А под ними – солдат с поля боя. А еще глубже – старовер, костей не предавший огню. Все в одной земле. Смешались. Кости к костям. Как щебень. – Он замолчал, его мутные глаза блуждали по могилам. – И годы бывали... урожайные на покойников.


Игорь почувствовал, как по спине пробежал холодок. "Урожайные на покойников?" Рационалист цеплялся за объяснения: "Эпидемии. Голод. Война."

– Неурожаи? Мор? – уточнил он.


Старик медленно покачал головой.

– Мор? Бывало. Но не о том речь. Бывало так – тихо, смирно. А потом – раз! И земля не держит. Могилы раскрываются. То один, то другой. То целый ряд. Как будто сама земля выплевывает тех, кто ей не ко двору пришелся. Кто не упокоился. – Он снова ткнул палкой, на этот раз в сторону развалин церкви. – Особливо после того судьи. С него, поди, все и началось. Нечистый на душу взял, вот земля его и не принимает. А за ним и другие… потянулись. Неупокоенные. Их имена… – Он вдруг замолчал, насторожившись, как старый зверь, учуявший опасность. Его мутные глаза забегали, вглядываясь в тени под деревьями. – Их имена… лучше не поминать. Особливо… пока девять дней не минет. – Шепот его стал еле слышным.


Игорь замер. "Девять дней... Неупокоенные..." В голове всплыло имя: Никифор. И вчерашняя сцена с Петей. Страх Смирновых был уже не просто суеверием – он был частью чего-то большего, уходящего корнями в эту землю, смешанную с костями и страхом. Он вспомнил шорох в развалинах. "Воображение?"

– А… а сейчас? – спросил он задумчиво. – Сейчас земля… держит?


Старик поднял мутные глаза на Игоря. В них мелькнуло что-то странное – не страх, а предостережение.

– Держит? – Он хрипло кашлянул. – Кто ж ее знает, матушку-землю? Она помнит все. И ждет. Всегда ждет. Особливо… перед грозами. – Он посмотрел на свинцовое небо. – Чует, ненастье будет. Крупное. – Он тяжело поднялся с камня, опираясь на палку. – Не задерживайся тут, городской. Место это… для мертвых. А живым… не спокойно. – Не прощаясь, старик заковылял прочь, быстро, с удивительной для его вида ловкостью, скрылся за развалинами склепа, словно растворился в серых камнях.


Игорь остался один посреди поля смерти. Ветер, которого не было до сих пор, вдруг поднялся, завывая в развалинах церкви, как голодный зверь. Он гнал по земле сухие листья и пыль, шелестевшие, как кости. Запах тлена стал острее. Игорь посмотрел на диктофон в кармане. "Урожайные годы на покойников... Земля не держит... Неупокоенные..." Это был бесценный материал. Жуткий. Иррациональный. Идеальный для очерка. Но почему-то ему совсем не хотелось сейчас это слушать. Он посмотрел на груду костей у корней осины, на темную землю просевших могил, на зиявший провал в стене церкви, где мог быть склеп судьи. И впервые за всю поездку необъяснимое беспокойство сковало его сильнее, чем любая логика. Он резко развернулся и почти побежал прочь с кладбища, назад к дому Смирновых, где, как ему вдруг показалось, было хоть и тоскливо, но все же безопаснее, чем среди этих разверстых ртов земли и немых свидетелей "урожайных лет". Ветер гнал его в спину, шепча что-то невнятное в развалинах.


***


Воздух в избе Смирновых был душным, тяжелым. Девятый день подходил к концу, и с каждой минутой напряжение все более ощущалось. Предгрозовая духота, похоже, проникла даже сквозь толстые бревна сруба, смешавшись со стойким запахом ладана и воска от горевших перед иконами лампадок в углу. Светильник под потолком маломощно, тускло освещал комнату, создавая полумрак. Стол был накрыт скудно, но с ритуальной щепетильностью: кутья в глиняной миске, блины, стакан с водой и ломоть хлеба – для Него. Пустой стул у торца стола казался черной дырой в реальности.


Все сидели, тихо ужиная. Татьяна, в черном платье, казавшемся на размер больше, сидела прямо, сцепленные пальцы ее белели на коленях. Ее лицо было пепельно-серым, глаза – уставшими, пустыми озерами, уставившимися в пустой стул. Александр сидел напротив, старался спокойно поглощать пищу, но видно было как он напряжен. Его обветренное лицо было непроницаемым, но в темных глазах бушевала смесь чувств. Иван, поужинавший быстрее всех, съежился на краю лавки, его взгляд бегал по углам, по занавешенному окну, по лицам, не находя покоя. Пальцы его нервно скатывали крошки хлеба. Старуха Агафья стояла у печи, не бормоча теперь, а лишь беззвучно шевеля губами. Ее черные, горящие глаза были прикованы к низкой двери, будто она ожидала удара. Петя прижался к матери, его бледное личико было спрятано в складках ее платья, лишь темные, испуганные глазки выглядывали наружу. Даже куры во дворе не квохтали. Царила полная, звенящая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в печи да собственным стуком сердца Игоря в ушах.


Журналист Сорокин сидел боком к столу, стараясь быть невидимым. Его материалистический каркас потихоньку трещал по швам под гнетом коллективного ожидания. "Бред! Истерика! Но почему так неуютно?!" – метались мысли. Он чувствовал беспокойство. Диктофон в кармане куртки был на всякий случай включен – "для этнографии". Но сейчас это казалось кощунством. Игорь ощутил, что он неосознанно ловит каждый звук снаружи: шелест листвы, редкие крики ночных птиц.


И вдруг... Тишину разорвал лай. Не просто лай – истерический, яростный, полный животного ужаса вой. Это лаяла собака Смирновых, старая дворняга, обычно сонная и равнодушная. Она выла за сараем, рвалась с цепи, лязгая железом. Лай был пронзительным, надрывным, безумным. Он не предупреждал – он визжал от чистого, неконтролируемого страха. Александр вздрогнул всем телом, как от удара. Его кулаки сжались. Иван встрепенулся, вжав голову в плечи. Татьяна закрыла глаза, ее губы задрожали. Агафья замерла, ее лицо исказила гримаса предвидения. Петя заплакал тихо, испуганно, зарывшись лицом в мать.


– Туз… что с ним? – прошептал Иван, его голос сорвался на писк.


– Молчи! – прошипел Александр, не глядя. Его шея напряглась, как канат. – Не… слышь?


Лай внезапно оборвался. Не затих – оборвался на высокой ноте, словно горло перехватили. Наступила тишина еще более страшная, чем до этого. Глубокая, абсолютная, зловещая. Даже печь перестала потрескивать. В этой тишине прозвучали Шаги.


Не человеческие шаги. Тяжелые, мокрые, шлепающие. Как будто кто-то огромный и неуклюжий брел по грязи, волоча ноги. Шлеп... хлюп... шлеп... Звук доносился со двора. Приближался к крыльцу. Каждый шаг отдавался глухим ударом в груди у всех, сидящих за столом. Запах в избе сменился. Теперь сквозь запах еды и воска пробивался густой, сладковато-приторный запах тлена, сырой глины и... меди. Как ржавчины. Или крови.


Скрипнула ступенька крыльца. Дерево застонало под тяжестью шедшего. Еще скрип. Еще. Шаги остановились у самой двери. Все замерли. Даже дыхание затаили. Время остановилось. Тени от лампадок застыли на стенах.


Раздался стук. Не в дверь. В самое сердце жилища. Глухой, влажный удар кулаком или чем-то тяжелым в грубые доски. Один раз. Два. Три. Медленно, неумолимо.


Агафья закрыла лицо руками, беззвучно закачалась. Татьяна сжала Петю так, что он пискнул от боли. Александр медленно поднялся. Его лицо было суровым – искаженным ненавистью и первобытным страхом. Мускулы на крепкой шее вздулись. Он медленно шагнул к двери. Его рука дрожала, когда она легла на скобу. Иван, не менее физически крепкий, однако забился в угол лавки, как маленький, закрыв глаза. Игорь оцепенел, его рационализм рушился, как карточный домик. Он чувствовал нечто за дверью – холод, тлен, древнее, ненасытное зло. "Никифор?" – пронеслось в голове, и страх резко вонзился в мозг.


Александр дернул скобу. Дверь со скрипом распахнулась. Резко погас свет.


На пороге, заливаемый теперь только светом лампадок, стоял Он.


Никифор Смирнов. Но не живой. И не мертвец. Нечто.


Он был мокрым насквозь, словно только что вылез из болота. Комья черной, липкой грязи и глины свисали с его поношенных штанов и рубахи, капая на порог черными, зловонными лужицами. Его кожа была землисто-серой, как глина высохшего русла, сухой и стянутой на костях черепа. Волосы слиплись в грязные сосульки. Глаза его были открыты. Пустые, глубокие, бездонные черные впадины, в которых не отражался свет, а лишь зияла абсолютная тьма. В глубине этих впадин, казалось, мерцали крошечные, холодные точки – как звезды в безвоздушном пространстве космоса. Рот его был чуть приоткрыт, и в темной щели виднелось что-то черное, не то земля, не то... Вокруг него вился ореол холода и зловония – смеси разложения и болотной тины.


Он стоял, не двигаясь. Лишь вода и грязь капали с него на пол. Тишина в избе была теперь абсолютной. Даже пламя лампадок казалось замершим. Все смотрели на Него, парализованные ужасом, который превосходил все суеверия, все рассказы, все воображение. Это был живой кошмар, вставший на порог их дома. Память земли. То, что не упокоилось.


Никифор медленно, очень медленно повернул голову. Пустые глазницы скользнули по столу, мимо пустого стула, мимо кутьи... и остановились на лицах. На Татьяне. На Александре. На Пете, выглядывающем из-под материнской руки. В этих бездонных провалах не было ни мысли, ни чувства. И обещание чего-то невыразимо ужасного.


***


Все в избе застыли в смятении. Александр стоял у двери, его рука все еще сжимала скобу, но тело было напряжено до дрожи, как у зверя перед прыжком, который он не мог совершить. Его лицо, обычно не выражавшее эмоций, исказила гримаса первобытного страха и ярости, смешанных воедино. Иван съежился в углу лавки, он трясся и пытался рассмотреть пришедшего. Агафья стояла у печи, ее костлявые руки сжали на груди нательный крестик. Ее черные глаза были широко распахнуты, полные не ужаса, а немого, почти пророческого отчаяния. Петя замер, прижавшись к матери, его испуганные глазки, как у мышенка, смотрели на деда, которого не узнавали. Лицо Татьяне было маской из белого мрамора. Только в глазах бушевала тихая, беззвучная буря непонимания, горя и чего-то еще – инстинктивного ритуального долга? Ее руки, обнимавшие Петю, были как клещи.


Никифор сделал шаг. Тяжелый, шлепающий, оставлявший на полу черный, вонючий отпечаток. Еще шаг. Он неловко, как марионетка с порванными нитями, двигался к столу. К пустому стулу.


Проходя мимо Александра, стоявшего как статуя, Никифор даже не повернул головы. Его пустые глазницы были прикованы к стулу. Холодный, могильный воздух шел от него волнами, заставляя пламя лампадок снова бешено задергаться. Он дошел до стула. Остановился. Повернул голову с медленным, скрипучим звуком, похожим на трущиеся друг о друга камни. Его бездонный взгляд скользнул по лицам за столом. На Татьяну. На кутью. На стакан с водой. На хлеб.


Затем Он сел. Стул глухо застонал под его весом, который казался неестественно большим для высохшего тела.


- Брат, принеси-ка лампу, - первым пришел в себя Александр.


Иван от слов брата вышел из оцепенения и взяв с полки керосиновую лампу, поставил ее на стол. Дрожащими пальцами он зажег ее, повернув фитиль до упора. Пламя лампы осветила лицо гостя. Да, это был Никифор.


Старик сидел прямо, неестественно неподвижно, как статуя на троне. Руки, покрытые засохшей грязью и чем-то темным, похожим на плесень, лежали на коленях ладонями вниз. Голова была слегка наклонена, черные глазницы уставились прямо перед собой, на стену, но казалось, что он видит все и всех одновременно. Запах тлена и сырой земли усилился, смешиваясь с запахом еды, делая ее вид отвратительным. Капли грязи падали с его одежды на пол под стулом. Плюх... плюх...


Шок в избе стал еще более ощутимым. Все были в замешательстве. Казалось, сердца перестали биться. Татьяна, наконец, нарушила паралич. Ее движение было механическим, ритуальным. Она разжала руки, выпустив Петю - мальчик тут же прижался к ней с новой силой - и потянулась к миске с кутьей. Ее рука дрожала, как в лихорадке, но она протянула ложку через стол, к Никифору. Голос ее, когда она заговорила, был тихим, прерывистым, чужим, как будто пробивался сквозь толщу льда:


– Никифор... Папа... Поешь... Кутьи... Поминальной... – Она едва не сломалась на имени, но выговорила его, как последнее заклинание.


Старик повернул голову. Медленно. Скрипуче. Его черные провалы глазниц уставились на ложку с кутьей. Казалось, он рассматривает ее. Над столом повисла невыносимая пауза. Даже капли грязи перестали падать. Затем его приоткрытый рот шевельнулся. Из темной щели вырвался не голос. Звук. Низкий, глухой, булькающий хрип, как будто в глотке переворачивались камни, покрытые слизью. Он длился несколько секунд, леденя кровь.


Потом послышались слова. Но не человеческие. Голос был скрипучим, безжизненным, лишенным интонации, как скрежет ржавых петель. Каждое слово звучало с усилием, как будто его выталкивали из мерзлой земли:


– Сыт... – Пауза. В избе ахнул кто-то – Иван или Петя. – Землей... – Еще пауза. Пустые глазницы Никифора медленно скользнули по столу, по лицам, остановились на Татьяне. В них не было ничего – ни упрека, ни грусти, ни злобы. Только бездонная пустота и холод. – Сыт я...


Татьяна побледнела еще больше, если это было возможно. Ее рука с ложкой замерла в воздухе, потом медленно, как в замедленной съемке, опустилась. Ложка звякнула о край миски. Она закрыла глаза, и две безмолвные слезы скатились по ее мраморным щекам.


Никифор поднялся. Движение было плавным, но неестественным, как будто его поднимали невидимые нити. Стул снова застонал. Он стоял посреди избы, словно кукла. Его безликий взгляд еще раз скользнул по собравшимся, задержался на Пете, который вжался в мать, закрыв лицо руками. В черных глазницах, казалось, на миг вспыхнуло что-то – не узнавание, а интерес. Холодный, хищный.


Потом он развернулся. Тяжело, шлепая грязными сапогами по полу. Пошел к двери. Александр, все еще стоявший у косяка, инстинктивно отпрянул в сторону, прижавшись спиной к стене, его лицо было искажено отвращением и страхом. Никифор прошел мимо, не обращая на него внимания. Вышел на крыльцо. Спустился по ступеням. Его шлепающие шаги удалялись во двор, в сторону леса, в накрывшую деревню кромешную тьму.


***


Утро в Глухово пришло обманчиво-тихим. Гроза, бушевавшая ночью, унеслась куда-то за лес, оставив после себя тяжелый, влажный воздух, пропитанный запахом промокшей земли, размокшей хвои и... чего-то приглушенного, тревожного. Солнце, бледное и водянистое, пробивалось сквозь рваные облака, не согревая, а лишь подчеркивая серость мира. Роса на траве и крышах блестела, как слезы. Из дома Смирновых не доносилось ни звука – казалось, сама изба затаила дыхание после ночного кошмара.


Александр вышел первым. Его лицо, и без того обветренное и замкнутое, сегодня выражало смесь скорби и ярости. Темные круги под глазами говорили о бессонной ночи. Глаза были прищурены, остры, как лезвия, сканируя двор с настороженностью загнанного зверя. Он был одет в ту же рабочую телогрейку, но движения его были скованными, будто каждое причиняло боль. За ним, понурившись, как побитая собака, вышел Иван. Его лицо было серым, опухшим от недосыпа, взгляд бегал по сторонам, избегая встречаться с Александром. Он кутался в старый пиджак, хотя утро не было холодным.


Они молча взялись за привычные дела. Александр направился к сараю за корытом для воды. Иван пошел к колодцу, волоча ноги. Воздух был неподвижен, звенящ. Звуки – скрип колодезного журавля, блеяние коз в загоне, кудахтанье кур, копошащихся возле крыльца – казались неестественно громкими в этой тишине. Даже лошадь у сарая стояла непривычно тихо, лишь нервно перебирая копытами по мокрой земле.


Именно возле сарая, в тени, отбрасываемой его покосившейся стеной, Александр остановился как вкопанный. Его спина напряглась, плечи замерли. Рука, тянувшаяся к дверце сарая, застыла в воздухе. Иван, тащивший ведро от колодца, увидел его позу, вздрогнул и тоже замер, выпустив ручку ведра. Оно глухо булькнуло, упав в грязь.


– Саш...? – начал было Иван, но голос его сорвался.


Александр не ответил. Он медленно, очень медленно опустился на корточки, его движения были лишены привычной мужицкой уверенности. Его взгляд был прикован к чему-то на земле, в углу, у самого основания сарая, где слой мокрой соломы смешался с грязью.


Иван, чувствуя, что что-то произошло, подошел ближе. И увидел.


Туз. Старая дворняга, верный сторож, обычно сонный и добродушный, лежал неестественно вывернутым. Его тело было скрючено, как будто его сломали пополам и бросили. Шерсть, обычно рыжевато-бурая, была слипшейся, темной, почти черной от запекшейся крови. Ее было немало. Она пропитала землю вокруг, образовав липкую, буро-черную лужу, в которой отражалось бледное небо. Но самое жуткое было на горле.


Горло было разорвано. Не просто перекушено или порезано. Вырвано. Огромная, рваная дыра, зияющая, как второе страшное рыло. Сквозь нее тускло белели обломки позвонков, виднелись темные, разорванные мышцы и трахея, похожая на перекрученный шланг. Края раны были измочаленными, неровными, будто рваные зубами или... когтями невероятной силы. Голова была откинута назад под невозможным углом, стеклянные, помутневшие глаза смотрели в небо с немым ужасом и вопросом. Язык, синий и распухший, вывалился из пасти. Запах ударил в нос – тяжелый, сладковато-тошнотворный запах свежей крови и смерти, смешанный с запахом мокрой шерсти и гнили.


Александр не шевелился. Он сидел на корточках, уставившись в эту жуткую картину на шее Туза. Его дыхание стало мелким, частым. Скулы немного задвигались. В его глазах, таких острых минуту назад, теперь бушевала смесь страха, ярости и... понимания. Страшного, неоспоримого понимания. "Он был здесь" – пронеслось в голове Игоря, наблюдающего из окна горницы.


Иван закашлялся, прикрыв рот рукой. Потом его стошнило. Он согнулся пополам, судорожно срыгивая желчь в мокрую траву рядом с телом собаки. – Кто ж... его так...? — пробормотал он.


Александр медленно поднялся. Его лицо было пепельным. Он не смотрел на брата, на собаку. Его взгляд скользнул по кровавой луже, по разорванному горлу, потом поднялся и уперся в темную стену леса, видневшуюся за огородом. Взгляд был тяжелым, каменным, полным злости и предчувствия. Он знал. Знает. Кто. Или что.


Он шагнул к телу собаки, не глядя на ужасную рану. Его сапог хлюпнул в кровавой грязи. Он наклонился, его движения были механическими, лишенными всякой эмоции. Он схватил Туза за ошейник и за заднюю лапу. Тело пса было еще податливым, но уже тяжелым в неживой расслабленности. Александр взвалил окровавленную тушу на плечо, как мешок. Кровь запачкала на его телогрейку, попала на сапоги. Он даже не обратил внимания на это.


– Заступ, – хрипло бросил он Ивану, который, бледный и дрожащий, вытирал рот рукавом. Голос Александра был плоским, безжизненным, как голос из могилы. – И лопату. За огородом. Под старой яблоней.


Иван кивнул, не в силах вымолвить слово. Он побежал к сараю, пошатываясь.


