Из автоцикла Прогулки с Пеликанами



«Валькирии полетели», – прошептал Лукьян Тимофеевич и закашлялся. Он был совсем плох.

Истекшей ночью видел Лукьян Тимофеевич сон – престранный для него, в нынешнем его положении, сон. Привиделся ему рай, и в раю заблудился и плакал мальчик, оборвыш, из тех, что во множестве можно встретить, проезжая в дневные часы Сенною площадью (а Сенною площадью Лукьян Тимофеевич езживал частенько). У мальчика имелось имя – Васятка: Лукьян Тимофеевич услыхал это имя чужим чьим-то голосом произнесённое, долетевшее со стороны, издалека, но вот что странно: в ту же самую минуту узналась и фамилия мальчика – Розанов, а вот отчего и ради какой такой надобности явилось этакое ещё знание, Лукьян Тимофеевич осилить не мог и терялся на сей счёт в догадках. Ну, не знал Лукьян Тимофеевич никакого Васятку Розанова – не знал, но сон он видел, и от сна некуда было деться: сну имелась причина, причину составляли валькирии, валькирии вышли из морфейных темнот, круг оказался замкнут. В валькирий Лукьян Тимофеевич уверовал сразу как они появились, и ведь до того мгновенно всё произошло, что трудно было сказать: а что ж было раньше – залёт валькирий в личное пространство Лукьяна Тимофеевича, или вера его в то, что этакие-то существа не только могут как бы сами собою летать, а и вообще существуют на свете?

Лукьян Тимофеевич разглядывал валькирий вместе и порознь, вблизи и отстранясь, не без слюнки в уголках рта отмечал в них живость и упругость телодвижений, мясистую округлость нижних конечностей и ягодиц, лиловые вспорхи широких перистых крыльев; ручки – хваткие, ловкие ручки, бело-розовые репки плотных их грудок особенно радовали Лукьяна Тимофеевича. «Ишь ты, – шептал Лукьян Тимофеевич, – цыпы с табачком, ядрёные!..» Валькирии слышали, понимали и принимали восхищение Лукьяна Тимофеевича, роились вокруг него, кокетливо подмигивали ему, похохотывали, перешоптывались друг с дружкою, крутили подолами коротеньких юбочек, задорно помахивали золотыми сабельками, притоптывали на воздухе ножками в серебре, и, надо сказать, нисколько не смущены были так уж явно проявленным интересом старичка к их крохотным прелестям; и то, правду сказать: росточку в самой крупной из их числа было много что пяток вершков.

Тут я сразу должен сознаться, что валькирии, конечно, явление совершенно не русское, пришлое, залётное в наших представлениях о мистической стороне мира, и тем уже всякому Лукьяну Тимофеевичу чуждое, не натуральное, начитанное. Да что: ни один, почитай, из наших Лукьянов Тимофеевичей живьём никогда валькирий не видывал, а значит ни опознать явления, ни, тем более, уверовать в него не мог. Так-то оно так, конечно, да дело ведь в том, что наш Лукьян Тимофеевич Лукьяном Тимофеевичем никогда-то и не был. Не был он и русским человеком, как можно было подумать, узнав его имя и отчество. Именно! – эти имя и отчество не были настоящими для настоящего Лукьяна Тимофеевича; ненастоящесть их подтверждалась в его мутящемся сознании (напомню – Лукьян Тимофеевич был совсем плох) тем прежде всего, что он никак не мог присоединить к имени и отчеству хоть какой-нибудь из русских, пускай вовсе плохонькой и неблагозвучной фамилии; а без фамилии что это за имя и отчество и что за русский человек? Татарин злой, коварный башкирец, лукавый грек с прижимистым британцем, и те честнее.
Настоящая фамилия Лукьяна Тимофеевича, как снилось ему, была немецкая: Лилия-Анкер. Странная, конечно, и не только на русский слух, фамилия, но, во-первых, другой фамилии Лукьяну Тимофеевичу не приснилось; во-вторых – она рифмовалась в сознании Лукьяна Тимофеевича с «валькириями», рифмовалась пускай чудно, но рифмовалась-таки; в-третьих – с фамилией Лилия-Анкер человек не имел права называться русскими именем и отчеством.
Последнее обстоятельство сильно смутило Лукьяна Тимофеевича: если он не Лукьян Тимофеевич, то кто же тогда? Лукьян Тимофеевич сонно отмахнулся от валькирий и стал приглядываться к мальчику-оборвышу, который странно заблудился в раю: что-то изнутри сна подталкивало старика к мальчику, что-то еле слышно нашоптывало о нём, но что, – это Лукьяну Тимофеевичу и хотелось узнать.