Александр пошел через двор, неся свою страшную ношу. Куры с испуганным квохтаньем разбежались в стороны. Козы затихли, прижавшись друг к другу. Лошадь у сарая забила копытом, зафыркала нервно, почуяв кровь и смерть.


Игорь, наблюдавший из окна, почувствовал, как по спине побежали мурашки. Он видел не просто убитую собаку. Он видел первое, явное, звериное доказательство. Доказательство того, что ночной кошмар не был галлюцинацией. Что Оно было здесь. И что голод, который он видел в этих бездонных глазницах, не был метафорой. И Александр, с его каменным лицом, знал это лучше всех.


Глава 3.


Александр резко, как пружина, выпрямился. Он не взглянул на брата, резко развернулся и тяжелыми шагами направился к сараю. Через мгновение он вышел, держа старую, покрытую ржавчиной лопату. Ее он бросил к ногам Ивана. Без слов. Никакие слова больше не были нужны, они умерли вместе с псом.


Иван вздрогнул, словно очнувшись, и медленно поднял лопату. Его лицо, эти дни выражавшее грубоватую доброту, изменилось. В нем читалась тяжелая, почти животная покорность судьбе, гнетущая, как сырая земля.


Место выбрали под старой яблоней, в самом дальнем углу огорода, подальше от дома и окон. Земля после дождей была мягкой, податливой, но копать было мучительно. Каждый их удар лопаты, каждый сочный шлепок лезвия о влажную глину отдавался в висках стоявшего на крыльце Игоря эхом других ударов – ночных, глухих, в стену дома, тяжелых шагов, круживших вокруг, как волк вокруг стада. Александр копал с яростной силой отчаяния, вгрызаясь в землю, будто хотел докопаться до самого сердца той тьмы, что пришла к ним. Яма получалась слишком глубокая для собаки – могила для чего-то большего. Иван работал молча, методично, как автомат, его движения были точными, но лишенными души.


Когда черная пасть ямы была готова, Александр подошел к телу Туза. Он не прикоснулся к нему голыми руками. Сорвал старый, пропитанный землей мешок из-под картошки, валявшийся неподалеку, и грубо, быстро, почти с ненавистью, завернул в него окровавленный комок шерсти. Пес, всегда казавшийся таким упитанным и сильным, теперь выглядел удивительно легким, почти высохшим, когда Александр швырнул сверток в темную глубину. В памяти Игоря всплыли загадочные слова ночного гостя: «Сыт. Уже поел». Крови на земле, вопреки тяжести раны, было поразительно мало. Очень мало.


Закапывали молча, нарушаемом лишь глухим стуком комьев сырой земли о мешковину и тяжелым, хрипловатым дыханием Александра. Когда последний ком земли лег на низкий, бесформенный холмик, Александр резко воткнул свою лопату в землю рядом, глубоко, до самой рукояти. Он замер, опершись на нее руками, спиной к брату и Игорю. Его широкие плечи тяжело, судорожно вздымались. Не от усталости физической – от страха и эмоционального напряжения, которое рвалось наружу криком, но было заперто внутри.


Первым не выдержал Иван. Он подошел к брату, встал рядом, но смотрел не на него, а на свежую, рыхлую землю под скелетом яблони.

- Сань… – голос его сорвался, звук вышел хриплым, надтреснутым. Он сглотнул ком в горле, начал снова, почти шепотом, чтобы не слышали на крыльце: - Что делать-то будем? – он резко мотнул головой в сторону леса, – …оно же знает. Оно придет. Туда. Или… сюда. Опять.


Александр медленно, как старик, выпрямился и повернулся. Солнечный свет падал на его лицо, искажая, делая его изможденным, искаженным немой, злостью и… полнейшей, детской растерянностью. Он посмотрел на брата, но в его глазах, всегда таких уверенных и твердых, не было ответа. Только пустота, как в колодце без дна, и немой вопрос, обращенный в пространство.

- Не знаю, – выдохнул он. Два простых слова. Страшных в своей оглушающей беспомощности. - Не знаю, Вань.

Он повернулся и медленно, тяжело зашагал к дому, оставив свою лопату торчать в земле у могилы пса – мрачный, наклоненный памятник их общему отчаянию.


Иван смотрел ему вслед, его взгляд был тяжелым, усталым. Потом он перевел его на Игоря. Его глаза, обычно такие живые, были потухшими, как угли после костра.

- Видишь? – произнес он горько, сокрушенно. – Старший брат. Каменная стена. И он… не знает. Никто не знает. - Он пнул ногой ком земли, откатившийся от холмика. - Раньше старики знали. Обряды. Заговоры. А теперь… кто знает? Бабка одна. Да и та больше молится, чем знает что.


Игорь подошел ближе. Ему было неуютно.

- Иван, – начал он тихо, почти шепотом, боясь нарушить хрупкую тишину. – Что будет? Сегодня? - Он не спрашивал «что это». Он спрашивал «что будет». Он принял правила. Правила этого положения, в которую они все попали.


Иван посмотрел на него. Без оптимизма, без попыток утешить. Только усталая, обреченная откровенность.

- Что будет? – он усмехнулся, коротко, сухо, без тени юмора. – А хрен его знает, журналюга. Оно пришло вчера. Село за стол. Показало себя. Показало, что может. - Он кивнул в сторону свежего холмика под яблоней. - Раз пришло один раз… – Иван замолчал, его взгляд внезапно остекленел, ушел куда-то в пространство за огородом, в чащу густого леса, – …значит, придет и снова. Обязательно. Сегодня. Или завтра. Пока… пока не получит того, чего хочет. Пока не насытится. Или пока… – он сжал свои крупные пальцы в кулак, – …пока его не остановят. Навсегда.


- А как его остановить? – поинтересовался Игорь, – Топором? Как зверя?


Иван пожал плечами. Движение было вялым, лишенным всякой веры в успех.

- Говорят… осиновый кол. В сердце. Или голову долой. Да где ж его взять-то, этот кол? Да и подойти… – Он посмотрел на свои сильные, но теперь казавшиеся такими беспомощными руки, затем на топор, прислоненный к сараю. – Оно сильное. Очень. Видел след? Глубокий. Тяжелое. И… хитрое. Вчера за столом сидело. Говорило. Не лезло сразу. Выжидает. - Он снова посмотрел на Игоря, и в его взгляде промелькнула почти жалость. – Священника ждут. Из райцентра. – Иван усмехнулся снова, горько. – Интересно, приедет ли? Дороги развезло после дождей. Да и кто ему скажет, куда ехать? В деревне-то все сидят по норам, как мы. Ждут.


Он взял свой топор, повертел тяжелое лезвие в руках, будто проверяя вес и остроту.

- Будем сидеть. Ждать. С топорами. Соль сыпать. Молиться. – Он махнул рукой в сторону дома, где в одном из окон мелькнуло бледное лицо Татьяны. – А если придет… будем рубить. Пока самих не порвут. Или пока не рассветет. Говорят, свет… им вреден. – Он произнес это без убеждения, как заученную, но сомнительную молитву. – А что еще делать? Бежать? Куда? Оно свое найдет. Особенно… – его взгляд скользнул по стене дома, за которой прятался Петя, – …родное.


Иван тяжело, с хрипом вздохнул, как будто этот воздух был ему не впрок. Не сказав больше ни слова, он повернулся и побрел к дому, его широкая спина сгорбилась под невидимой тяжестью. Он оставил Игоря одного посреди двора.


Свежая могила Туза высилась холмиком под яблоней, немым укором. Лопата Александра торчала из земли рядом, как кривой, зловещий надгробный крест. Воздух после утреннего тумана был кристально чист, прохладен и свеж, но от этого дышать не становилось легче. Он был наполнен тишиной, но не мирной – напряженной, звенящей, как натянутая струна, от невысказанной, нависшей угрозы.


Игорь невольно поднял глаза к лесу. Красиво. Спокойно. Хорошее укрытие. Ему стало не по себе.


«Раз пришло один раз… значит, придет и снова». Слова Ивана, простые и страшные, звучали в ушах Игоря, сливаясь с навязчивым тиканьем невидимых часов. Часов, отсчитывающих время до заката. До начала новой ночи. Ночи, когда неупокоенный снова выйдет из своего укрытия.


Глава 4.


После похорон Туза и разговора с Иваном, дом Смирновых стал для Игоря настоящей каменной ловушкой. Стены, пропитанные появившимся страхом, давили. Молчаливые, уставшие лица, топоры, лежащие на виду, как бытовые предметы, ожидание ночи и неизвестности – все это сводило с ума. Ему нужен был воздух. Необходимо было вырваться, пусть ненадолго, из этого круга немого напряжения. Пусть даже в другой круг – круг заброшенной деревни.


Он вышел, не сказав ни слова. Александр, сидевший у окна с тесаком на коленях, лишь скользнул по нему пустым взглядом. Иван что-то чинил у сарая, его спина была напряжена. Бабка Агафья стояла на крыльце, ее черные глаза проводили Игоря до калитки, словно благословляя на выход в мир мертвых. Или предостерегая.


Воздух снаружи был не лучше. Тяжелый, душный, несмотря на рассеявшийся туман. Небо снова затянуло свинцовыми тучами, низко нависшими над землей. Дышать было трудно, как перед грозой, но гроза не начиналась. Была только эта давящая духота и тишина. Глухая, мертвая тишина, нарушаемая лишь редким карканьем вороны где-то вдалеке.


Игорь шел по пустынной улице. Избы с заколоченными окнами стояли как каменные надгробия. Огороды заросли бурьяном выше человеческого роста. Запах прелой травы, гниющей древесины и сырой земли смешивался в удушливый коктейль. Он чувствовал себя археологом, бредущим по руинам давно погибшей цивилизации. Цивилизации, которую убило не время, а что-то иное. Что-то, что выпило из нее жизнь.


Его ноги сами привели его к старой церкви. Она стояла на пригорке, чуть в стороне от основной деревни, как последний страж. Когда-то беленые стены были покрыты серыми подтеками, штукатурка осыпалась, обнажая темный кирпич. Купол провалился внутрь, словно череп, проломленный ударом гигантского кулака. Колокольня покосилась, грозя рухнуть. Кладбище вокруг церкви было еще более заброшенным, чем деревенское: кресты повалились, могилы сравнялись с землей, поросли крапивой и лопухом.


Игорь остановился у ворот церковной ограды, давно утративших створки. Его взгляд упал на большой, почерневший от времени обломок колокола, валявшийся в траве у входа. Металл был покрыт глубокими трещинами, края – рваные, как от взрыва изнутри. «Символ», подумал Игорь с горечью. Символ разбитой веры, разбитой защиты. В этом месте, где молились о спасении душ, теперь царило только запустение и тлен. Он подошел и от нечего делать, от накопившейся злости и бессилия, пнул тяжелый обломок ногой.


Металл глухо звякнул. И тут же...


Из-под земли, казалось, прямо из-под развалин церкви или с кладбища, донесся звук. Не звон. Не стук. Низкий, протяжный, животный рев. Глухой, как рычание разъяренного медведя, загнанного в берлогу, но с каким-то нечеловеческим, металлическим отзвуком. Он прокатился по земле, заставив дрогнуть почву под ногами Игоря, и стих так же внезапно, как начался.


Игорь замер, оцепенев. Кровь отхлынула от лица. Сердце заколотилось где-то в горле. «Что это?» Разум лихорадочно искал объяснения: подземные пустоты? Обвал? Газ? Но звук был слишком... органичным. Слишком злобным. Слишком... знакомым по последним событиям.


Рев не повторился. Но тишина, наступившая после него, была еще страшнее. Она висела тяжелым, звенящим колоколом. Игорь почувствовал на себе взгляд. Тяжелый, немигающий, холодный. Он оглянулся. Никого. Только развалины церкви, покосившиеся кресты, заросли. Но ощущение было отчетливым – его изучают. Отсюда, из-под камней? Или из темных глазниц окон самой церкви?


Вызов. Это был вызов. Или приглашение. Страх сковывал, но и манил. Он должен был зайти. Должен был увидеть. Окончательно убедиться, что нет рационального объяснения. Что кошмар – реален и здесь, в этом когда-то святом месте.


Он переступил через груду кирпичей у входа и шагнул внутрь. Холод ударил сильнее, чем снаружи. Воздух был спертым, пахнущим плесенью, пылью и... сладковатой затхлостью старого склепа. Свет пробивался сквозь дыру в куполе и зияющие окна, выхватывая из полумрака апокалиптические картины. Алтарь был разбит, иконы сорваны и валялись на полу, лики святых изуродованы временем или чьей-то злой волей. Лавки сгнили и покосились. На полу – груды мусора, битый кирпич, птичий помет. В углу, где когда-то был притвор, зияла черная дыра – провал в подвал или склеп. Оттуда тянуло особенно сильным холодом и запахом сырой земли.


Игорь стоял посреди руин, осматриваясь. Но ничего не двигалось. Ничего не звучало. Только пыль кружилась в лучах света, проникавших через дыру в куполе. И все же... ощущение присутствия не покидало. Оно висело в воздухе, густое и недоброе. Казалось, сама каменная плоть церкви впитывала вековой ужас и теперь излучала его обратно.


Он не стал спускаться в черный провал. Инстинкт самосохранения кричал: "Нет!". Этот рев... он шел оттуда? Или это был голос самой земли, возмущенной его вторжением? Он поспешно вышел на паперть, втягивая в себя спертый, но все же более живой воздух.


Желание бежать обратно в дом Смирновых было сильным, но искушение вернуться в эту западню оказалось сильнее. Он свернул с основной улицы, углубившись в лабиринт заброшенных усадеб. Избы здесь были еще более разрушенными. Крыши провалились, стены покосились, окна зияли пустыми, черными глазницами. Некоторые дома были почти полностью поглощены буйной растительностью – крапива, лопухи и молодые березки росли прямо на пепелищах и внутри руин. Он шел по заросшей тропинке, чувствуя, как колючки цепляются за одежду, как влажная трава хлещет по ногам.


И снова... взгляд. Не покидал. Следил. Сопровождал. Он оборачивался – позади только пустые глазницы окон, застывшие в немом крике. Заходил за угол покосившегося сарая – никого. Замирал, прислушиваясь – только шорох листьев под внезапно налетевшим порывом душного ветра и собственное громкое дыхание. Но стоило двинуться дальше – ощущение возвращалось. Чьи-то глаза следили за ним из каждой темной щели, из-за каждого развалившегося печного столба, из глубины погребов с провалившимися крышками.


Он остановился у одного из таких погребов. Яма, обложенная почерневшими бревнами, уходила в черноту. Запах сырости и тлена был осязаем. Игорь подошел к самому краю, заглянул вниз. Темнота. Непроглядная. Но вдруг... ему показалось, что в глубине мелькнуло что-то. Не свет. Скорее, отблеск. Тусклый, влажный, как у крупной рыбы на дне. Или... как у слепых глаз в гробу. Он резко отпрянул, споткнулся о корягу и чуть не упал.


Сердце бешено колотилось. По спине струился холодный пот. Это бред. Паника. Игра света и тени. Но рациональные объяснения уже не работали. Он слышал рев под церковью. Он чувствовал этот взгляд на себе постоянно. Он знал, что Оно не ограничено домом Смирновых. Оно здесь. Везде. В этих развалинах. В этой земле. В самом воздухе.


Он побежал. Не разбирая дороги, спотыкаясь о развалины, о корни, о густые заросли крапивы, которая жгла ноги даже через брюки. Пустые глазницы домов провожали его, превращаясь в насмешливые рожи. Казалось, что из-за каждого угла вот-вот появится знакомая, землисто-серая фигура с пустым взглядом. Он бежал, задыхаясь от духоты и страха, пока не выбежал на знакомую улицу, ведущую к дому Смирновых.


Он остановился, опираясь о покосившийся забор, ловя ртом горячий, спертый воздух. Первая крупная капля дождя упала ему на лоб, холодная и тяжелая. Потом вторая. Начался дождь. Медленный, редкий, но обещающий ливень. Гроза, наконец, собиралась.


Игорь поднял голову, глядя сквозь накрапывающий дождь на дом Смирновых. Он стоял там, в конце улицы, темный и неприветливый, с запертыми окнами. Такое ли уж надежное убежище? Туда ли он бежал? От взглядов в пустых окнах – к топорам и молитвам за запертыми дверями? От рева под церковью – к ожиданию нового визита незваного гостя?


Но выбора не было. Небо хмурилось, дождь усиливался, превращая пыльную дорогу в грязь. А сзади, из глубины заброшенных усадеб, он снова почувствовал этот взгляд. Холодный. Немигающий. Голодный. Оно наблюдало. Оно знало, куда он идет. Оно подождет. До ночи. До поминок. Или до того момента, когда он снова выйдет за порог.


Игорь выдохнул и побрел по направлению к дому. Дождь хлестал ему в спину, словно подгоняя в западню. Каждая капля отдавалась в его висках, сливаясь с тиканьем часов, отсчитывающих последние часы до заката. Возможно, до новой встречи с тем, кто уже поужинал. И был готов поужинать снова.


Глава 5.


Сон был беспросветным колодцем, полным теней, рева из-под земли и всевидящих глаз в пустых оконницах. Игорь проваливался в него снова и снова, пока резкий, пронзительный звук не вырвал его на поверхность. Не крик. Не плач. Сдавленный, истеричный стон, переходящий в приглушенное бормотание. Или молитву? Или проклятие? Звук шел сверху, из комнаты Пети.


Сердце Игоря екнуло, прежде чем сознание полностью проснулось. Он вскочил с кровати в своей каморке, натягивая штаны на ходу. За окном – серый, промозглый рассвет нового дня. Дождь, начавшийся вчера, все еще моросил, стуча по крыше. В доме стояла гнетущая тишина, нарушаемая только этим непонятными звуками сверху и прерывистыми всхлипами.


Игорь выскочил в коридорчик наверху. Дверь в комнату Пети была приоткрыта. Из щели лился тусклый свет керосиновой лампы и тот самый непонятный звук – голос Татьяны, срывающийся на шепот и стон одновременно.

- Нет-нет-нет, милый, все хорошо, все пройдет, мама здесь… – бормотала она, и в голосе ее не было веры, только животный ужас и отчаяние.


Игорь подошел к двери, заглянул внутрь.


Картина врезалась в сознание со всей четкостью. Татьяна сидела на краю узкой детской кровати. Петя лежал, бледный как мел, глаза его были закрыты, дыхание поверхностное, прерывистое. Татьяна, вся в слезах, трясущимися руками пыталась что-то сделать с его шеей. Она прижимала к коже мокрую, окровавленную тряпку, которую то и дело смачивала в тазике с розоватой водой, стоявшем на табуретке. Воздух в маленькой комнатке был спертым, пахнущим травами - пахло ромашкой и чем-то горьким - и страхом.


Александр стоял рядом, прислонившись к стене. Он был похож на сомнамбулу. Лицо – серое, без кровинки, глаза – непонимающие, пустые, устремленные в одну точку на полу. В руках он сжимал свой тесак, но не как оружие – как костыль, последнюю опору в рушащемся мире. Он не помогал жене. Он просто стоял. Каменный. Сломанный.


Игорь невольно шагнул ближе, его взгляд приковался к тому, что делала Татьяна. К шее Пети. Тряпка съехала на мгновение, и он увидел.


Два прокола. Глубоких, темных, как вороньи гнезда, на бледной, почти прозрачной коже левой стороны шеи. Кровь чуть-чуть сочилась из них, смешиваясь с розовой водой на тряпке. Вокруг проколов – синяк, уже багрово-синий. И края ран… они не были рваными, как у Туза. Они были четкими, как будто пробитыми чем-то острым и круглым. Как… как клыками.


Холодная волна понимания прокатилась по спине Игоря. "Сыт. Уже поел". Слова Никифора прозвучали в его голове с полной ясностью. Он не пришел к столу прошлой ночью. Он пришел к Пете. Пока все спали или стояли на страже у дверей. Пока Александр и Иван сторожили вход, Оно было уже внутри? Или нашло другой путь? Через окно? Через чердак? Через щель в защите, которую не предусмотрели?


Игорь невольно выдохнул. Александр резко поднял голову. Его пустые глаза нашли Игоря в дверном проеме. И в них не было ни гнева, ни упрека. Была лишь бездонная, дикая боль и… стыд? Стыд за то, что не уберег? За то, что кто-то видит его сына… таким?


– Уходи! – хрипло вырвалось у Александра. Не крик. Не приказ. Сдавленный, полный отчаяния и немой мольбы звук. – Уйди! Не смотри!


Он оттолкнулся от стены и сделал шаг к двери, не к Игорю, а к двери, чтобы закрыть ее. Заслонить вид. Спрятать свой позор, свою беспомощность, укушенного сына от чужих глаз. Его движения были резкими, неловкими, как у пьяного.


Игорь отшатнулся. Он не стал ничего говорить. Не стал спрашивать. Ответ был на шее мальчика. Он видел все. Понимал все. Вмешаться? Как? Его столичными знаниями? Здесь царил древний, беспощадный закон крови и тлена.


Александр захлопнул дверь перед его носом. Глухой стук дерева о косяк прозвучал как приговор. За дверью голос Татьяны стал громче, отчаяннее. И послышался новый звук – слабый, хриплый кашель Пети.


Игорь стоял в темноватом коридорчике, прислонившись к стене, не в силах пошевелиться. Холод проник в самые кости. Он слышал, как внизу скрипнула дверь. Шаги. Тяжелые, медленные.


Он спустился вниз, как во сне. В горнице было пусто. Лампадки перед иконами горели ярче обычного, их свет трепетал, отбрасывая рваные, пляшущие тени. Стол был пуст. На печи не стоял утренний чайник. Бабка Агафьи не было видно.


Иван сидел на лавке у печи. Не точил топор. Не чинил снасти. Он просто сидел, сгорбившись, уставившись в пол перед собой. Его топор лежал рядом на лавке, лезвие было чистым, но казалось ненужным, как игрушка. Увидев Игоря, он медленно поднял голову. Его лицо было не просто усталым. Оно было раздавленным. В глазах – не бравада, не ярость, не покорность судьбе. Там была полная, абсолютная растерянность. Человека, столкнувшегося с чем-то, против чего все его оружие, вся его деревенская сметка, все суеверия – бессильны.


– Видел? – хрипло спросил Иван. Вопрос был риторическим. Ответ читался на лице Игоря.


Игорь кивнул, не находя слов. Он подошел к столу, сел напротив.

– Как? – выдохнул он наконец. – Как Оно…? Дверь была заперта. Вы сторожили…


Иван бессильно махнул рукой. Его жест говорил: «Какая разница?»


– Через окно? Чердак? Крыса дыру прогрызла? – Иван усмехнулся, коротко и горько. – Оно пришло. И ушло. Оставило… отметину. – Он посмотрел на потолок, откуда доносились приглушенный плач Татьяны и голос брата. – Не знаем, что теперь делать.


Он замолчал, снова уставившись в пол. Его огромные, рабочие руки лежали на коленях безвольно. Растерянность сменялась апатией. Безнадежностью. Казалось, сама воля к сопротивлению вытекала из него, как кровь из ран Пети.


Вверху дверь скрипнула. Послышались тяжелые шаги Александра, спускавшегося по лестнице. Шаги были медленными, мертвыми. Он появился в дверном проеме горницы. Лицо его представляло маску страдания и пустоты. В руках – тесак. Он посмотрел на брата, на Игоря. Взгляд был мутным, невидящим. Он прошел мимо них, не сказав ни слова, вышел в сени. Через мгновение послышался звук точильного камня. Резкий, скрежещущий звук. Александр точил тесак. Не для забора. Не для дров. Для чего-то другого. Страшного.


Игорь сидел за столом, слушая этот скрежет. Он смотрел на Ивана, погруженного в свою немую апатию. Слушал шум Татьяны и ребенка наверху. И он, Игорь, застрявший в этой глухой деревне, был не просто свидетелем. Он был участником. Заложником древнего ужаса, который не собирался отпускать ни его, ни кого-либо еще.


***


Игорь поднялся к себе в комнатушку. Звук точильного камня из сеней – скрежещущий, методичный, как отсчет последних секунд – впивался в виски. Он сел за стол, попытался собраться. Ноутбук лежал мертвым кирпичом. «Работа. Надо работать». Мысль казалась абсурдной, чужой, как инструкция из другого мира.


Он щелкнул кнопкой питания. Мерцание экрана осветило его дрожавшие, запачканные копотью пальцы. Папка с заметками, фото, распечатанными справками из архива – все это выглядело теперь бутафорией, жалкой попыткой понять то, что нельзя понять рационально. Он открыл черновик. Заголовок "Душа Глухово: Тайны и очарование забытой деревни" резанул глаза циничной фальшью. «Очарование?» Тут пахло смертью и страхом.


Игорь начал печатать. Механически, через силу, выжимая слова, как воду из сухой тряпки:

«Глухово... Укрывшаяся в кольце вековых лесов, эта деревня кажется застывшей во времени. Ее покой... обманчив. Под слоем патриархального уклада...»


Скреж-ж-жет... Звук тесака Александра проникал сквозь стены. Игорь вздрогнул, пальцы зависли над клавишами. Перед глазами встали два темных прокола на детской шее, багровый синяк-паутина. "Сыт. Уже поел". Голос Никифора, холодный и четкий. Он сглотнул ком в горле, попытался сосредоточиться на экране.


"...хранит память о временах, когда вера в незримые силы была не суеверием, а повседневной реальностью. Местные жители..."


Где-то за стенкой раздался кашель. Слабый, прерывистый. Сверху. Петя мучился. Игорь зажмурился. «Не слышать. Не слышать!» Он впился взглядом в строки:

"...жители, потомственные лесники и охотники, обладают особым знанием природы, глубокой связью с землей..."


Связь с землей. Сорокина передернуло. Он вспомнил старика Никифора. Игорь стер написанное. Получилась бессвязная каша слов о "традициях" и "тишине". Ложь. Сплошная, густая ложь.


Надо писать. Надо. Он снова открыл документ. Выбрал другое начало, резкое, без прикрас:

"Глухово – это место, где прошлое не умирает. Оно дышит в стенах изб, шепчет в кронах сосен, стучится в окна по ночам. Здесь граница между мирами тонка, как паутина..."


Слова текли сами, обретая жутковатую правдивость. Он писал не о "душе деревни", а о ее тяжелом дыхании, о тени, что легла на нее. О страхе, ставшем частью пейзажа. О том, как стены не защищают, а запирают. О древнем, неподвластном времени ужасе, для которого люди – лишь мимолетная пища. Он писал о том, что видел. О том, что чувствовал сейчас – постоянном нервном напряжении, парализующем ощущении ловушки.


«...Здесь рассвет не приносит света. Он лишь оттеняет тьму, что копилась за долгую ночь. И ждет. Всегда ждет…»


Игорь оторвал пальцы от клавиатуры. Он посмотрел на экран. Текст был мрачным, честным и совершенно не тем, что заказал редактор. Это был не туристический материал. Это был реквием. Некролог еще живому месту. И, возможно, ему самому.


Он не стал сохранять. Просто сидел, глядя, как курсор мигает на черном поле текстового редактора, похожем на вход в тот самый беспросветный колодец из сна. Работа не спасла. Не отвлекла. Она лишь обнажила пропасть, в которой они все оказались. Материал о деревне можно было писать только отсюда, из самого сердца тьмы. И этот материал никто не захотел бы читать.


***


День пробивался сквозь тучи жалкими полосками серого света. Дождь стих, оставив после себя сырую, гнетущую тишину, нарушаемую лишь потрескиванием дров в печи и... легкими шажками. Александр, помогавший Ивану по хозяйству, замер, услышав невероятное. По скрипучей лестнице сверху спускался Петя.


Мальчик брел медленно, неуверенно, как новорожденный олененок, цепляясь тонкими пальцами за стену. Лицо его было все еще бледным, почти фарфоровым под темноватыми кругами у больших, неестественно блестящих глаз. Но губы, утром синюшные, теперь имели слабый, болезненный румянец. Дышал он ровно, хотя и поверхностно. На шее, поверх ворота старой рубахи, виднелся край чистой повязки.

Александр, сидевший у печи с ненаточенным тесаком на коленях (он тупо смотрел на лезвие, как будто забыл, зачем его взял), резко вскинул голову. Его глаза, уставшие и красные от бессонницы, расширились. Он встал, тяжело, как поднявшийся медведь. Несколько неуверенных шагов – и он был рядом с сыном. Его крупная, мозолистая рука медленно, с бесконечной осторожностью, поднялась и легла на лоб мальчика. Иван видел, как пальцы брата дрогнули.


- Не горит... – прошептал Александр, и в его хриплом голосе смешались облегчение и новая волна страха. - Холодный... Он опустился на корточки перед сыном, их лица оказались на одном уровне. - Сынок... Петенька… - Его голос срывался. - Ты... ты ночью... Ты говорил... с кем-то? В своей комнате? - Александр напрягся, как струна, готовая лопнуть. - С... с дедушкой?


Петя поморщился, будто пытаясь вспомнить что-то далекое и неприятное. Его карие глаза затуманились. - Деда... да... – он тихо прошептал. - Он... звал. У окошка...


- У окошка?! – вырвалось у Александра. Его рука непроизвольно сжала плечо сына так, что мальчик слабо вскрикнул. Александр тут же отпустил, но наклонился еще ближе. - Что говорил? Что он хотел?!


Петя задумался, его бледность слегка усилилась. - Не помню... Голова... закружилась тогда. Сильно. Темно стало... холодно... - Он замолк, закрыл глаза, его дыхание снова стало чуть более прерывистым. - Больше ничего не помню...


Слова повисли в воздухе, тяжелые и ядовитые. "У окошка". Александр замер. Он автоматическими движениями гладил голову сына. В его глазах, красных от недосыпа, мелькнуло нечто невыразимое – понимание? Ужас перед подтверждением худших подозрений? Не дед-охотник звал, а «Оно», принявшее его облик? Используя память, доверие? Зов у окна... "Светло"... Ловушка для детского любопытства? Раздражающая волна страха и ярости прокатилась по его телу. Он резко встал, отшатнувшись от ребенка, как от края пропасти. Его взгляд упал на тесак, валявшийся на полу. В нем не было больше бессилия – только мрачная, убийственная решимость.


В дверном проеме, словно тень, возникла Агафья. Она стояла, опираясь на костыль, ее древнее лицо было непроницаемо, как старая береста, но глубоко запавшие глаза горели мрачным огнем. Она слышала ответ Пети. Она видела выражение на лице Александра.


- Так... – произнесла она тихо, но так, что было слышно каждое слово. - Сидеть и смотреть, как дитя тает на глазах? Ждать, пока мертвец снова постучится? - Она тряхнула головой, сбрасывая невидимую паутину безысходности. - Нет. Не на тех напали.


Она подошла к Пете, ласково, но быстро поправила ворот его рубахи, скрывая повязку. Ее прикосновение было твердым. Потом подняла взгляд на сыновей. - Александр, Иван. Пока я не вернулась – дом крепостью. Окна, двери, подпол – сторожите. Слышите?


Она повернулась к выходу в сени, накидывая свой вечный, пропахший дымом и сухими травами платок. А я... к Пелагее схожу. К бабке-знахарке.


- Мать! Да ты... – начал было Иван, вскочив в тревоге. - Путь неблизкий, лес, болото... а тварь эта...


- А здесь что? Царство света? – резко обрезала его Агафья. В ее голосе не было страха, только стальная воля. - Пелагея коренья знает. Старые обереги. Может... может знает, чем помочь.


Она не стала слушать возражений. Резко повернулась и вышла в сени. Через мгновение хлопнула наружная дверь. Вместе с ее уходом из горницы будто выдуло глоток теплого воздуха.


Петя стоял посреди комнаты, бледный призрак с неестественно блестящими глазами. Александр тупо смотрел на тесак у своих ног. Иван тяжело дышал, глядя в пол. Игорь стоял у дверей своей комнатки и все слышал. Дом постепенно снова погрузился в тишину, но теперь это была тишина перед бурей, которую могла принести ночь. Или... сам Петя.


Глава 6.


Пасмурный день тянулся как предсмертная агония. Дождь перестал идти, оставив после себя хлюпающую грязь на дорогах и тяжелую, насыщенную влагой духоту, нависшую над Глухово. Воздух казался густым, вязким, дышать им было трудно. В доме Смирновых царила тишина, нарушаемое лишь шумом суеты Татьяны возле Пети. Александр молчал. Он сидел у окна в горнице, с тесаком на коленях, и смотрел в одну точку за стеклом, в мокрый, хмурый двор. Его непроницаемая маска на лице дала трещину – в глазах отражалось усталость и бессилие. Иван пытался что-то делать – рубить дрова, чинить забор, но движения его были вялыми, лишенными смысла, а взгляд постоянно блуждал, возвращаясь к дому, к окну Петиной комнаты.


Игорь чувствовал себя чужим телом в этом скорбном механизме. Его присутствие было не нужно, тягостно, почти кощунственно. Он выскользнул из дома, как вор, стараясь не скрипнуть дверью. Выйти под низкое, серое небо, в эту удушливую тишину заброшенной деревни, было облегчением, но ненадолго. Тишина здесь была не мирной. Она была зловещей. Напряженной. Казалось, сама земля под ногами затаила дыхание, ожидая чего-то.


Он заметил бабку Агафью. Маленькая, сгорбленная фигурка в темном платке, она ковыляла по грязи в дальний конец деревни, к избе, стоявшей особняком, почти вросшей в землю, с покосившейся трубой. Игорь знал от Ивана – куда. К Пелагее-знахарке, или, как здесь тихо звали, к Пелагее-колдунье. Последний бастион старой веры, последний источник знаний, как бороться с нечистью, что вышла из могил. Бабка шла за помощью как за последней соломинкой. Игорь не последовал за ней в качестве журналиста. Он знал, что его там не ждут. Что знахарка скажет только свое, древнее, непонятное ему.


Вместо этого его ноги понесли туда, где все началось. На кладбище.


Старый погост в сыром, последождевом воздухе казался еще более заброшенным и мрачным. Кресты потонули в бурьяне, могильные холмики сровнялись с землей. Запах сырости, прелой травы и грибной плесени витал в воздухе. Игорь шел медленно, чувствуя, как грязь липнет к сапогам, как колючки репейника цепляются за брюки. Он искал одну могилу. Свежую.


Нашел ее на отшибе. Холмик Никифора Смирнова. Земля еще не осела, крест был новый, грубо сколоченный. Но не это привлекло внимание Игоря.


Земля на могиле была… странной. Не просто влажной и рыхлой. Она была взрыта. Не так, как копали могилу – аккуратными пластами. А хаотично, дико, как будто кто-то или что-то рвалось из-под земли наружу. От края холмика к его вершине шла глубокая, широкая борозда – словно тело вытягивалось сквозь толщу земли, разрывая ее изнутри. Глина была вывернута наружу, черная, влажная. А на вершине холмика… земля была примята. Образовалось углубление, похожее на отпечаток… человеческого тела? Лежащего? Или сидящего?


Но самое загадочное было не это. От вершины холмика, от этого углубления, шла другая борозда. Уже. Аккуратнее. Она вела обратно, к основанию могилы. Как будто… как будто кто-то или что-то вылезло наружу, посидело на могиле, осмотрелось… а потом вернулось обратно, под землю, аккуратно прикрыв за собой "вход". Земля по краям этой обратной борозды была слегка приподнята, как занавеска. Игорь наклонился. В мягкой глине он различил отпечатки. Не следы ног. Скорее… вмятины от пальцев. Крупных. С длинными фалангами. И глубокие царапины от ногтей. Много царапин.


«Оно выходило. И возвращалось». Мысль была невыносимой, но факты лежали перед ним. Земля дышала. Она выпустила своего мертвеца погулять. И он гулял. Посетил дом. Укусил ребенка. А потом… вернулся сюда. В свой дом. Под землю. До следующей ночи. До следующего выхода.


Игорь почувствовал приступ тошноты. Он отпрянул от могилы, споткнулся о корявый корень. Воздух вокруг кладбища был пропитан не просто сыростью. Он был пропитан присутствием. Древним, холодным, зловещим. Казалось, из-за каждого покосившегося креста, из-под каждой мшистой плиты, за ним наблюдают. Невидимые глаза мертвых следят за живым, за нарушителем их покоя. Он поспешно покинул погост, чувствуя неприятный холодок на коже.


Возвращаясь, он проходил мимо дома Смирновых. В окне горницы он увидел Татьяну. Она не сидела у постели Пети. Она стояла перед красным углом, перед темными ликами икон. В руках у нее была зажженная свеча. Но она не молилась вслух. Она стояла неподвижно, как изваяние, уставившись на образ Спасителя или Богородицы – Игорь не различал в полумраке. Лицо Татьяны было обращено к иконам, но взгляд… взгляд был пустым. Устремленным не на святые лики, а сквозь них. В никуда.


Игорь прошел мимо, не заходя. Он не мог вынести этого взгляда Татьяны, этой молитвы в пустоту. Он еще побродил по деревне, по грязным, пустынным улицам, мимо заколоченных окон, чувствуя на себе все тот же невидимый взгляд. Тот же, что и на кладбище. Тот же, что следил за ним в заброшенных избах. Взгляд земли. Взгляд мертвых. Взгляд Его.


***


Дождь прекратился, оставив после себя мир, утопавший в липкой, чавкающей грязи и тяжелом, влажном воздухе, которым, казалось, невозможно надышаться. Агафья шла. Не просто шла – ковыляла, с трудом переставляя ноги, вязнувшие по щиколотку в густой жиже. Темный, пропитанный сыростью платок был низко надвинут на лоб, скрывая седые пряди и морщины, ставшие еще глубже за эти дни. Деревня вокруг лежала в удушающей тишине, нарушаемой лишь хлюпаньем ее шагов. Забитые окна пустых изб, покосившиеся плетни – все казалось мертвым, затаившимся. И только одна цель владела ее помутневшим сознанием: дальний конец деревни, та изба на отшибе, что почти вросла в землю под тяжестью лет. К Пелагее.


Изба Пелагеи-колдуньи выглядела так, будто сама земля пыталась ее поглотить. Низкая, почерневшая от времени и сырости, она косилась набок, подпираемая кривыми березовыми жердями. Покосившаяся труба не курилась – казалось, и огонь здесь давно сдался. Запахи витали странные: горьковато-сладкий дух сушеных трав, смешанный с плесенью, чем-то кислым и... лекарственным, резким. Агафья, задыхаясь, постучала костяшками пальцев в грубо сколоченную дверь, обитую для прочности рваной жестью. Ответа не было. Она толкнула тяжелую скрипучую дверь и шагнула в полумрак.


Тьма внутри была густой, теплой и насыщенной теми же запахами, но многократно усиленными. Глаза Агафьи медленно привыкали. Тусклый свет проникал сквозь крошечное закопченное окошко, выхватывая из мрака пыльные пучки трав, висящие под потолком, как казненные, темные лики икон в углу, затянутые паутиной, и... ее. Пелагея.


Она сидела на низкой, черной от копоти и времени лавке у печи, которая была холодна. Ей было всего шестьдесят, но выглядела она на все восемьдесят, а то и больше. Лицо представляло собой сплошную карту страданий: глубокие морщины, прорезавшие лоб и щеки, будто ножом; кожа желтовато-серая, обвисшая, покрытая мелкими, темными пятнами и... следами. Следы старых ожогов, химических, видимо, тянулись по ее шее и тыльной стороне ладоней, которые покоились на коленях. Это было следствие долгих лет на том самом вредном производстве, что съело ее здоровье, но дало пенсионный стаж. Глаза Пелагеи, глубоко запавшие в темные впадины, были тусклыми, мутными, как у слепой, но когда они поднялись на Агафью, в них мелькнуло что-то острое, пронзительное, словно ржавая игла. Знающее.