А оборвыш тем временем брёл наугад и плакал, и грозился в изсонные райские небеса, что, вот, дескать, вырастет и завалит Бога по самую маковку опавшими листьями, раскрашенными по-египетски мертвецами, в золоте и багрянце и драгоценной лазури, чтобы Бог из этой его листвяной кучи-кутерьмы сто лет не мог выбраться, а сто лет – это, почитай, цельная вечность, а цельная вечность – это вам не селёдкина харя, одинаковая и в зиму, и в лето, и готовая всегда протухнуть, чтобы из неё полезли черви с лилейными метками во лбу и ржавыми анкерами на охвостьях. И много чем ещё грозился несмышлёный мальчишка не видному из него Богу, никогда никого не победившему, разве что в поддавки.

И Лукьян Тимофеевич, то есть прошлый Лукьян Тимофеевич, а ныне вовсе невесть кто и что, всё стремился догнать шлёпающего подножной райской грязью мальчишку, ухватить за край облекшей того насмерть ветоши, и допросить, грозя голосом и хмурой бровью, – Васятка, а Васятка, кому, открой, хозяин сдаст пустую мою квартиру, когда я умру, и будет ли он веровать в мою бесквартирную смерть, али у него по-прежнему ноги ума будут по глупой грязи биторыбицами скользить, а рыхлый живот истрясётся на смехе голого безверия?
Но мальчишка вовсе не собирался быть уловленным, вовсе не видел силящегося догнать его предсмертного старика, а всё грозил из прежнего, то вдруг начинал запевать – ором, с подвизгами:
- Адмиралтейская игла-а! Ад-ми-рал-тей-ска-я-я-а звез-да-а…

Лукьян Тимофеевич ора мальчишкиного пугался пуще своей разлицовки, и вдруг упёрся в одну вопросительность – тугую, точно перележалая конфета-тянучка из прогорклого детства:
- А жизнь, она как – настоящая, братец ты мой, родненький, настоящая ли сама собою – жизнь, али игра в поддавки – с Богом, людьми, «обстоятельствами», и тем уже всего-навсего хлам, вроде нашей литературы, которая то же предание, настолько святое, что при нём себя и крестным знаменем обложат, и поклон отобьют, а жить ею и за страх не станут, потому живым жить в ней давно уже нечем, разве самоласкаться нежитними любовями и сладкой чепухнёй, до чортиков и валькирий, каких, известно, нет и быть никогда не могло?..

Валькирии тем временем, нисколько, кажется, не обидевшись неучтивости старика, в юные лета – верная правда – пописывавшего чудные до нелепостей стишата, а там и забросившего внутристольную пустельгу, собрались за левым плечом спящего и, вынув из походных своих сумочек крохотные и, наверное, волшебные фонарики, осветили всё вокруг тихим, чуть подрогивающим светом. Свет образовал вокруг Лукьяна Тимофеевича пространную сферу, схватывающую разом и его самого, и мальчика; а поскольку тот, ничего в своём отчаяньи не замечая, продолжал брести куда глаза глядят, свет потянулся за ним и повлёк за собою, – так уж устроены пространство и законы сна! – и самого нашего сновидца.

*
Наутро Лукьян Тимофеевич преставился – как помер, а, померши, очутился в той самой куче геройски павших листьев, которые мальчишка-оборванец нагрёб ловушкой-западнёю для невидного из него Бога, известного на оба Света мастера игры в поддавки...

Загрузка...