- Бабка Агафья... – голос Пелагеи был низким, хриплым, как скрип несмазанной телеги. Он казался слишком громким в гнетущей тишине избы. Она не спрашивала, зачем пришла. Знание висело в воздухе, густом, как бульон из отчаяния. - Никифора твоего... мертвяка... не успокоили?


Агафья, не в силах выдержать этот пронзительный взгляд, опустила глаза. Они упали на грубо сколоченный стол, где стояла миска с какой-то мутной, холодной похлебкой, нетронутой.

- Петя... – прошептала она, и голос ее сорвался. Слезы, казалось, высохли в ней за эти дни, осталась только сухая, раздирающая горло спазма. - Он... он вышел. Из могилы. Ребенка... укусил. Петю... - Слова вырывались обрывками, как клочья окровавленной ваты. Она рассказала про взрытую могилу, про следы, что вели обратно под землю, про укушенного внука и каменное молчание Александра с тесаком на коленях.


Пелагея слушала, не шевелясь. Только узловатые пальцы слегка постукивали по коленям в такт невидимому ритму, а мутные глаза стали еще непроницаемее. Когда Агафья замолчала, задыхаясь, в избе повисла тишина, тяжелая, густая. Казалось, даже пыль перестала кружить в луче света. Потом Пелагея медленно, с трудом, словно каждое движение причиняло боль, поднялась. Она прошла к темному углу, где на полке стояли склянки с подозрительными жидкостями и лежали пучки кореньев. Она что-то перебирала, шепча беззвучно, губами, покрытыми трещинами.


- Заупокойную... – наконец произнесла она, оборачиваясь. Голос звучал отрешенно, будто не из ее горла. - По Никифору... надо читать. Трижды. Над самой могилой. На закате. Громко. Чтобы земля слышала, что он мертв. Чтобы оно слышало. - Она сделала паузу. - А тело... тело старика...


Пелагея подошла к грубо сколоченному сундуку у печи. Открыла его со скрипом. Оттуда она вытащила нечто. Небольшое, но значимое в своей ужасной простоте. Кусок свежего, еще влажного осинового полена. Один конец был грубо, но остро обтесан ножом, белая древесина обнажилась, как кость. Она протянула его Агафье.


- Его... проткнуть. - Слова падали, как камни. - Осиновым колом. Здесь. - Пелагея ткнула дрожащим пальцем себе в грудь, чуть левее. - Прямо в сердце. Как следует. Глубже. Чтобы пригвоздить. Чтобы не мог... больше выйти. Никогда.


Агафья смотрела на белесый, влажный кол в руках Пелагеи. Не на надежду, а на орудие казни. Для своего Никифора. Для мужа. Для человека, чье тело уже стало домом для нечисти. В ее старческом, измученном сердце не возникло ни протеста, ни ужаса. Только холодная, всепоглощающая пустота. Та самая пустота, что была в глазах Татьяны перед иконами. Это был не совет – это был приговор. Последний. Единственный.


- Иначе... – Пелагея не договорила. Ее мутные глаза скользнули в сторону, туда, где в углу темнели лики святых под паутиной. ...внук твой... Петя... станет как он. Или хуже. И тогда... - Она кивнула на кол. - ...он понадобится снова. Или тесак.


Агафья молча взяла осиновый кол. Древесина была холодной и шероховатой под ее пальцами, пахла свежим срубом и... смертью. Он был удивительно тяжелым для своего размера. Пелагея отвернулась, снова опускаясь на лавку, как будто отдала последние силы. Ее фигура растворилась в полумраке, сливаясь с тенями.


Бабка Агафья вышла из избы. Летняя духота давила. Кол, прижатый к груди под платком, жег холодом. Она не чувствовала грязи под ногами. Она шла обратно, неся не соломинку спасения, а страшный, необходимый финал. И для старого мужа в земле. И для семьи, что ждала ее в доме под тяжелым взглядом мертвых. Тишина вокруг была не мирной. Она была зловещей. Напряженной. Казалось, сама земля затаила дыхание, ожидая, что принесет бабка в своих дрожащих руках.


***


Игорь вернулся к дому Смирновых только к вечеру. Бабка Агафья уже сидела в горнице. Она не молилась. Не бормотала. Она сидела, сгорбившись, на лавке, и в руках ее был небольшой, грубо обтесанный осиновый кол. Древесина была свежей, белой, конец заострен ножом. Она смотрела на этот кол с каким-то странным выражением – не надежды, а скорее фатальной покорности. Пелагея-колдунья дала совет. Последний. Самый страшный.




Татьяна спустилась вниз. Она прошла мимо всех, не глядя, подошла к столу, налила себе воды из графина. Руки ее не дрожали теперь. Они были мертвенно-спокойны. Она выпила воду залпом, поставила стакан. Ее взгляд скользнул по осиновому колу в руках бабки. Ни страха, ни протеста. Пустота. Та же пустота, что была в ее молитве к иконе.


Игорь стоял в дверях сеней, не решаясь войти. Он видел кол. Видел топоры. Видел пустоту в глазах Татьяны и Александра. Видел фатальную покорность бабки Агафьи. Видел растерянность Ивана. Он понимал, что колесо мистического кошмара провернулось еще на один страшный оборот. Осиновый кол. Для Никифора в его могиле, из которой он свободно выходил и входил.


Жизнь, полная напряжения, продолжалась И тикали часы, отсчитывавшие время до наступления темноты.


Глава 7.


Ночь прошла на удивление спокойно. Утро встало над Глухово без солнца. Тяжелые, влажные тучи снова придавили землю, превратив свет в серую, унылую полумглу. Воздух был неподвижен, пропитан запахом сырой земли и гниющих листьев. В доме Смирновых жизнь шла своим нервным чередом, в тишине, нарушаемая лишь хриплым дыханием Пети наверху — ему снова нездоровилось. Осиновый кол, принесенный бабкой Агафьей, лежал на столе в горнице, как обвинение и приговор – белый, заостренный, неумолимый. Никто не смотрел на него прямо.


Александр первым нарушил тишину. Он поднялся с лавки у окна, его движения были медленными, механическими, как у человека, выполнявшего последний долг. Он взял свой тесак не как оружие, а как инструмент. Потом взял лопату, прислоненную к печи.


– Пойдем, – хрипло бросил он в сторону Ивана и, неожиданно, кивнул Игорю. – На погост. Копнуть надо. Как знахарка велела.


Иван молча встал, взял свою лопату. Его лицо было мрачным, но в глазах читалось некое облегчение – действие. Любое действие было лучше, чем сидеть в этом доме, слушая больные хрипы ребенка и глядя на осиновый кол. Игорь кивнул. Его собственная растерянность была так велика, что любое указание казалось якорем. Да и увидеть могилу Никифора после вчерашних находок было необходимо. Ради последних крупиц безумной ясности.


Они вышли. Бабка Агафья сидела на месте, ее пальцы сжимали и разжимались на коленях, будто перебирая невидимые четки. Татьяна стояла у окна в горнице, спиной к комнате, глядя в серую муть за стеклом. Она не обернулась. Молитва, казалось, закончилась. Осталась только пустота и ожидание неизбежного.


Дорога на кладбище была знакомой, но в этот раз каждый шаг давался тяжелее. Грязь чавкала под сапогами. Воздух был таким густым, что казалось, его можно было резать ножом. Лес по краям поляны стоял непролазной, безмолвной стеной. Ни пения птиц, ни шорохов. Только их собственные шаги и скрип лопат за спиной.


Подойдя к могиле Никифора, Игорь снова увидел то, что заметил вчера: дико взрытую землю на холмике, борозду, ведущую наружу и обратно, примятое место на вершине. Но сегодня это выглядело еще более зловеще под низким, серым небом. Земля казалась живой, дышащей, только что потревоженной.


– Копать, – коротко бросил Александр, втыкая лопату в рыхлую глину на вершине холма, прямо в то самое примятое углубление.


Они копали молча. Земля, влажная и податливая, легко поддавалась. Запах свежей глины и старой плесени ударил в нос. Игорь копал рядом с Иваном, Александр – напротив. Лопаты глухо стучали по скрытому под тонким слоем земли дереву. Скрипнув, лопата Александра сдвинула что-то тяжелое. Доску.


Они расчистили крышку гроба. Сосна, грубо сколоченная, почерневшая от сырости. Александр и Иван переглянулись. Иван кивнул. Они вставили лопаты под край крышки. Напряглись. Дерево заскрипело, сдвинулось с места. Холодный, гнилостный запах ударил из темноты. Игорь невольно отшатнулся, прикрыв нос рукавом.


Александр отбросил лопату, посветил фонариком в открытую могилу.


Тишина.


Не та, что была до этого. А гробовая. Абсолютная. Даже дыхание замерло.


Александр стоял, уставившись вниз, фонарь в его руке дрожал, луч света метался по внутренностям ямы. Иван заглянул через его плечо. Его лицо исказилось гримасой непонимания и нарастающего ужаса. Он отпрянул, как от удара.


– Пусто… – прошептал Иван. Голос его был сиплым, чужим. – Гроб… пустой.


Александр не двигался. Он просто смотрел. Смотрел в черную пасть могилы, где на дне, на сырой глине, лежала лишь горсть истлевшей соломы и тряпка – подстилка под мертвецом. Ни тела. Ни костей. Ни тлена. Ничего. Только следы влаги да несколько черных жуков, копошившихся в углу.


– Пустота, – наконец выдохнул Александр. Он выключил фонарь. Без него могильная яма казалась еще чернее, еще бездоннее. – Как и говорила старая Пелагея. Оно не здесь. Не спит тут.


Игорь подошел к краю, заглянул вниз. Холодный страх, знакомый и все же новый, сжал его горло. Он видел следы на земле вчера. Видел пустой гроб сейчас. Рациональность рухнула окончательно. Никифор не просто ожил. Он покинул свою могилу. Свободно выходил и возвращался. А теперь… исчез.


– Но… куда? – сорвался голос у Игоря. – Где он тогда? Днем?


Александр медленно повернулся. Его лицо в сером свете выглядело изможденным, но с тенью древнего, мрачного знания в глазах.


– Днем… – заговорил он тихо, монотонно, словно цитируя вызубренный текст. – Днем такая нежить не выносит солнца. Горит, говорят. Тлеет. Потому прячется. В темноте. В любом укрытии, куда свет не проникает. – Его взгляд скользнул по темному даже днем лесу, по покосившимся крестам кладбища, по черным глазницам заброшенных домов вдалеке. – В подполе старого дома. В погребе с проваленной крышей. В глубокой норе зверя. В темном углу сарая. Под корнями вывороченной сосны. В пустой скотомогильнице. – Он сделал паузу. – Или… в самой земле. Глубоко. Где сыро и темно. Как крот. Ждет ночи.


Иван сглотнул. Его прагматизм разбивался о простор возможностей.


– Так где его искать-то?! – взорвался он, ткнув лопатой в землю. – Весь лес перекопать? Все подполы в деревне обыскать? Да он… он может быть где угодно! Прямо под нами!


Он посмотрел под ноги, и в его глазах мелькнул первобытный страх перед землей, которая может в любой момент разверзнуться и выпустить мертвеца. Александр лишь пожал плечами. В его жесте была та же безысходность, что и вчера у Ивана.


– Не знаю, – глухо сказал он. – Знаю только, что могила пуста. И что ночью оно рано или поздно придет. Обязательно. За своим. – Его взгляд невольно метнулся в сторону деревни, к дому, где лежал Петя.


Игорь стоял над зияющей пустотой могилы. Пустота эта была страшнее любого разлагающегося тела. Она была дверью. Дверью в неизвестность, в вездесущность зла. Никифор не был привязан к могиле. Он был свободен. Невидим. Мог быть где угодно. Поджидать в любой тени. Наблюдать из любой щели. Эта мысль парализовала. Лес, деревня, сама земля под ногами перестали быть просто местом. Они стали ловушкой, наполненной незримой угрозой.


Они закидали могилу обратно молча, немного торопливо, словно боялись, что пустота из ямы перекинется на них самих. Земля падала на пустой гроб с глухим, зловещим стуком. Никто не смотрел друг на друга. Стыд? Ужас? Растерянность? Все смешалось.


Возвращались тем же путем. Молчание было еще тяжелее. Давящее. Безрезультатный поход тяготил. "В любом укрытии, куда свет не пронимает..." Слова Александра висели в воздухе.


Дома ничего не изменилось. Бабка Агафья сидела на том же месте, ее пальцы теперь сжимали невидимый осиновый кол. Татьяна стояла у окна в горнице. Она приготовила нехитрый обед и теперь просто стояла, глядя в серую пелену за стеклом. Ее лицо было бесстрастным, как маска. Но в глазах, когда она мельком взглянула на вошедших, Игорь прочел то же самое, что и вчера во время ее молитвы – пустоту. Бездонную, безнадежную пустоту. Молитва не помогла. Колдунья не помогла. Раскопки могилы не помогли. Осиновый кол лежал на столе, бесполезный, пока не найден тот, в кого его нужно вбить.


Игорь прошел в свою каморку. Он сел на кровать, уставившись в запыленное окно. За окном – все тот же серый, деревенский мир. Но теперь этот мир был населен. Не людьми. Призраком. Неупокоенным. Который мог быть везде и нигде. Который ждал ночи. Чтобы снова прийти в этот дом. За тем, что ему было обещано. За родной кровью.


Растерянность Игоря сменилась сфомулированным осознанием. Они не охотники. Они – добыча. Запертая в доме посреди поля, кишащего незримыми укрытиями для древнего, голодного зла. И спасения не было. Ни от земли, дышащей пустотой могил. Ни от неба, затянутого свинцом туч. Ни от ночи, которая неизбежно должна была наступить.


***


После тягостного возвращения с кладбища, где зияла пустая пасть могилы Никифора, дом Смирновых сдавил Игоря тисками безнадежности. Воздух внутри был спертым, пропитанным запахом воска от догорающей свечи у икон, сыростью стен и постоянными хрипами Пети наверху. Александр и Иван, молча взяли топоры и вышли к сараю – рубить дрова, заниматься хоть чем-то, лишь бы не сидеть в этой гнетущей тишине под взглядом осинового кола на столе. Бабка Агафья, казалось, вросла в свое кресло у печи, ее иссохшие пальцы судорожно сжимали и разжимали пустоту, будто точили незримое оружие. Татьяна стояла, как изваяние, у запотевшего окна в горнице, ее профиль был резким и бесстрастным на фоне серого света, просачивающегося сквозь грязные стекла.


Игорь не выдержал. Эта тишина, прерываемая лишь хрипами ребенка и тиканьем старых часов, была хуже крика. Ему нужно было движение, пространство, пусть и небезопасное. Он молча вышел, не встретив ничьего взгляда. Серое, низкое небо по-прежнему давило на землю, превращая день в бесконечные сумерки. Воздух был влажным и тяжелым, словно мокрая шерсть.


Ноги сами понесли его к краю деревни, к руинам того, что когда-то было церковью. Сквозь частокол голых, мокрых ветвей проглядывали почерневшие от времени и сырости бревна сруба. Крыша давно провалилась в нескольких местах, открывая взору скелет стропил, черневший на фоне свинцового неба. Колокольня скривилась, как подбитая птица, ее крест давно сгнил и упал. Игорь перешагнул через груду битого кирпича и обгоревших балок – след давнего пожара – и вошел под своды того, что осталось от навеса над входом.


Внутри было еще мрачнее. Полусгнившие половицы скрипели под ногами, проваливаясь в черные провалы подполья. Стены, когда-то расписанные фресками, теперь были покрыты толстым слоем копоти, плесени и паутины. Лики святых угадывались лишь как темные пятна в овалах отслоившейся штукатурки, их глаза казались слепыми и скорбными. В центре, где должен был быть алтарь, зияла яма, заваленная обломками и поросшая жухлой травой. Запах стоял острый: смесь гнилого дерева, влажной земли, старой плесени и чего-то еще… металлического, как ржавчина, или, возможно, сладковато-трупного.


Игорь осторожно двинулся вдоль стены, его шаги гулко отдавались в мертвой тишине. Прах столетий лежал под ногами. Он разглядывал резные наличники окон, почти съеденные временем, следы резьбы на уцелевших дверных косяках. Его археологический ум, несмотря на весь ужас происходящего, автоматически фиксировал детали: стиль орнамента, технику обработки дерева. "Старообрядческое влияние? Или просто провинциальная архаика?" – пронеслось в голове.


И тут он услышал. Не сразу. Сначала показалось, что это скрип балки на ветру. Но ветра не было. Воздух был мертвенно неподвижен. Звук повторился. Глухой, скребущий. Не сверху, не сбоку. Снизу. Как будто из-под этих самых провалившихся полов. Игорь замер. Не страх сжал его сердце – скорее холодное, ясное понимание. «Оно. Здесь». Или не оно. Но что-то там было. То, что не должно было быть под развалинами церкви. Звук был не громким, но отчетливым в гнетущей тишине: скрежет, словно камень о камень, или… коготь о дерево? Потом – тихий, влажный шорох, как будто чтото тяжелое и мокрое перевалилось в тесноте. Игорь прислушался всем телом. Без страха, или паники. Только фокусировка. Он мысленно представил пространство под полом: сырую землю, корни деревьев, проросшие сквозь фундамент, возможно, старые склепы, заваленные мусором. «Укрытие. Где свет не проникает». Слова Александра эхом отозвались в сознании. Звук не повторился. Но ощущение присутствия, тяжелого, древнего, затаившегося в этой подземной тьме, повисло в воздухе, плотное, как туман. Игорь медленно отступил к выходу, не спуская глаз с черного провала в полу. Разум лихорадочно работал: "Выход? Нора? Лаз? Или просто… живет там, в земле?" Он вышел на серый свет, чувствуя спиной пустоту развалин, теперь уже не просто заброшенных, а населенных тишиной.


Возвращаясь в дом, он застал Татьяну одну в горнице. Александр и Иван еще кололи дрова за сараем, их приглушенные удары топора доносились с задворок. Бабка Агафья, видимо, ушла к Пете. Татьяна стояла все у того же окна, но теперь она повернулась спиной к стеклу, ее руки бесцельно теребили край фартука. И тут Игорь заметил. На ее бледной, тонкой шее, поверх выцветшей домотканой кофты, на простом кожаном шнурке висел медальон. Не крестик, не ладанка. Это была старая монета. Довольно крупная, темная от времени, но с еще различимым профилем какого-то короля или императора на одной стороне. Сложный геральдический узор проглядывал на ободке.


Игорь подошел ближе. Его интерес археолога, заглушенный событиями последних дней, на мгновение вспыхнул.

– Татьяна, простите... – начал он осторожно, стараясь не спугнуть ее и без того отрешенное состояние. – Этот медальон… Монета? Очень старинная на вид.


Татьяна вздрогнула, словно очнувшись от глубокого сна. Ее пальцы инстинктивно сжали монету, пряча ее в ладони. Глаза, обычно опущенные или устремленные в пустоту, мельком встретились с Игоревым взглядом. В них не было страха, но была глубокая, непроницаемая усталость и что-то еще – щемящая грусть.

– Да… монета, – ее голос был тихим, безжизненным, словно эхо из колодца. – Старая. Очень старая.

– Откуда она? – настаивал Игорь мягко. – Уникальный артефакт. Польский злотый? Или, может, даже шведский риксдалер? Здесь же в Смутное время…

Татьяна отвела взгляд, снова уставившись в какую-то точку на стене. Ее пальцы продолжали тереть гладкую поверхность монеты сквозь ткань кофты.

– От старой деревни, – прошептала она, и в голосе ее прозвучала невыразимая тоска. – Все, что осталось. От прежней жизни. От… от всего. – Она замолчала, сжав губы. Больше она не добавила ни слова. Это было не уклончивость, а скорее признание полной невозможности передать словами ту пропасть времени и событий, что символизировала эта маленькая металлическая пластинка. Это была не просто монета – это был якорь, последняя нить к миру, который давно исчез, поглощенный временем, войнами, пожарами и теперь – нездешним ужасом. Она снова отвернулась к окну, к серому, безучастному миру за стеклом, крепко сжимая медальон в руке, как будто боялась, что и эта последняя память растворится в свинцовой мгле надвигающейся ночи. Игорь понял, что вопросы кончены. Эта монета была такой же запертой тайной, как и пустая могила Никифора, и скребущий звук под церковными развалинами. Еще один обломок прошлого, не дающий ответов, лишь усугубляющий ощущение всепроникающей, зловещей пустоты, готовой поглотить их всех.


Глава 8.


Наступила душная августовская ночь. Полная луна, огромная и холодная, как серебряный щит, висела в разрыве туч, заливая Глухово мертвенным, безжизненным светом. Тени лежали черными, резкими пятнами, превращая знакомый двор в лабиринт из света и тьмы. В доме Смирновых царила неестественная тишина. Глубокая, тяжелая тишина нервного истощения. После отваров из трав Агафьи хрипы Пети наверху стихли – мальчик впал в беспокойный, лихорадочный сон. Усталость и отчаяние, наконец, сломили всех. Александр, Иван и бабка Агафья спали в горнице, где-то на лавках, в углах, под грубыми одеялами. Татьяна забылась тревожным сном у постели сына. Игорь в своей каморке под крышей провалился в тяжелый, беспокойный сон, где земля разверзалась под ногами, а из черных провалов тянулись землистые руки.


Он проснулся от звука. Не скрежета. Не стука. Глухого, протяжного шуршания. Как будто кто-то медленно, очень медленно проводит сухой веткой по стеклу его окна. «Скр-р-р... Скр-р-р...»


Игорь вскочил, сердце колотилось как бешеное. Луна светила прямо в окно, заливая комнату призрачным светом. Он прильнул к холодному стеклу, вглядываясь в лунное марево двора. Никого. Только черные тени деревьев и сарая. «Воображение. Нервы. Ветер», – отчаянно пытался убедить себя Игорь. Но ветра не было. Воздух стоял мертвый.


Шуршание повторилось. Теперь явно не у его окна. Где-то внизу. У окна Петиной комнаты? Или у входной двери? Игорь осторожно приоткрыл дверь каморки, прислушался. Внизу – тишина. Глубокая. Сонная.


И тогда он услышал голос. Низкий, хрипловатый, знакомо-жуткий. Голос из кошмара. Он звучал негромко, но отчетливо в ночной тишине, словно говорящий стоял прямо под окнами.


– Петенька... – голос был лишен интонации, как и прежде, но в нем слышалась какая-то... тягучая настойчивость. – Петенька... открой дедушке. Холодно на дворе... Впусти старого... Погреться...


Игоря бросило в ледяной пот. «Никифор. Он здесь. У дома. Зовет Петю».


Он метнулся к лестнице, собираясь будить всех, кричать. Но не успел сделать и шага, как снизу, из сеней, донесся четкий, громкий звук. Щелчок. Щелчок сдвигаемой щеколды. Потом – скрип ржавых петель. Входная дверь открывалась.


Игорь замер, леденящий ужас сковал его. Петя. Это мог быть только Петя. Он услышал. Он встал. Он открыл дверь. Влияние укуса? Колдовство голоса? Или просто детское доверие к деду, превозмогшее страх и запреты?


Игорь бросился к окну каморки, распахнул его, высунулся наружу. Лунный свет ослепил на мгновение. Потом он увидел.


На крыльце стояли две фигуры. Одна – высокая, чуть сгорбленная, землисто-серая в лунном свете. Никифор. Другая – маленькая, хрупкая, в белой ночной рубашке. Петя. Мальчик стоял прямо, не сопротивляясь, не плача. Его лицо было обращено к деду, выражение неразличимо в тени, но поза была покорной, как у сомнамбулы. Никифор положил свою большую, костлявую руку на плечо внука. Нежно? Или как тюремщик?


– Пойдем, внучек, – прозвучал тот же безжизненный голос, но теперь громче, отчетливее. – Покажу... где тепло. Где тебе место...


Он повернулся, легко ступил со ступенек крыльца на влажную землю. Петя последовал за ним без малейшего колебания, как привязанный на невидимую нить. Они двинулись через двор, к калитке, ведущей в огород и дальше – к лесу. Шли не спеша. Никифор – тяжелыми, бесшумными шагами. Петя – мелкими, семенящими, но без промедления.


– Стой! – заорал Игорь изо всех сил, его голос сорвался на визгливый крик ужаса. – Петя! Александр! Иван! Просыпайтесь! Он уводит его!


Его крик разорвал ночную тишину как нож. Внизу мгновенно поднялся ад. Грохот опрокидываемой мебели, дикий, хриплый вопль Александра: "Сын! Петя!", громкий мат Ивана, испуганный вскрик бабки Агафьи. Задребезжали стекла распахиваемых окон.


Игорь не ждал. Он сломя голову бросился вниз по лестнице, в сени. Дверь в дом была распахнута настежь. В горнице царил хаос. Александр, с безумными глазами, в одних подштанниках, схватил свой тесак и бросился к двери. Иван, спотыкаясь, хватался за топор. Бабка Агафья что-то кричала, тыча пальцем в темноту.


Игорь выскочил на крыльцо первым. Никифор и Петя уже были у калитки. Они обернулись на крик. Лицо Никифора в лунном свете было невыразительным, пустым. Лицо Пети... оно было бледным, с закрытыми глазами. Мальчик шел, как во сне. Никифор толкнул калитку. Она открылась с тихим скрипом. Они шагнули за ограду.


– Нет! – заревел Александр, выскакивая на крыльцо за Игорем. Он ринулся вперед, как подстреленный зверь, тесак в руке. Иван – следом, тяжело дыша.


Погоня была отчаянной и безнадежной с самого начала. Игорь, Александр и Иван бежали через огород, спотыкаясь о кочки, о грядки, о кусты малины. Лунный свет обманывал, тени путали ноги. Впереди, метрах в тридцати, две фигуры двигались к лесу. Не бежали. Шли. Но их шаг был неестественно быстрым, плавным, как будто они скользили над землей. Расстояние не сокращалось. Оно... увеличивалось.


– Петя! Сынок! Остановись! – вопил Александр, голос его рвался от ужаса и бессилия. – Вернись! Батя, остановись! Отдай его!


Никифор не оборачивался. Петя не реагировал. Они подошли к самой кромке леса, черной стене под луной. Никифор легко отстранил ветку. Они скользнули в черноту между стволов. И... растворились. Исчезли. Как будто лес поглотил их без звука.


Александр вскрикнул, как раненый, бросился к тому месту. Он влетел в чащу, размахивая тесаком, сшибая ветки, крича имя сына. Иван последовал за ним, зовя брата, предупреждая о буреломе. Игорь остановился на опушке, задыхаясь, сердце выскакивало из груди. Он смотрел в черную пасть леса. Туда, где только что исчезли дед и внук. Ни шороха. Ни вспышки света. Ничего. Только непроглядная тьма и запах хвои, сырости и... чего-то приторного.


Попытки Александра и Ивана найти хоть какой-то след в лесу были тщетны. Они метались, кричали, рубили тесаком и топором кусты, светили керосиновой лампой, которую Иван схватил на бегу, в черноту. Следов не было. Ни отпечатков ног на влажной земле у опушки, ни обломанных веток. Как будто Никифор и Петя не вошли в лес, а испарились.


Игорь стоял на опушке, чувствуя, как холод проникает в самое нутро. Он видел это своими глазами. Увод. Исчезновение. Мистическую силу, против которой топоры и тесаки были беспомощны. Никифор взял свое. Он увел внука туда, "где тепло". Где его место. В небытие? В свою нежить?


Они вернулись в дом молча, понуро, как побитые псы. Александр шел, почти не поднимая ног, последним, вслед за Иваном. В доме горел свет. Татьяна стояла посреди горницы, бледная, в измятой ночной рубахе. Она смотрела на вошедших, не спрашивая. Ответ был написан на их лицах – на искаженном страданием лице мужа, на опущенных глазах Ивана, на потрясенном лице Игоря. Ее руки медленно поднялись, прикрыли рот. Ни крика. Ни слез. Только тихий, сдавленный стон вырвался из ее горла. Она медленно опустилась на лавку, потом завалилась на бок, прислонившись к стене. Ее тело содрогалось от беззвучных рыданий.


Бабка Агафья сидела в красном углу. Перед ней на столе лежал тот самый осиновый кол. Она не молилась. Она смотрела на кол, потом на икону Богородицы с младенцем, тускло мерцающую в свете лампадки. На ее морщинистом лице не было ни надежды, ни отчаяния. Было лишь каменное, безразличное понимание: все кончено. Ритуалы не помогли. Молитвы не достигли небес. Внук был уведен. Дом опустел. В красном углу горел огонек, но он освещал лишь пустоту и бессилие живых перед лицом древнего, проголодавшегося зла, пришедшего из-под земли и ушедшего обратно во тьму, уводя с собой свою жертву.


Глава 9.


Рассвет нового дня ворвался в Глухово с какой-то неприличной яркостью. Солнце, прорвавшееся сквозь разорванные тучи, било лучами по мокрой земле, заливая дворы и лес ослепительным, почти циничным светом. Воздух, промытый ночным ливнем, пах смолистой хвоей, прелой листвой и испарениями от земли.


Игорь вышел на крыльцо первым, еще до того, как в доме зашевелились. Он не спал. Он сидел на краю кровати, слушая тихие голоса Александра и Татьяны, доносившиеся снизу, и гулкую тишину из комнаты, где раньше спал Петя. Он обдумывал слова Никифора: "Покажу... где тепло. Где тебе место..."


Он увидел Ивана. Тот стоял у калитки, спиной к дому, уставившись в сторону леса. Его поза – ссутуленная, с опущенными плечами – говорила сама за себя. Игорь подошел. Не спрашивая. Они стояли рядом, молча, глядя на плотную стену деревьев, куда ночью растворились двое. Солнечный свет играл на влажной хвое, делая лес коварным и красивым.


– Надо искать, – хрипло проговорил Игорь. Голос его был чужим. – Уже светло.


Иван лишь кивнул, не отрывая взгляда от опушки. Он не говорил, что уже искал на рассвете. Что обошел огород, заглянул в сарай, прошел вдоль забора. Что знал – там, в лесу, искать нужно не живого.


Они тихо позавтракали вместе с Александром. Тот вышел из комнаты, бледный, с впалыми глазами, но не сломленный. Вчерашние события словно выжгли из него все чувства, оставив только холодную, каменную решимость. Он молча взял тесак, не глядя ни на кого. Его движения были точными, лишенными лишних жестов. Пора было действовать.


Они вошли в лес молча, по той же тропе, по которой бежали ночью. Солнечные лучи пробивались сквозь листву, создавая пятна света и тени. Лес пах свежестью и жизнью. Этот контраст с тем, что они искали, был невыносим. Игорь шел следом за братьями, его обуревали сложные чувства. Он боялся того, что они найдут. Боялся еще больше, если не найдут ничего.


Нашли быстро. Недалеко от опушки, под разлапистой старой елью, где тень была особенно густой. Маленькая фигурка в белой, теперь грязной и мятой ночной рубашке. Лежала на боку, как будто уснула. Петя.


Александр замер, как вкопанный, метрах в десяти. Его дыхание остановилось. Иван сделал шаг вперед, потом остановился, сглотнув ком в горле. Игорь подошел ближе, превозмогая эмоции.


Мальчик был бледен, как воск. Глаза были закрыты. Лицо было странно спокойное, почти умиротворенное. Но шея... На левой стороне шеи, чуть ниже уха, зияли два темных, аккуратных отверстия. Крови вокруг было немного – лишь несколько засохших, ржавых пятен на воротнике рубашки и на моховой подстилке под ним. Как было и у Туза. Как должно было быть у Никифора. Отверстия выглядели неестественно чистыми, словно пробитыми раскаленным металлом, а не зубами. Игорь вспомнил слова Ивана: "Оно... отравило его. Своим ядом". Тело казалось удивительно маленьким и безжизненным под огромными деревьями.


Иван первым подошел, осторожно, как к спящему. Он наклонился, приложил два пальца к тонкой, холодной шейке Пети. Помолчал. Потом медленно покачал головой, не глядя на брата. Слова были не нужны.


Александр не закричал. Не упал на колени. Он стоял неподвижно, сжимая изо всех сил рукоять тесака. Его взгляд был устремлен не на сына, а куда-то в глубь леса, в ту самую черноту, куда увел Никифор мальчика. В глазах его не было слез. Только лед. Ледяная, беспредельная ненависть и понимание: его сына больше нет. Осталось только... тело. И враг, неуловимый, как тень.


– Надо... сообщить властям, – тихо проговорил Игорь, нарушая гнетущую тишину. – В полицию. Вызвать... следователя. Медика.


Александр медленно повернул голову. Его взгляд, пустой и страшный, остановился на Игоре.


– Властям? – Он произнес это слово с горькой, почти презрительной интонацией. – Что они скажут? Что зверь задрал? Или что я сам? – Он мотнул головой, резко, отрывисто. – Нет. Лучше... я сам. Устрою. По-тихому. По-человечески. – Он посмотрел на Ивана. – Принеси одеяло. И... веревку. Свяжем, чтобы не выпал.


Иван кивнул, без лишних слов, и быстро зашагал к дому. Александр подошел к телу сына. Он не стал его обнимать. Не стал гладить по голове. Он просто стоял, глядя вниз на бледное личико и темные дырочки на шее. Его лицо не выражало ничего. Только нижняя челюсть слегка подрагивала.


Игорь отвернулся. Он чувствовал себя чужим, лишним на этом страшном, интимном горе. Он понимал Александра. Что скажут "власти"? Как объяснить эти раны? Куда приведет расследование? К сплетням, к подозрениям, к безумию. Но молчание... оно казалось таким же преступным.


Иван вернулся с грубым шерстяным одеялом и веревкой. Братья молча, с какой-то жуткой, ритуальной аккуратностью, завернули маленькое тело в одеяло, перевязали веревкой. Александр поднял сверток на руки. Он нес его легко, бережно, как хрупкую ношу. Они пошли обратно к дому, процессией молчания и смерти. Игорь шел сзади, глядя на согнутую спину Александра и на этот страшный сверток в его руках.


Дома их встретила Татьяна. Она стояла в дверях сеней, опираясь о косяк. Увидев сверток в руках мужа, она не закричала. Не упала. Она просто медленно сползла по косяку на землю, уткнувшись лицом в колени. Ее тело содрогалось, но звуков не было. Бабка Агафья стояла на крыльце, ее черные глаза были сухими. Она смотрела на сверток, потом на небо, безмолвно шевеля губами. Молитва? Или проклятие?


Александр отнес Петю в горницу, положил на стол, где еще вчера лежал осиновый кол. Александр достал из сундука чистую рубашонку мальчика, штанишки. Он начал готовить сына к последнему пути, его движения были медленными, точными, лишенными дрожи. Иван молча помогал.


Игорь вышел во двор. Ему было невыносимо находиться в доме. Он сидел на ступеньках крыльца, курил одну сигарету за другой, пытаясь заглушить запах смерти и ладана, который зажгли в горнице.


Через час приехал фельдшер. Тот самый, что констатировал смерть Никифора. На старой, видавшей виды "Ниве". Он вышел, огляделся, поправил очки. Его лицо было профессионально-равнодушным, но в глазах читалась настороженность и усталость от этих "глуховских дел". Александр встретил его у калитки. Они о чем-то коротко поговорили. Александр сунул что-то фельдшеру в руку. Тот быстро спрятал в карман халата, кивнул.


Фельдшер вошел в дом, к телу на столе. Он быстро осмотрел Петю, щупал пульс - заведомо отсутствовавший - приподнял веки, посветил фонариком. Его взгляд скользнул по темным точкам на шее. Он поморщился, но ничего не сказал. Достал блокнот, какие-то бланки, начал что-то писать.


– Острая анемия, – громко продиктовал он себе, заполняя бумаги. – На фоне ослабленного организма. Возможно, врожденная патология сосудов. Стрессовый фактор... – Он буркнул что-то неразборчивое. – Констатируется смерть от естественных причин.


Александр стоял рядом, он смотрел не на фельдшера, а в окно. Его лицо было непроницаемо. Иван молчал. Татьяна сидела в углу горницы, у печи, качаясь из стороны в сторону, уставившись в пустоту. Она не плакала. Она была где-то далеко.


Фельдшер быстро оформил бумаги, сунул их Александру.


– Хоронить можно. По месту. – Он бросил быстрый взгляд на осиновый кол, валявшийся в углу, поморщился снова. – Мое почтение.


Он уехал так же быстро, как приехал. Словно боялся задержаться в этом проклятом месте. Печать официального молчания была поставлена. Смерть Пети Смирнова стала еще одной "естественной" страницей в истории умирающей деревни.


Игорь зашел в горницу. Он чувствовал себя лишним элементом в сцене. Александр стоял у стола, глядя на сына, одетого в чистую рубашку и штаны. Лицо мальчика было теперь спокойным, почти красивым в своей бледности. Темные точки на шее казались лишь родинками.


Татьяна подняла голову. Ее глаза нашли Игоря. В них не было ни слез, ни упрека. Только глубокая, бездонная усталость и что-то вроде... жалости? К нему.


– Игорь, – ее голос был тихим, хриплым, но удивительно четким в тишине. – Тебе... надо уезжать. Скоро. Пока... пока можно. Пока дороги не развезло окончательно. – Она посмотрела на тело сына, потом снова на Игоря. – Здесь тебе больше нечего делать. И... небезопасно.


Она не сказала "для тебя". Но это висело в воздухе. Дом опустел. Покойник забрал свое. Но земля здесь все еще дышала злом. И чужакам в ней не было места. Игорь понял. Его время в Глухово истекло. Он был свидетелем. Но его свидетельство было ненужным. Опасно ненужным. Он кивнул Татьяне, не в силах найти слова. Последняя искра разума и заботы в этом доме смерти исходила от матери, потерявшей сына. Ему оставалось только уехать. Увезти с собой память о мертвеце за столом, о пустой могиле, о мальчике, уведенном в лес под полной луной, и о холодном, каменном взгляде отца, который теперь оставался один на один со своей местью и своей пустотой. Уезжать нужно было в ближайшее время.


Глава 10.


Похороны Пети прошли тихо, без особых эмоций. На рассвете, пока деревня еще спала, Александр и Иван вынесли из дома маленький, грубо сколоченный ящик. Гроб. Он был непропорционально легким в руках Ивана. Александр нес передний конец, его лицо было закрыто от Игоря, но спина – прямая, жесткая – говорила о серьезном напряжении. Бабка Агафья шла впереди, ее черный платок сливался с серым утром, в руках она сжимала пучок полыни и крапивы – обереги для пути в мир иной, которые уже не помогли при жизни. Татьяна не пошла. Она осталась в пустом доме, стоя у окна, уставившись в ту точку у леса, где нашли сына. Ее глаза были сухими и пустыми, как высохшие колодцы.


Могилу выкопали рядом с дедом, Никифором. Земля там была еще рыхлой от недавнего вскрытия. Ритуала не было. Ни священника (он так и не приехал на поминки к Никифору), ни причитаний, ни поминальной кутьи. Просто яма. Просто гроб. Просто земля, падающая комьями с лопат Александра и Ивана на сосновую крышку с глухим стуком. Игорь стоял в стороне, чувствуя себя вором, крадущим чужое горе. Он бросил горсть земли в яму – жест, лишенный смысла в этом царстве бессмыслицы. Бабка Агафья бросила свои травы. Александр воткнул лопату в свежий холмик так же, как сделал это над могилой пса. Памятник бессилию.


Они вернулись в дом. Тишина там была теперь иной. Глубже. Окончательной. Петин кашель, его смех, его испуганные всхлипы – все исчезло. Осталась только пустота, изредка нарушаемая только редкими домашними хлопотами Татьяны и Агафьи.


Александр не стал раздеваться. Он как следует смыл глину с рук, взял тесак, висевший на гвозде у двери, и без слов вышел. Его шаги были твердыми, направленными. Игорь понял – он пошел к Пелагее-колдунье. Не за утешением. За знанием. За оружием другого рода. Как остановить то, что нельзя увидеть днем? Как найти могилу ходячего, если она пуста? Как убить мертвеца, который уже унес его отца и сына? Александра больше не интересовали "естественные причины". Его интересовала война. Война с незримым врагом, укрывшимся где-то в сырой тьме.


***


Вечер после похорон Пети впился в дом Смирновых черными когтями. Бабка Агафья давно затихла в своей темной конуре, ее бормотание сменилось тяжелым, прерывистым храпом усталости и горя. Татьяна, казалось, окаменела у своего окна, став частью пейзажа ночи и тоски. Иван ушел, унеся с собой последние отголоски житейской нормальности. Игорь затаился наверху, каждый его осторожный шаг по скрипучим половицам отдавался гулко, как удар по натянутой струне. Только Александр оставался в горнице.


Он сидел за грубым деревянным столом, спиной к пустому углу, где когда-то играл Петя. Перед ним стояла недопитая стопка самогона, но он не притрагивался. Его руки, крупные, жилистые, покрытые засохшей глиной и свежими царапинами от лопаты, лежали на столешнице ладонями вниз. Каждая мышца в его спине, в плечах, в скулах была напряжена. Глаза, запавшие в темные впадины, горели сухим, лихорадочным блеском. Он не плакал. Казалось, все слезы выжгла из него ярость, смешанная с беспомощностью, после визита к Пелагее.


Единственный свет в горнице исходил от лампочки под потолком. Ее тусклое свечение бросало гигантские, ломаные тени Александра на стену и потолок, делая его фигуру еще более монументальной и одновременно призрачной. Оно же высвечивало пустой детский стул, валявшийся на боку, и осиновый кол, прислоненный к печи – немые свидетели происходившего.


Александр смотрел в пустоту перед собой, но видел не темноту горницы. Он видел лицо Пелагеи, ее понимающие, знающие глаза, когда она шептала ему о «ходячих», о пустых могилах, о том, как можно ранить то, что уже мертво. Видел легкий сосновый гроб, исчезавший под комьями холодной земли. Видел сухие, пустые глаза Татьяны. Мысли крутились, как осенние листья в вихре: «Могила пуста. Как убить мертвеца? Как вернуть сына? Нет сына. Только земля. Только тлен. Отец… Отец взял его…»


Именно в этот момент, когда его сознание, измученное бессонницей и горем, балансировало на грани, в дверях, ведущих в сени, возникла фигура.


Тень сгустилась, стала плотнее темноты. И обрела форму. Форму Никифора.


Он стоял там, на пороге, не переступая его. Не так, как в прошлый раз – не сгорбленный крестьянин, а… иначе. Выпрямленный. Более плотный, материальный в своей мертвенности. Лицо было тем же – землистым, с впалыми щеками и запавшими глазами, но теперь в этих глазах не было прежней мольбы или растерянности. Был холодный, бездонный взгляд, лишенный всего человеческого. Одежда – та же посконная рубаха и порты – казалась не тканью, а частью ночной мглы. От него не пахло сыростью земли, как прежде. Пахло пустотой. Леденящей, безвоздушной пустотой могилы.


Александр не вздрогнул. Его тело, и так напряженное до предела, лишь стало еще каменнее. Глаза, налитые кровью и бессонницей, впились в отца. В того, кто пришел из могилы и утащил за собой внука. В нем не было страха. Была ярость. Ярость, клокотавшая под спудом отчаяния.


– Прочти молитву, отец! – Голос Александра прорвался сквозь тишину, как удар топора по мерзлому полену. Хриплый, сорванный, но невероятно громкий в звенящей тишине. – Немедля! Молитву! Прочти, отец!


Он почти кричал, вскакивая со скамьи. Стопка опрокинулась, мутная жидкость разлилась по дереву, но он не заметил. Его огромная фигура нависла над столом, вглядываясь в старика.


Никифор не шелохнулся. Его мертвые глаза, казалось, впитывали ярость сына, как черная земля впитывает дождь. Губы не дрогнули. Когда он заговорил, голос был лишен интонации, плоский и сухой, как шелест осенней листвы по камню. Он звучал не из гортани, а словно возникал прямо в воздухе между ними.


– Ты… надо мной… не властен… Александр. - Каждое слово падало отдельно, тяжелым камнем. – Власть… кончилась… у тебя… Теперь… я не под твоей… рукой…


Это было не просто отрицание. Это был приговор. Констатация нового, ужасного порядка вещей. Александра больше не слушались не только живые (Татьяна, брат Иван), но и мертвые. Его отцовская, хозяйская власть рассыпалась в прах вместе с сыном.


Отчаяние, которое Александр сдерживал всю неделю – с момента находки Пети, через похороны Никифора, через смерть сына, через безумный поход к колдунье – прорвало плотину. Ярость сменилась животным, неконтролируемым воплем боли и потери.


– Верни! – Заорал он, голос сорвался в нечеловеческий визг. Слюна брызнула из перекошенного рта. – Верни его! Моего сына! Петьку! Верни, проклятый! Ты взял его! Верни!


Разум его отключился. Остался только слепой, безумный порыв. Александр рванулся вперед, опрокидывая скамью с грохотом, который эхом прокатился по спящему дому. Его огромная, могучая фигура, вся – напряжение, горе и неистовая сила, бросилась через горницу к дверям. Кулаки были сжаты, лицо искажено гримасой, в которой смешались ненависть, мольба и безумие. Он хотел схватить этого ходячего мертвеца, вцепиться в него, вытрясти из него сына, разорвать на части!


Но Никифора уже не было.


Там, где только что стояла плотная, почти осязаемая фигура, теперь висела лишь пустая темнота сеней. Александр влетел в дверной проем, ослепленный яростью и слезами, которые наконец хлынули из его жгучих глаз. Его руки с размаху вцепились в пустоту. Он пошатнулся, ударившись плечом о косяк. Ни звука. Ни шелеста. Ни запаха. Только холодный ночной воздух из сеней обжег его лицо.


Он замер, тяжело дыша, всматриваясь в черноту. Ничего. Только знакомые очертания ухватов на стене, тень от ведра. Призрак растворился. Бесследно. Как будто его и не было. Лишь ледяное ощущение пустоты, висящее в дверях, и тихое мерцание квелой лампочки за его спиной говорили о том, что это не галлюцинация.


Александр медленно опустился на колени посреди сеней. Его могучие плечи содрогнулись. Сперва тихо, потом все сильнее. Он не рыдал. Он выл. Глухой, бесконечно одинокий, звериный вой глухой боли вырывался из его груди и терялся в сырой тьме сеней и ночи за дверью. Он бил кулаками по холодным, грязным половицам, по собственным коленям. Слезы текли по его огрубевшим щекам, смешиваясь с грязью, оставляя белесые дорожки. - Петя... Петенька..., – хрипел он сквозь рыдания, обращаясь к пустоте, к земле, к небу, которое не видел за крышей, к отцу, который уже не слышал и не подчинялся. Он был один.


В доме никто не шевельнулся. Ни в своей комнате, ни бабка Агафья. Только Игорь наверху, проснувшись от шума, подумал, что нечисть их так просто не оставит.


***


Утро нового дня вползло в Глухово не светом, а серой, промозглой мутью. Солнце, если оно и было, пряталось за сплошной пеленой низких туч, выжимавших на землю мелкую, назойливую морось. Она стекала по закопченным стеклам избы Смирновых, превращая мир за окнами в размытое, водянистое полотно тоски. Все занимались своими обычными домашними делами, но автоматически, словно роботы.


Иван не делал ничего. Он сидел на краю грубо сколоченной лавки у холодной печи, спиной к пустому детскому уголку. Его огромные, привыкшие к тяжелой работе руки, обычно такие уверенные, теперь бесцельно висели между колен. Голова была низко опущена, взгляд упирался в трещины на почерневших половицах. Но он не видел пола. Он видел маленький сосновый ящик, исчезавший под комьями глины. Видел фигуру Татьяны, застывшую у окна. Видел спину Александра, уходившего в утренний туман к Пелагее – спину, окаменевшую от ярости и безнадежности. Его собственное лицо, всегда казавшееся вырубленным из крепкого дуба тяжелым трудом, было изломано. Трещины бессонницы, похожие на паутину, расходились от воспаленных глаз. Щеки ввалились, обнажая резкие скулы, а губы были сжаты в тонкую, белую от напряжения линию. Он выглядел не просто усталым. Он выглядел разбитым. Сломанным изнутри. Страх, холодный и липкий, как болотная тина, заполнил все уголки его души, вытеснив даже горе. Горе можно было нести. Этот страх – нет. Он разъедал, парализовывал.


Татьяна стояла у своего окна. Та же поза, что и вчера, и позавчера. Спиной к комнате, лицо – к серой мути за стеклом, к выцветшему пейзажу. Она не шевелилась. Ее молчание было громче любых слов.


Иван поднял голову. Шея скрипнула, будто несмазанные петли. Его глаза, тусклые и запавшие, скользнули по ее неподвижной спине, по острым углам ее плеч, выступающим под тонкой тканью. Вид этой хрупкой, окаменевшей спины, несущей невыносимую тяжесть утраты, стал последней каплей.


Он встал. Медленно, с усилием, будто поднимая пудовую гирю. Половицы под его тяжелыми сапогами жалобно застонали. Звук казался неестественно громким в гнетущей тишине дома. Он прошел пару шагов, остановился перед Татьяной, но не вплотную. Держал дистанцию, словно боялся заразиться ее отчаянием или потревожить ее отрешение.


– Таня... – Его голос сорвался с первого раза, вышел хриплым, как ржавая пила. Он сглотнул комок в горле, попробовал снова: – Таня...


Она не обернулась. Ни малейшего движения. Только дождь стекал по стеклу за ее спиной.


– Я… – Иван сделал паузу, собирая слова, которые казались ватными и бесполезными. – Я так больше не могу. - Он выдохнул, и в этом выдохе был стон усталости, вымотавшей душу. – Сидеть тут. Ждать. Смотреть… - Его рука, крупная, с узловатыми пальцами, дернулась в сторону пустого угла, где валялась одна-единственная, грубо вырезанная из дерева лошадка Пети. Потом жест переместился к столу – огромному, пустому. – Смотреть на это… - Он не смог закончить. Голос снова сел.


Тишина навалилась тяжелее. Летний дождик за окном стих, затаившись. Бабка Агафья не подавала признаков жизни за своей дверью. Наверху, в каморке Игоря, не было слышно ни звука. Дом был большим, сырым склепом.


Иван выпрямил спину, пытаясь найти в себе остатки прежней твердости. Но это было жалкое подобие. – У меня… свой дом. - Он произнес это не с вызовом, а с усталой констатацией факта. Последней соломинки. – Свои стены. Я… пойду туда.


Он не ждал ответа. Не ждал понимания. Не просил прощения. Он просто сообщал о решении, которое созрело за эту последнюю, длинную ночь. Его душа, измученная страхом перед незримым ужасом, который бродил где-то рядом, и бессилием, не выдержала. Нервы были оголены, звенели от каждого шороха в темноте. Ему нужно было бежать. Хотя бы в другой конец деревни. В свою избу, где пахло дымом от печи, дегтем и выделанной кожей - он был неплохим скорняком. Где не было взгляда Татьяны в пустоту, пустого детского стула, валявшегося на боку, и зловещего осинового кола, прислоненного к печи – немого напоминания о попытке борьбы, которая ни к чему не привела.


Татьяна медленно, очень медленно кивнула. Совсем чуть-чуть. Ее плечи под лохматой шалью дрогнули один раз – микроскопическое движение, единственный знак того, что слова долетели. Она не обернулась. Не произнесла ни звука. Ее безразличие было абсолютным. Дом был мертв. Люди в нем – призраки. Иван здесь или там – какая разница?


Иван вздохнул. Глубоко, тяжело, как будто этот вздох сбрасывал с его плеч невидимый, но неподъемный груз – груз ожидания, груз соучастия, груз страха. Он повернулся, шагнул к печи. У ее основания, в углу, стоял его топор. Настоящий, тяжелый, с гладко отполированной временем и работой рукоятью из ясеня и широким, слегка затупленным, но все еще грозным лезвием. Он взял его. Вес знакомого инструмента, его твердая, незыблемая реальность, на секунду придал ему призрачную опору в этом мире теней и ужаса. Топор был простым, понятным. Им можно было рубить дрова. Им можно было… защищаться. От чего-то осязаемого. Не от этой незримой, ползучей тьмы, что заполнила дом Смирновых.


Он не попрощался. Просто развернулся и пошел к двери. Его шаги по скрипучим половицам звучали гулко и окончательно. Рука с топором висела вдоль тела, лезвие тускло блеснуло в сером свете из окна. Он отодвинул щеколду, потянул на себя скрипучую дверь. Холодный, влажный воздух с моросью хлынул внутрь, смешавшись с удушливой атмосферой дома.


Иван переступил порог. На мгновение его крупная фигура замерла в проеме, очерченная серым светом с улицы. Он не оглянулся. Потом шагнул вперед, на крыльцо.


Дверь захлопнулась за ним.


В горнице Татьяна уселась на лавку. Только морось за окном снова зашелестела по стеклу, занавешивая мир серой пеленой. Иван ушел. Унес с собой тень живой силы. За окном, в сером свете дня, его фигура медленно растаяла в моросившем дожде, двигаясь в сторону своего дома – крошечного островка знакомого запаха и стен, который казался теперь более надежным укрытием.


***


Игорь остался вдвоем с Татьяной и бабкой Агафьей, которая, появившись ненадолго, снова ушла в свою комнату и сидела там в темноте, бормоча что-то невнятное. Он поднялся в свою каморку. Его рюкзак и сумка с ноутбуком стояли у кровати. Он начал собираться. Механически. Складывал немытые вещи, зарядки, блокнот с бессмысленными теперь записями о "промыслах" и "традициях". Каждое движение казалось громким в звенящей тишине дома. Он боялся встретиться взглядом с Татьяной, если спустится.


Мысли его путались. Город. Лариса. Свадьба. Редактор. Статья... Все это казалось сном. Невероятно далеким, ярким и фальшивым, как декорация. Реальностью был серый свет запыленного окна, напряженное ожидание в доме и знание, что где-то в этой земле, в темном подполе, в корнях вывороченной сосны, прячется Оно. И ждет ночи. Возможно, ждет его отъезда.


Собирая последние вещи, он услышал шаги на крыльце. Тяжелые, уверенные. Александр вернулся. Игорь замер, прислушиваясь. Дверь в сени открылась, закрылась. Шаги прошли в горницу. Не было голосов. Никакого разговора с Татьяной. Только тишина, нарушаемая, возможно, шелестом бумаги? Или звяканьем чего-то металлического? Александр принес что-то от Пелагеи. Знание? Оружие? Оберег? Игорь не стал спускаться узнавать. Он закончил сборы, поставил рюкзак у двери. Оставалось дождаться утра и идти к остановке, надеясь, что "буханка" придет. Уехать. Пока не стало слишком поздно.


Глава 11.


Новый день в Глухово выдался необычайно ясным. Солнце наконец вступило в свои права и лило потоки света на мокрые крыши, на грязную дорогу, на свежий холмик на кладбище, где лежал Петя. Солнечный свет был почти издевательским в своей чистоте, подчеркивая, что лето еще не ушло. В доме Смирновых продолжала царить гнетущая тишина. Иван накануне ушел к себе. Бабка Агафья сидела в своей каморке, бормоча в полумраке. Татьяна, бледная как привидение, молча подмела горницу, будто стирая последние следы присутствия сына. Ее движения были механическими, бездушными.


Александр встал рано. Он сидел за столом, на котором лежали две вещи: его тяжелый, наточенный до бритвенной остроты тесак и осиновый кол. На поверхности кола были вырезаны странные, угловатые знаки, похожие на сплетение червей или корней, и натерты чем-то темным, пахнущим горькой полынью и медью. Рецепт Пелагеи-колдуньи. Или может ее страшное благословение на последний бой.


Александр изучал кол, проводя пальцами по резным знакам. Его лицо было непроницаемым, но в глазах горел холодный, нечеловеческий огонь. Не горел – тлел. Глубоко под пеплом горя и бессилия разгоралась ярость, направленная и целеустремленная. Колдунья дала знание. Где искать. Где прячется нежить, боящаяся солнца. Где его отец, ставший монстром, спит сном мертвых среди дня.


Он встал. Взял тесак, заткнул его за пояс. Взял кол – тяжелый, неудобный, пахнущий смертью для мертвых. Он не посмотрел на жену. Не сказал ни слова. Просто вышел. Шаги его по скрипучим половицам были твердыми, неспешными. Человек, идущий на работу, которую нельзя отложить.


***


Старая мельница была кораблем-призраком, севшим на мель посреди заросшего лопухом и крапивой берега. Колесо давно сгнило и обрушилось. Стены покосились, крыша прохудилась. Окна первого этажа были заколочены гнилыми досками наглухо – идеальное убежище для того, кто бежит от света.


Александр подошел к массивной, полуразрушенной двери. Не стал ломать. Нашел щель, просунул прихваченный из дома лом, рванул. Гнилое дерево поддалось с хрустом. Перед ним зияла черная пасть. Запах ударил в нос – прелой соломы, плесени, сырого камня и… сладковатого тлена. Того самого запаха, что витал в доме после визитов "деда".


Александр вошел. Луч фонарика — еще один «припас» - выхватил из мрака груды мусора, сломанные механизмы, густую паутину. И в дальнем углу, куда не проникал ни один лучик света даже через щели, за огромным каменным жерновом… что-то. Темную кучу тряпья? Или свернувшуюся фигуру?


Оно шевельнулось. Подняло голову. В луче фонаря блеснули два тусклых, мутных пятна – глаза. Невидящие? Нет. Узнающие. Полные немой, хищной злобы. Никифор. Он сидел, поджав колени, как огромный, больной паук в своем логове. Его кожа в этом свете казалась не серой, а зеленовато-мертвенной. На губах – темная, запекшаяся полоса. Кровь? Чья?


Александр не сказал ни слова. Слова были излишни. Он бросил фонарь на пол, чтобы свет бил вверх, освещая ноги и жернов, но не слепил его. Взял в правую руку тесак, в левую – тяжелый, резной осиновый кол. И пошел вперед.


Никифор встал. Не плавно, как раньше за столом, а резко, с каким-то кошачьим шипением, вырвавшимся из его горла. Это был нечеловеческий звук. Вызов. Предупреждение. Он бросился навстречу, не разбирая дороги, сшибая хлам. Его движения были быстрыми, яростными, но лишенными прежней нечеловеческой грации. Он был ранен? Ослаблен? Или просто ярость плоти взяла верх?


Схватка была короткой, жестокой и немой. Александр, движимый годами подавленной ярости, горем за сына и знанием, данным колдуньей, встретил отца не как сын, а как палач. Никифор рвался к нему, пытаясь вцепиться когтями, дотянуться до горла. Александр парировал тесаком – сталь звенела, отбивая костлявые пальцы. Один удар – глубокий порез на руке Никифора. Черная, густая жидкость брызнула на камень. Рев стал громче, безумнее.


Александр увидел момент. Никифор, ослепленный яростью, на миг открыл грудь. Александр рванул вперед, забыв о защите. Он вложил всю силу отчаяния и ненависти в удар левой рукой. Осиновый кол, направленный чуть левее центра груди, туда, где колдунья велела бить, вошел с глухим хрустом. Как в гнилое дерево. Но глубже. Глубже.


Никифор замер. Его мутные глаза расширились, в них мелькнуло нечто – удивление? Боль? Последняя искра того, что когда-то было человеком? Он посмотрел на торчащий из груди кол, на сына. Из его открытого рта хлынула не кровь, а черная, вонючая жижа. Он попытался шагнуть, рухнул на колени.


Александр не колебался. Он выхватил тесак. Лезвие блеснуло в свете упавшего фонаря. Один мощный, отчаянный удар. Со всего размаха. По шее.


Тишина.


Глухая, звенящая тишина накрыла заброшенную мельницу, заглушив даже шум реки за стенами. Александр стоял, тяжело дыша, над тем, что осталось. Тело Никифора лежало безголовым мешком у его ног. Голова откатилась к жернову, мутные глаза уставились в черноту потолка. Из шеи сочилась та же черная жижа. Из груди, где торчал кол, она пузырилась гуще. Запах стоял невыносимый.


Александр уронил тесак. Он смотрел на тело отца, на его голову. Ни облегчения. Ни торжества. Только пустота. Глубокая, всепоглощающая пустота. Он сделал то, что должен был. Но сына это не вернуло. Дом не стал светлее. Пустота осталась. Теперь навсегда. Он повернулся и вышел из мельницы, оставив кол торчать в груди мертвеца, а голову – лежать у камня. Пусть гниет здесь, в темноте, как и положено нежити. Солнце снаружи ударило в глаза, ослепив. Оно было слишком ярким для этого мира.


Глава 12.


Августовский день, тяжкий и пыльный, словно присыпал Глухово пеплом. Солнце, нещадное даже сквозь затянутое легкой дымкой небо, выжигало последние краски, оставляя мир выцветшим, безжизненным. Все ждали развития событий. Александр вернулся незаметно. Не со стороны реки и мельницы, а с огорода, будто просто вышел проверить забор.


Возвращение Александра было тихим, как скольжение тени. Игорь сидел на скамье у печи. Дверь скрипнула — не громко, а будто сдавленно застонав. Александр вошел, и в горницу вкатилась волна сырости, прели и чего-то тяжелого, сладковато-гнилостного. Запах смерти, незнакомый Игорю, но угадываемый инстинктом.


Внешность Александра была ужасающе обыденной. Ни кровавых брызг, ни рваных ран. Но все в нем кричало о случившемся. Плотная домотканая рубаха была темнее обычного — пропитана потом, речной сыростью, а может, и чем-то иным, впитавшимся в лен. Сапоги, обычно лишь пыльные, теперь были в черной, липкой грязи по голенища. Лицо... Лицо было маской из серой глины. Ни ярости, ни скорби, ни даже усталости. Пустота, выжженная дотла. Только в уголках глаз, припухших и красных, как от дыма, тлела последняя искра чего-то нечеловечески усталого. Его руки, мощные, привыкшие к топору и сохе, были чисты. Слишком чисты. Кожа на костяшках была побелевшей, натертой до красноты, будто он драил их щеткой из железной стружки.


Игорь замер. Донесшийся с мельницы шум — тот животный, металлический рев, оборвавшийся так внезапно — теперь обрел ужасающую конкретику. Он не просто понял. Он увидел это в каждом движении Александра, в каждом сантиметре его натянутой, как струна, спины. Увидел каменный жернов, черную жижу, пузырящуюся из шеи, и осиновый кол, торчавший из груди темного силуэта. Картина встала перед глазами без приглашения, ясная и отвратительная.


Александр не глянул на Игоря. Не кивнул. Он прошел через горницу тяжелыми, мерными шагами, словно отмеряя последние сажени до края пропасти. Подошел к кадке с водой у печи. На поверхности плавала деревянная плошка. Он взял ее, зачерпнул воду — звук плеснувшейся влаги гулко отдался в гнетущей тишине. Поставил кадку на лавку.


Процесс мытья рук был ритуалом, лишенным смысла, но исполненным с фанатичной тщательностью. Александр опустил руки в воду. Сначала просто стоял, глядя, как чистая вода начинает мутнеть у его запястий, вбирая невидимую скверну. Потом схватил кусок грубого серого мыла. Тер его о ладони, о тыльные стороны, о каждый палец, втирая пену под ногти, в бороздки кожи, меж пальцев. Движения были жесткими, методичными, как рубка дров. Мыло не пенилось, а крошилось, смешиваясь с грязью. Он снова опускал руки в воду, снова тер. Вода в кадке стала серо-бурой, с плавающими темными хлопьями. Он вылил ее, плеснув на земляной пол возле печи. Черные струйки мгновенно впитались. Зачерпнул свежей. Повторил. И еще раз. Кожа на руках стала багровой от трения, особенно на костяшках, где она уже была содрана. Но он тер, пока вода не осталась относительно чистой. Казалось, он пытался содрать с себя не грязь, а самый верхний слой кожи. Слой, который соприкасался с Ним.


Только тогда, вытирая руки о подол рубахи - белый лен стал серым - Александр поднял глаза. Его взгляд скользнул по Игорю, но был пустым, как высохший колодец. Но в нем читалось признание: «Ты знаешь. Ты слышал».


Когда он заговорил, низким, хриплым, словно пересыпанным пеплом голосом, то в нем не было в нем ни злобы, ни печали. Только окончательность. Говорил он не глядя на Игоря, будто обращаясь к стене или к призраку Пети, витавшему в углу.


— Завтра... — Он сделал паузу, словно слово далось с трудом. — ...на заре. Запрягу Бурого. Отвезу тебя. До большакá.


Игорь кивнул головой. «До большакá». До дороги, которая уведет его от этой проклятой деревни, от запаха смерти, от пустоты в глазах Александра, от могильного холмика Пети. От мельницы... Но это "завтра" звучало не как освобождение, а как отсрочка перед прыжком в неизвестность. Куда? Как?


Александр перевел взгляд прямо на Игоря. В тех выжженных глазах промелькнуло что-то — не сочувствие, а скорее усталое осознание общей участи, признание, что Игорь тоже стал частью этого кошмара, свидетелем того, что нельзя забыть.


— Сиди здесь... — Он мотнул головой в сторону горницы, где в полумраке застыла тень Татьяны. — когда стемнеет, за порог — ни ногой. Ночь... — Он не договорил, но Игорь понял. Ночь теперь принадлежала не людям. Даже после того, что Александр сделал у мельницы.


Александр отвернулся, он стоял неподвижно, как тот самый осиновый кол, вбитый в землю. Человек, выполнивший самую страшную работу своей жизни и не нашедший в этом ни капли покоя. Только пустоту и дорогу, которую завтра предстоит проехать. Дорогу, которая увезет последнего чужого из его дома.


Игорь кивнул, слова застряли комом в горле. "Спасибо" звучало бы кощунством. "Прости" — бессмысленно. Завтра. До большакá. Дорога домой, которого, кажется, больше не существовало ни для кого в этой деревне.


***


После обеда Игорь вышел на улицу покурить. Ему нужно было это прочувствовать, вдохнуть, чтобы потом, в городе, попытаться выдохнуть в статью. Но все, что он чувствовал, — это создававшее неуютность беспокойство и жгучую потребность покинуть эти места.

И тут он увидел ее.

Она вышла из-за ствола старой, полузасохшей березы около забора, будто тень, принявшая форму. Пелагея. Невысокая, сгорбленная, закутанная в темные, потертые ткани, от которых пахло сушеными травами, дымом и пылью. Ее лицо было похоже на сморщенное осеннее яблоко, но глаза… глаза были молодые, острые, пронзительные, как два черных буравчика. Они видели насквозь.

Она подошла к Сорокину бесшумно, ее валенки почти не оставляли следов на раскисшей земле. Игорь невольно отступил на шаг.

— Городской, — ее голос был скрипучим, как труха, но тихим и четким. Он не нарушал тишину, а вплетался в нее, становясь ее частью. — Собираешь свои пожитки?

Игорь только кивнул, не в силах вымолвить слово. Его язык будто онемел.

— Умно делаешь, — она кивнула в сторону леса. — Не твое это горе. Не твоя земля. Она чужая, злая. Она не для таких, как ты.

Ее взгляд скользнул с Игоря на дом Смирновых. В ее глазах не было ни жалости, ни печали. Был холодный, расчетливый интерес, как у старого хищника.

— Александр ко мне ходил. За правдой. Думает, словами, травами да шепотками этого… это… остановить можно, — она хрипло усмехнулась, и звук этот был похож на скрежет камня по камню. — Дурак. От слова не мрет ни живой, ни мертвый ходячий. Слово — не кол.

Она помолчала, ее взгляд стал тяжелым, пригвождающим.

— Он, дурак, думает о войне. О мести. А дело-то простое. Дело-то за малым осталось.

Она сделала шаг к Игорю ближе, и запах от нее ударил ему в нос — горький, первобытный, пугающий.

— Мальчишке-то тому… — она мотнула головой в сторону кладбища. — Все равно кол в сердце забить придется. Чтобы не встал. Чтобы не пошел по стопам деда своего, Никифора. Чтобы не пришел к матери в дом, скуля за дверью, как тот пес.

Игорь встрепенулся. Картина, которую она нарисовала, была до ужаса живой, осязаемой. Он видел это: бледное, землистое лицо Пети, его пустые глазницы у двери, тихое поскуливание…

— Он же… он ребенок… — выдохнул Сорокин, и голос его сорвался на шепот.

Ее глаза сузились.

— В земле нет детей. В земле есть мертвые. А ходячий мертвец — это скверна. Ее выжигают. Ее уничтожают. Иначе чума не кончится никогда. Перескакивает она с одного на другого, как искра по сухой соломе. Скажи им. Коли сами не догадаются. Или… — она посмотрела на журналиста с безжалостным любопытством, — оставайся еще. Помоги. Руки у тебя, поди, хоть и городские, но целые. Одному Александру с этой работой не справиться. Страх сожрет.


С этими словами она развернулась и поплелась прочь, растворяясь в мареве августовского дня так же бесшумно, как и появилась, оставив Игоря одного с леденящей душу правдой и запахом полыни на легком ветру.

Игорь уронил окурок на землю, и снова страх стал доставлять ему дискомфорт. Ему захотелось как можно скорее уехать из Глухово.


***


Вечер наступил, серый и душный. Александр заперся в горнице с бабкой Агафьей. Оттуда доносился монотонный, надтреснутый шепот старухи – не молитва, а что-то древнее, заклинательное, будто она пыталась запечатать стены от тени, уже навсегда поселившейся в доме. Иван не пришел проведать брата. Дом был осиротевшим.


Игорь сидел на кухонной лавке, глядя на закопченный чайник у остывшей печи. Татьяна вошла неслышно. Она казалась тенью – бледная, в темном платье, сливавшемся с сумерками. Ее глаза, огромные в исхудавшем лице, были сухими, но в них горел странный, кроткий огонек – не надежды, а скорее последней, тихой решимости.


Она подошла, села напротив. Между ними на столе лежала медная монета на грубом шнурке – тот самый оберег. В тусклом свете керосиновой лампы знаки на ней казались таинственными рунами.


— Возьми, — сказала Татьяна тихо. Голос ее был хрипловат от молчания, но удивительно тверд. Она не просила. Она повелевала. — С собой. Не снимай. Пусть будет при тебе.


Игорь посмотрел на монету, потом на нее. «Нам здесь ничего не поможет», — вспомнились ее слова утром. Жест был не о защите. Он был о памяти. О тяжелой, кровавой ноше, которую нельзя было оставить здесь, в этом проклятом месте. Она отдавала ему кусочек их горя, их страха, их безысходности. Чтобы он унес это с собой. Чтобы не забыл.


— Я… — начал Игорь, но Татьяна перебила его, коснувшись кончиком пальца монеты.


— Не говори. Просто возьми. Как… как знак. Что мы были. Что все это… было не сон. — Она глубоко вздохнула, грудь поднялась под темной тканью. — Ты видел. Ты знаешь. Унеси это знание с собой. В твой мир. Может… — она запнулась, искажая слово, — …может, там оно хоть кому-то откроет глаза. Или просто… будет напоминать. Что есть места, где земля дышит смертью, а мертвые ходят без спросу.


Она подняла монету за шнурок, протянула ему. Глаза ее неумолимо держали его взгляд. В них была не мольба, а требование. Которое следовало выполнить.


Игорь взял. Холодный металл лег в ладонь, шнурок грубо коснулся кожи. Монета была легкой, но в тот момент казалась невероятно тяжелой. Грузом правды, которую он теперь был обязан нести.


— Буду носить, — выдохнул он. Слова были ничтожны перед величием ее жеста, но других не было. Он накинул шнурок на шею. Монета упала за воротник рубашки, прижалась к груди холодным пятном. Оберег. Проклятие. Память.


Татьяна слабо кивнула. Казалось, камень свалился с ее плеч. Она встала, постояла мгновение, глядя куда-то мимо Игоря, в темный угол кухни, где когда-то, наверное, играл Петя. Потом, не сказав больше ни слова, вышла. Ее шаги растворились в тишине дома.


Игорь остался один. Он сжал в ладони монету сквозь ткань рубашки. Холодок металла смешивался с теплом кожи. За окном сгущались настоящие сумерки. Лес за огородом превращался в сплошную черную массу, бездонную и молчаливую. Но теперь это молчание было иным. Оно было нагруженным. Знанием. О пустой могиле. О мертвеце за столом. О мальчике, уведенном в ночь. Об отце, ушедшем с осиновым колом.


Он встал, подошел к окну. В стекле отражалось его бледное небритое лицо, а за ним – чернота. Он почувствовал, что что-то отпускает его, как паук отпускает ненужную соринку из паутины. Но монета на груди вдруг показалась живой. Она была печатью. Печатью Глухово. Памятью о месте, где живые – лишь временные гости на пиру у мертвых. Игорь отвернулся от окна. До рассвета оставалась долгая, тревожная ночь. Последняя ночь в доме, где даже тишина кричала о невозможном.


Глава 13.


Рассвет очередного дня застал деревню в холодной, прозрачной дымке. Воздух пах сырой землей и прелой листвой, но уже без той сладковатой ноты тлена – будто земля, насытившись, на время сомкнула уста. Александр запряг ту же самую лошадь в ту же самую скрипучую телегу. Ни слова не было сказано о вчерашнем дне, о мельнице, о пустоте, которая теперь была втрое больше. Татьяна стояла на крыльце, завернутая в темный платок, лицо – бледное, одутловатое. Она не махала на прощанье. Просто смотрела, как Игорь, с рюкзаком за плечами, садится на жесткие доски телеги рядом с Александром. Бабка Агафья не вышла. Дом остался за их спинами – темный, немой, как надгробие.


Дорога до большака заняла несколько часов. Молчание между ними было плотным, физически ощутимым. Александр сидел сгорбившись, вожжи в его натруженных руках казались инородным предметом. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль, за горизонт тумана, где ничего не было. Только пустота. Игорь чувствовал холодок медной монеты под рубашкой, прижимал к ней ладонь. Каждый скрип колес, каждый всплеск грязи, каждый крик одинокой вороны врывался в тишину, подчеркивая ее. Лес по краям дороги казался теперь не угрожающей стеной, а просто лесом – мокрым, августовским, бездонным. Но Игорь знал, что скрывается в его глубинах. Знание это теперь жило в нем, холодным камнем на груди.


"Буханка", потрепанный микроавтобус цвета грязи, действительно ждал у покосившегося столба с едва читаемой надписью "Ост. Глухово". Александр лишь кивнул в сторону открытой двери. Ни "счастливого пути", ни "не поминай лихом". Просто молчаливый жест: «уходи». Игорь спрыгнул с телеги, почувствовав, как дрогнула земля под ногами. Он оглянулся. Александр уже разворачивал лошадь, спиной к нему и к автобусу. Уезжал обратно. В пустоту. Навстречу своей судьбе.


Дорога в город была мучением другого рода. Тряска, запах дешевого табака и немытых тел, болтовня водителя о ценах на солярку, назойливая музыка из колонок. Игорь прижался лбом к холодному стеклу, глядя на мелькающие за окном поля, перелески, редкие деревеньки. Казалось, весь мир за стеклом – плоская декорация после объемного ужаса Глухово. Монета на груди была единственным реальным напоминанием. Он то закрывал глаза, видя мертвенно-серое лицо за столом, слыша скребущий звук по двери, чувствуя тяжесть взгляда из темноты, то вновь вглядывался в банальный пейзаж, пытаясь убедить себя: это и есть настоящая жизнь.


***


Город встретил его грохотом, светом рекламы и запахом выхлопных газов. Квартира показалась чужой, слишком яркой, слишком тихой без шорохов и скрипов старого дома. Он принял долгий душ, смывая с себя пыль глухих дорог и незримую липкую пелену Глухово. Вода была горячей, реальной. Он смотрел на струи, пытаясь смыть и воспоминания. Не вышло. Они въелись глубже грязи. Он надел чистую рубашку. Монета, спрятанная под тканью, легла знакомым холодком на кожу.


***


Пыль глухих дорог все еще въелась в поры, а гул города после мертвой тишины Глухово бил по вискам, как молот. Игорь Сорокин стоял перед знакомой дверью Института этнологии, сжимая в кармане холодную медную монету – единственный вещественный след из того мира, где время текло иначе, а мертвецы требовали своего. Он не явился сразу в редакцию под гнев Анатолия Петровича. Ему нужен был якорь. Разум. Человек, который вложит безумие в строгие научные рамки. Профессор Алексей Кириллович Морозов.


Толкнув тяжелую дверь, Игорь вновь окунулся в царство упорядоченного хаоса. Запахи встретили его первыми: вечный дуэт старой бумаги и крепкого чая, с легкой, но стойкой нотой деревянного дыма от профессорской трубки. Воздух был прохладным, спокойным, таким знакомым и таким невероятно далеким от спертой, пропитанной страхом дома Смирновых. Книги по-прежнему стояли ровными рядами на стеллажах, но на столе появились новые аккуратные папки, помеченные бумажками: "Колдовские процессы. Новгородская обл. (перепроверка)", "Поминальные плачи. Современные вариации". В углу, на тяжелой чугунной пепельнице, дымилась трубка с вишневым чубуком – признак недавнего присутствия хозяина.


Сам Алексей Кириллович, в своем неизменном твидовом пиджаке с кожаными заплатками на локтях, возился у высокого шкафа, выдвигая картотечный ящик. Его седая бородка была безупречно подстрижена, очки в тонкой металлической оправе сползли на кончик носа. Услышав шаги, он обернулся. Живые, насмешливые глаза мгновенно оценили гостя: темные круги под глазами, неестественная бледность, заменившая морской загар, застывшая напряженность в плечах, следы грязи на кроссовках, которую не потрудился смыть Игорь.


– Сорокин?! – Голос профессора, обычно звонкий, сейчас звучал приглушенно от удивления. Он прикрыл ящик картотеки с легким стуком. – Ба, какими ветрами? Или медведи в вашем «медвежьем углу» все же оказались не фольклорными? Выглядите... – Он сделал паузу, подбирая точное слово, его взгляд скользнул по фигуре Игоря. – Выглядите так, будто видели самого лешего. И не в лучшем его расположении духа. Присаживайтесь, присаживайтесь! Рассказывайте. Чай будете?


Игорь молча опустился в жесткое кресло напротив стола, отодвинув папку с надписью "Северо-запад. Колдуны. (сомнит.)". Его горло пересохло. Гул города за окном казался фальшивым фоном. Запах ладана и тления из дома Смирновых ощущался им острее, чем запах бумаги и табака здесь.


– Алексей Кириллович, – начал он, хриплым от усталости и невысказанных эмоций голосом. – Вы были правы. И не правы. Одновременно. – Он вытащил руку из кармана, разжал ладонь. На потертой поверхности стола лежала небольшая серебряная монета, тусклая, с почти стершимся изображением какого-то святого. – Это... из Глухово.


Профессор налил чай в две массивные фаянсовые кружки из термоса, поставил одну перед Игорем, другую перед собой. Его движения были неторопливыми, точными. Он внимательно посмотрел на монету, но не взял ее.


– Интересная штучка. Находка? – спросил он, присаживаясь. Его взгляд был острым, аналитическим, лишенным тени того панического страха, что Игорь видел в глазах Смирновых. – Начинайте с начала, Игорь. По порядку. Что вы там нашли, кроме этой монеты и, судя по виду, изрядной порции адреналина?


Игорь начал говорить. Сначала сбивчиво, потом поток слов становился быстрее, горячее. Он описывал гнетущую тишину деревни, панический крест Николая-возчика при имени «Никифор», странный ужин с его каменным молчанием, взрыв животного страха при невинном вопросе Пети, рассыпанную соль на пороге, тяжелые шаги под окном ночью, пустую могилу Никифора, мертвеца за ужином – серого, с пустыми глазницами, но двигавшегося, увод Пети под полной луной, непонятный холод и чувство присутствия в развалинах, рев ниоткуда, и наконец – две недели, провалившиеся в небытие по городскому календарю. Он говорил о тяжести взгляда из темноты, о страхе, который был не суеверием, а физическим ощущением, как холодный нож между лопаток. Голос его то срывался на шепот, то становился громким, почти истеричным. Он должен был убедить.


Алексей Кириллович слушал. Внимательно, не перебивая. Его лицо было непроницаемой маской ученого. Только легкое подрагивание седой брови или едва заметное постукивание указательным пальцем по ручке кресла выдавало интенсивную работу мысли. Он записывал что-то мелким почерком на листке, лежащем рядом, ставил вопросительные знаки, подчеркивал. Когда Игорь замолчал, выдохнув, как после долгого марафона, профессор отпил чаю. В кабинете повисло напряженное молчание, нарушаемое лишь тихим потрескиванием догоравшей в трубке травы и отдаленным гулом московского трафика.


– Гм, – наконец произнес Морозов. Его голос был спокоен, почти сух. – Колоритно. Очень колоритно, Игорь. Вы мастерски передали атмосферу коллективного психоза. Это бесценный материал для изучения механизмов бытования фольклорных нарративов в условиях стресса и горя. – Он отложил ручку, сложил руки на столе. – Ваше наблюдение за ритуализацией поведения, за табуированием имени, за соляным барьером – превосходны. Это классические проявления атавистического страха перед мертвецом, усиленного изоляцией и трагическими обстоятельствами смерти главы семьи. Вы стали свидетелем и, в какой-то мере, участником уникального этнографического катарсиса.


Игорь почувствовал, как по спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с прохладой кабинета. Ученый не видел, не слышал главного.


– Алексей Кириллович... Он... Оно... было реальным. Я видел его! Я чувствовал этот холод! Петю увели... Время... Две недели! – Его голос снова сорвался.


Профессор поднял руку, мягко, но властно останавливая поток.


– Понимаю, что пережитое кажется вам предельно реальным. Травматический опыт обладает свойством гиперреалистичности. Рассмотрим ваши ключевые пункты с научной точки зрения. – Он взял свои записи. – Во-первых, «оживший мертвец». Патологический страх, коллективная истерия, возможно, спровоцированная вашим присутствием как чужеродного элемента, могли породить массовые галлюцинации. Особенно в условиях хронического недосыпа из-за тяжелой повседневной работы, стресса и специфического микроклимата избы с запахами ладана и тлена. Вы сами описываете свое состояние как предельно напряженное. Контаминация нарративов – легенда о судье Прокофьеве наложилась на свежую смерть Никифора – создала идеальную почву. Во-вторых, «потеря времени». Классический симптом тяжелого стресса и дезориентации в замкнутой, враждебной среде. Дни сливаются. Вы просто не фиксировали время, погруженные в атмосферу ожидания. В-третьих, «увод мальчика». Самый тревожный момент. Но... – Морозов посмотрел на Игоря поверх очков, его взгляд стал жестче. – У вас нет доказательств, что его увели. Он мог уйти сам, испуганный, дезориентированный. Или... могли быть иные, вполне земные причины его исчезновения, о которых семья, возможно, умалчивает. Ваше «чувство» и «холод» – это соматические реакции на страх, не более. В-четвертых, монета. Подарок? Амулет? Александр Победоносец изображен на ней, я так думаю. Но я еще проконсультируюсь у коллег.


Он откинулся на спинку кресла, взял потухшую трубку, постучал ею о пепельницу. Звук был сухим, окончательным.


– Ваш рассказ, Игорь, – это не доказательство паранормального. Это уникальная фиксация того, как глубоко укоренившийся миф, подпитанный горем и изоляцией, может полностью подчинить себе сознание целой семьи и даже наблюдателя со стороны. Как он материализует страх в физические ощущения и зрительные образы. Как он искажает восприятие времени. Это феноменально! С научной точки зрения. Ваш очерк должен быть именно об этом. О силе традиционного сознания, о живучести архаичных страхов в двадцать первом веке. Не о привидениях. – Он улыбнулся своей сухой, учёной улыбкой. – Хотя, признаю, «мертвец за ужином» – это сильный образ. Отличная метафора для всепоглощающего горя и страха, пожирающего живых.


Игорь сидел, сжимая холодную кружку в руках. Разумные, железобетонные аргументы профессора обрушивались на него, как волна, смывая хрупкую уверенность в реальности пережитого кошмара. Скепсис Морозова был непробиваемым, как стена его книжных стеллажей. Ученый видел только паттерны, классификации, психологические механизмы. Он не видел пустых глазниц в темноте. Не слышал скребущего звука по двери. Не чувствовал ледяного дыхания вечности за столом.


Морозов допил чай.


– Опишите все как следует. Детали важны. – Он встал, явно считая разговор исчерпанным. – Материал ваш – золото. Чистое золото для этнографа. Оформляйте. Пишите о страхе. О его силе. О его способности творить миры. Но пишите как ученый, а не как герой мистического романа. – Он протянул Игорю монету. – И берегите «амулет». Отличный экспонат для будущей статьи о материализации фольклорных образов в сознании.


Игорь взял монету. Серебро было теплым от его ладони. Он вышел из кабинета в гулкий коридор института. Рациональные слова профессора висели в воздухе, логичные и неопровержимые. Но монета напоминала о покойнике, о пустой могиле, о двух неделях, канувших в бездну. И о простой, страшной мысли: «А что если скепсис – это всего лишь удобная стена, за которой прячется мир, не желающий знать о настоящей тьме?»


***


Редакция журнала "Российская глубинка" гудела, как потревоженный улей. Звенели телефоны, стучали клавиатуры, смеялись голоса. Игорь замер в дверях, стараясь привыкнуть к яркому свету и какофонии звуков. Его стол стоял нетронутым, заваленный ксерокопиями, газетами и бумагами.


– Игорь?! Батюшки светы! – Голос Ольги, корректора, дрогнул от искреннего удивления. Она отодвинула очки на лоб. – Ты живой? Мы уж думали, тебя медведи в той глухомани съели!


К нему повернулись другие лица. Сергей, фотограф, с нарочито-равнодушным видом прикуривал у окна, но в глазах читалось любопытство. Лена, стажерка, замерла с папкой в руках, широко раскрыв глаза. И тут из кабинета главного редактора, как разъяренный шмель, вылетел Анатолий Петрович.


– Сорокин?! – Его басок, обычно громкий, сейчас взвизгнул до фальцета. Лицо, обычно красное, побагровело. Он подлетел к Игорю, тыча пальцем в воздух. – Две недели! Две недели, Игорь Вадимович! Телефон мертвый! Ни слуху, ни духу! Я тебе пять дней дал! Пять! На материал о грибах-ягодах и бабках с их побасенками! А ты что? В пеший поход по тайге отправился? Или местную колдунью соблазнять вздумал?! Отчитывайся немедленно! Где материал?!


Игорь стоял, оглушенный. Две недели? Не может быть. Он заехал в Глухово в пятницу... Пять дней там... Появление Никифора было... Он мысленно перебирал дни, события. Поход по развалинам... Раскопки могилы... Ужин мертвеца... Увод Пети... Александр на мельнице... Отъезд... Каждый день в Глухово тянулся как вечность, но... две недели? Это невозможно. В голову, как ледяная игла, вонзилась мысль: «хроноворонка». Как в тех мистических историях, где время в проклятых местах течет иначе. Где день может длиться неделю, а неделя – миг. Он видел невозможное. Почему бы времени не искривиться там, где ходят мертвецы?


– Я... – начал он, но голос сорвался. Он видел лица коллег: Ольги – с беспокойством и вопросом, Сергея – с нарастающим скепсисом типа "Загулял парень, вот и врет теперь", Лены – с чистым любопытством. Видел багровеющее лицо Анатолия Петровича, для которого "хроноворонка" была бы лишь подтверждением некомпетентности и блажи. Здравый смысл, тот самый, что так трещал по швам в Глухово, но все же держался, резко и властно наложил вето на мистические объяснения. Нет. Он просто потерял счет дням. В стрессе, в страхе, в этой выматывающей атмосфере постоянного ожидания опасности. Дни слились в один бесконечный, кошмарный сон наяву. Он просто не звонил, не отчитывался, закопался в чужой беде как крот.


– Простите, Анатолий Петрович, – голос Игоря звучал чужим, плоским. Он ощутил холод монеты сквозь ткань, задумался. – Связь там... никакая. Совсем. А я... задержался. Материал собирал. Увлекся. – Ложь резала горло своей банальностью и несоответствием тому, что он пережил. – Сейчас все оперативно оформлю. Детали... уникальные.


Анатолий Петрович фыркнул, явно не веря, но несколько успокоенный формальным признанием вины и обещанием материала.

– Увлекся... – проворчал он. – Ладно. Чтоб к концу дня на моем столе был хотя бы черновик! И чтоб без твоих потерь во времени! Понял? Две недели! – Он еще раз ткнул пальцем в воздух для убедительности и скрылся в своем кабинете, хлопнув дверью.


Коллеги постепенно вернулись к своим делам, бросая на Игоря украдкой взгляды. Ольга шепнула: - Ты бледный, Игорь. Как поганка. Иди лучше чаю выпей. - Сергей хмыкнул: - Видать, бабки там тебя не только историями потчевали, Сорокин. - Лена робко улыбнулась.


Игорь подошел к своему столу. Привычная стопка бумаг, чашка с давно высохшими кофейными разводами, экран монитора. Он сел. Шум редакции – звонки, разговоры, стук клавиатур – обрушился на него стеной. Такой знакомый, такой обыденный. Он провел рукой по клавиатуре. Курсор мигал на чистом листе в текстовом редакторе. Заголовок: "Деревня Глухово: на перекрестке времен и суеверий" казался теперь не просто плоским, а абсурдным. Как описать соляные барьеры на пороге и немой ужас в глазах членов семьи? Как рассказать о мертвеце, сидевшем за ужином, или о мальчике, уведенном в ночь? Как объяснить пустую могилу и две недели, провалившиеся в небытие?


Он положил руки на стол, сосредоточился. Мысли о "хроноворонке" отступили, оставив после себя лишь непрятное осознание пропасти. Пропасти между этим шумным, ярким миром с его дедлайнами и чаепитиями, и той серой, дышавшей смертью воронкой, из которой он только что выбрался. Он был здесь, физически. Но определенная часть его и застряла там. В Глухово. У осинового кола. У развалин, за которыми смотрели невидимые глаза. Под полной луной, когда уводили Петю. Она там будет. А здесь, под гул офисной жизни, его память постепенно выветривалась из мира, где время текло иначе, а мертвые требовали своего.


Глава 14.


Работа превратилась в тягомотину. Шум редакции – телефонные трели, гул голосов, нервный стук клавиатур коллег – не заполнял пустоту, а лишь подчеркивал ее. Игорь сидел за своим столом, уставившись в экран. Курсор мигал на чистом листе, издеваясь. "Деревня Глухово: на перекрестке времен и суеверий". Каждая буква заголовка казалась теперь насмешкой. Как описать это? Как втиснуть леденящий взгляд из ниоткуда, скрежет когтей по двери, мертвенно-серое лицо за ужином и тихий уход ребенка в ночь в сухие строчки репортажа? Как говорить о соляном барьере, не упоминая того, от кого они защищали? Его пальцы замерли над клавиатурой. Мысли путались, натыкаясь на стену невозможного. Вместо текста перед глазами вставали тени: Татьяна с ее пустым взглядом у окна, Александр с осиновым колом, Петя в белой рубашонке под елью.


Холодок серебряной монеты под рубашкой был, по сути, единственной реальной точкой в этом калейдоскопе абсурда. Он сжал ее через ткань, пытаясь найти опору. «Надо позвонить Ларисе». Мысль пронзила сознание, как глоток чистого воздуха. Лариска. Его якорь. Его нормальный мир. Свадьба через месяц. Ее голос, ее смех – все, что могло вытащить его из трясины размышлений.


***


Он, выйдя в коридор, быстро набрал номер, отвернувшись к окну, за которым кипела обычная городская жизнь. Гудки. Один. Два. Три. Сердце колотилось где-то в горле. «Подними трубку. Пожалуйста».


– Алло? – Голос Ларисы. Резкий. Отстраненный.


– Лариса! Это я, Игорь! – выпалил он, слишком громко, слишком поспешно. – Я… я в редакции. Вернулся.


Пауза. Гулкая. Напряженная.


– Вернулся? – Ее тон был ледяным. – Через две недели молчания? Без единого звонка? Без смс? Я звонила тебе сто раз, Игорь! В трубке – «абонент вне зоны». В редакции понятия не имели! Я думала… я не знала, что думать! Что с тобой случилось?!


– Лариса, слушай, там… там связь… – начал он, отчаянно пытаясь найти слова, которые не звучали бы как бред сумасшедшего. – Это место… Глухово… там все не так… Я… я не мог…


– Не мог позвонить? – Голос ее сорвался на визг. – Две недели, Игорь! Две недели! У нас столько дел! Платье, зал, приглашения! А ты пропал как в воду канул! И теперь «там все не так»? Что не так, Игорь?! В каких кустах ты пропадал? Или с какой местной барышней?


Ее слова били, как молотом. Обличительные. Злые. Совершенно несправедливые и в то же время такие… нормальные. Они были из того мира, где главной проблемой было вовремя выбрать торт. Мира, в который он физически вернулся, но часть души застряла в Глухово. Он не мог объяснить. Ни слова. Ни одного правдивого слова она бы не поняла. Они звучали бы как оправдание пьяного гуляки или законченного мистификатора.


– Лариса, я… – он сглотнул ком в горле. – Это сложно объяснить. Я… я скоро закончу тут и приеду. Объясню все. Лицом к лицу.


– Не утруждайся, – ее голос стал тихим, опасным. Потом – металлическим. – Я передумала. Насчет всего. Разбирайся со своими «сложностями» и своей «работой». Мне это не нужно. И… не звони больше.


Ту-ту-ту-ту…


Глухие гудки оборвались. Игорь стоял, прижав телефон к уху, оглушенный. Гул редакции вернулся, но теперь он звучал как издевательский шум. Он вернулся в кабинет. На столе лежал блокнот с бессмысленными записями о «промыслах» и «старинных обрядах». Рядом – карта памяти фотоаппарата. Фото! Последняя надежда. Хотя бы визуальные свидетельства. Хотя бы пейзажи, лица… что-то реальное, что можно показать Анатолию Петровичу. Что можно увидеть самому, чтобы убедиться: это было. Это не сон.


Он судорожно вставил карту в кардридер, подключил к компьютеру. Файлы загружались мучительно долго. Первое фото: поляна у ручья. Следы. Но на экране – лишь размытое пятно грязи и света. Ничего неразличимого. Второе: изба Смирновых. Кадр засвечен до белизны, лишь темные контуры окон. Третье: старая церковь. Тень, падающая на руины, превратилась в черную бездну, поглотившую детали. Четвертое: Александр у забора. Лицо – размазанное световым пятном, как будто стертое. Пятое, шестое, седьмое… То же самое. Размытость. Пересвет. Неуловимая тень, портящая кадр. Качество было откровенно ужасным, будто он снимал сквозь грязное стекло во время землетрясения. Ни одного четкого, информативного кадра. Ни одного лица. Ни одного доказательства. Глухово словно наложило на снимки свою печать небытия, стерло себя из визуальной памяти. Остались лишь жалкие, бессмысленные осколки.


Игорь зарыл лицо в ладони. Это был полный провал. Деревня не отпускала. Она вытолкнула его, но оставила метку и забрала все доказательства.


– Сорокин! – Голос Анатолия Петровича, как удар кнута. Редактор стоял над ним, побагровевший, тыча пальцем в экран. – Это что?! Это твой «уникальный материал»?! Это?! – Он ткнул в засвеченный снимок избы. – Пятна! Разводы! Ни черта не видно! Где лица? Где интервью? Где хоть что-то осмысленное?! Две недели ты там шатался, чтоб привезти это?! И где твой текст? На столе у меня пусто!


Игорь поднял голову. Он видел багровое лицо шефа, его размахивающие руки. Видел украдкой брошенные взгляды коллег. Слышал гул офиса. Чувствовал холодок монеты на груди и жгучую пустоту в месте, где еще совсем недавно билось сердце, полное планов на свадьбу.


Он был обескуражен. Не просто расстроен или подавлен. Он был опустошен. Вывернут наизнанку. Отрезан от прошлого - Лариса повесила трубку - и беспомощен в настоящем, когда фото оказалось мусором, а текст никак не рождался. Глухово не просто случилось с ним. Оно не желало отдавать свои тайны. Он открыл рот, чтобы что-то сказать Анатолию Петровичу, но издал лишь бессмысленный хрип. Слова, как и фото, оказались засвеченными донельзя. Осталась только немота.


***


Надо было все-таки написать материал. Пальцы Игоря замерли над клавиатурой. Он попытался начать с безопасного, с этнографии. «Местные жители сохранили уникальные обряды, уходящие корнями в глубь веков...» — написал он и тут же с яростью стер. Это была ложь. Это было предательство. Предательство по отношению к Татьяне с ее пустым взглядом, к Александру с его каменным отчаянием, к маленькому Пете в его белой рубашке под разлапистой елью.


Он взглянул на засвеченные фотографии на экране. Размытые пятна вместо избы. Световые блики, съевшие лица. Тени, превратившиеся в бездонные черные провалы. Глухово словно наложило на снимки свое проклятие, свою печать небытия, стерев само себя с цифровой пленки. Не осталось ни одного доказательства. Только его память, которая стала его мучением.


Из наушников, вставленных в уши в тщетной попытке отгородиться от гвалта, доносилась тихая, умиротворяющая музыка. Но и она не помогала. Мелодия расползалась, тонула в навязчивом гуле редакции, и сквозь нее пробивались другие звуки — воображаемые, но от того не менее реальные: шорох сухой травы под окном, скрип половиц в пустом доме, глухой, влажный звук земли, падающей комьями на сосновую крышку гроба...


Он сжал виски пальцами, пытаясь собрать мысли воедино. «Колоритный фольклор», — настойчиво шептал здравый смысл, голос Анатолия Петровича. «Трогательная привязанность к старине». Но из-под этого налета цивилизации проступало иное, настоящее: соль, насыпанная белой линией у порога не для «колорита», а как последний барьер между жизнью и чем-то невыразимо древним и хищным. Молитвы бабки Агафьи, в которых не было смирения, а лишь леденящий, животный ужас. И пустая могила, черным ртом зияющая в сырой земле.


Он снова положил пальцы на клавиши, пытаясь выжать из себя хоть что-то. Только написал «...трагически погибший ребенок стал причиной...» — снова стер. У него заболела голова. Он видел не «трагически погибшего ребенка», а маленького Петю, бледного, с аккуратными темными дырочками на шее, лежавшего на мху в своей грязной ночной рубашке. Видел его пустую могилу. И видел Георгия, зло и растерянно смотревшего в эту пустоту.


Рядом звонко смеялась Лена, стажерка, обсуждая с коллегой планы на выходные. Сергей, фотограф, громко спорил с кем-то по телефону о фокусе объектива. Мир вокруг жил своей простой, понятной жизнью. А он сидел в эпицентре этого мира, зараженный немой, невыразимой чумой, привезенной из серой глухомани. Пропасть между ним и всеми остальными была шириной в целую вселенную.


Он закрыл глаза, и в темноте век снова всплыли образы: Татьяна, на автомате выполнявшая будничную домашнюю работу; Александр с осиновым колом в руке, идущий на свою охоту; бабка Агафья, шептавшая что-то бессмысленное.


С глухим стуком откинувшись на спинку стула, Игорь уставился в ослепительную белизну экрана. Курсор продолжал насмешливо мигать. Статьи все еще не было. Была лишь тошнотворная ложь, которую он был вынужден сочинять, чтобы остаться в этом нормальном, неверящем мире. И было знание. И это знание, запечатанное в нем, как в гробу, не имело выхода. Оно оставалось внутри — немым криком, запертым в клетку из костей и плоти.

Загрузка...